Как в 1964 году ленинградским писателям удалось оправдать поэта Бродского
В 1964 году со стороны свидетелей защиты на процессе над поэтом Бродским выступали члены Союза писателей Грудинина, Адмони и Эткинд. Они же обнародовали информацию, что основным аргументом суда выступила подложная справка Воеводина, в которой якобы от имени писателей осуждался Бродский. За эту защиту Союз писателей вынес всем троим общественное порицание. Уже в эмиграции Ефим Эткинд описал, как ленинградской интеллигенции удалось оправдать свидетелей защиты поэта, и благодаря этому был освобождён из ссылки и реабилитирован сам Бродский.
Ефим Григорьевич Эткинд родился в 1918 году в Петрограде. В 1941-м закончил филфак Ленинградского госуниверситета. В 1942 году добровольцем ушёл на фронт. В 1960-е он доктор филологических наук, профессор Госуниверситета.
В 1964 году Эткинд выступил свидетелем защиты на процессе Иосифа Бродского, суд вынес в его адрес частное определение, после чего Эткинд получил взыскание Ленинградского отделения Союза писателей СССР. В конце 1960-х он открыто поддерживал Солженицына, затем хранил копии его «Архипелага ГУЛАГа». За антисоветскую деятельность выслан из СССР в 1974 году. Во Франции стал профессором. Умер в 1998 году.
В 1977 году в Лондоне вышла книга воспоминаний Эткинда «Записки незаговорщика». В ней он описывает жизнь ленинградской интеллигенции в 1960-70-е. В частности, малоизвестный эпизод — победу стороны свидетелей защиты поэта Бродского над номенклатурой. Мы публикуем этот отрывок.
«Суд вынес приговор не только Бродскому, но и нам, свидетелям защиты; он принял «частное определение» относительно каждого из нас и послал эти определения как в Союз писателей, так и по месту работы: «(Такой-то)… проявил политическую близорукость, отсутствие бдительности, идеологическую безграмотность».
Вскоре нас вызвали на заседание секретариата. Свиноподобный А.Прокофьев, багровея, кричал долго и несуразно. Воспроизвести его крики невозможно. Он захлебывался и хрипел; секретари молча слушали, на их лицах отражались разные чувства: от раболепства до едва скрываемой презрительной иронии. Смысл прокофьевского рыка сводился к тому, что мы, члены Союза писателей, позволили себе пойти в суд, не спросив на то разрешения у руководства; что мы выступали вразрез с решениями, принятыми секретариатом; что мы политически незрелы и близоруки; что обком партии выражает крайнее недовольство нашим поведением.
(Ефим Эткинд)
Мы пытались возражать. Профессор Адмони толковал об одарённости Бродского, о необходимости беречь таланты и подходить к ним с осторожностью и тактом. Н.Грудинина вновь рассказала о том, как Бродский занимался в её семинаре молодых поэтов и какие надежды она возлагает на него; кроме того, она обличала Е.Воеводина, совершившего подлог — он представил суду справку о Бродском, содержащую обвинения моральные и политические, которая якобы исходила от комиссии по работе с молодыми авторами, но справки этой не видел никто из членов комиссии, кроме её автора, Е.Воеводина; приговор же опирается именно на этот фальшивый документ — для суда он оказался мнением Союза писателей о Бродском.
Выступая перед секретариатом, я придерживался доводов юридических:
— Да, мы участвовали в судебном заседании, не получив на то разрешения секретариата. Но ведь мы были приглашены судом в качестве свидетелей. Нас можно было бы упрекать и даже привлечь к ответственности за лжесвидетельство; этого нам никто не говорит. Мы показывали то, чему на самом деле были свидетелями. Мы суду не лгали. Лгал Воеводин, между тем его никто даже и не думал корить за ложь. С каких пор свидетель должен, прежде чем дать показания, испрашивать соизволения начальства? Свидетель показывает под присягой — как известно, он обязуется говорить правду, одну только правду, ничего, кроме правды. Мы присяги не нарушили. Может быть, наша правда кому-нибудь неугодна. Но она — правда, и с этим ничего не поделаешь.
Стали говорить секретари. Помню выступление Петра Капицы, сервильного прозаика, который, видимо, повторял циничные аргументы, слышанные в обкоме:
— Вот вы наивно опровергали обвинение Бродского в тунеядстве; но разве в этом нерв его дела? Он — антисоветчик, в дневниках поносит Маркса и Ленина, и дело о попытке похитить в Самарканде самолёт — не анекдот и не шутка. Вы сочувствуете Бродскому. А разве было бы для него лучше, если бы его судили не за паразитизм, а за антисоветские действия и высказывания? Если бы его процесс носил характер открыто политический? По существующей политической статье он оказался бы не на свободе в северной деревне, а в лагере строгого режима, и за такую помощь не сказал бы вам спасибо! Его пожалели, ему повезло — органы согласились проявить снисхождение: позволили судить его общественным судом и ограничиться административной мерой наказания. Административной, не уголовной. Неужели вы не понимаете разницы? И вот вы являетесь в суд, вы, трое писателей, и сбиваете все построения. Вы начинаете доказывать, что Бродского за тунеядство судить нельзя. Это как бы значит, что вы требуете судить его за антисоветчину. И засадить в лагерь. Хорошо хоть Воеводин выручил!
Вот тут-то и начался шум. Мы твердили наперебой, что народный суд — не место для махинаций; что если о преступнике известно, что он убил, то нельзя, проявляя снисхождение, судить его за карманное воровство; что довод о снисхождении фальшивый — органы КГБ к такому гуманизму не склонны, и если они не стали судить Бродского за антисоветизм, то, значит, у них не было и нет материала; что одно только и выдвинул обвинитель — какие-то никем не проверенные фразы, вырванные из давнего, почти детского дневника, да из каких-то писем, неизвестно каким путем попавших в руки следствия; что частные письма вообще не материал для уголовного преследования; что мы выступали на том процессе, который реально имел место, а не на том, который существовал в воображении каких-то режиссёров.
Потом произнес короткую речь Д.Гранин. Он осудил фальшивку Воеводина, который подвёл прежде всего его, Гранина, председателя комиссии, от имени которой была составлена поддельная справка. Нас, свидетелей защиты, он поддержал и с нашими доводами согласился.
Но хозяином был Прокофьев. На основании частного определения суда нам всем троим было вынесено порицание — «за политическую близорукость, притупление бдительности» и т.д., а в сущности за выступления в суде со свидетельскими показаниями, которые соответствовали правде, а не желаниям обкома и, значит, Прокофьева.
Дня через два собралась комиссия по работе с молодыми. Выступил Воеводин, её секретарь, выступил и я с рассказом о суде и подложной справке; Гранин в качестве председателя завершил дискуссию, потребовав немедленного исключения Воеводина из комиссии, — он обманул общественное доверие, злоупотребил своим положением, ввёл в заблуждение суд. Воеводин был единодушно из комиссии изгнан. В тот день ленинградский Союз писателей раскололся на две половины: во главе одной, ретроградной, оказался Александр Прокофьев, во главе другой — Даниил Гранин.
Прокофьев был далеко не одинок. Московское начальство было недовольно уродливым и глупым «делом Бродского», однако считало долгом, поддерживая своих провалившихся чиновников, делать хорошую мину при плохой игре. В декабре 1964 года в Нью-Йорке А.Чаковскому, редактору «Литературной газеты» и секретарю Союза писателей СССР, журналисты задали ядовитый вопрос:
— Думаете ли вы, что то, что случилось с Бродским, органически связано с советской системой? Повредит ли это делу свободы слова в России?
Лукавый Чаковский ответил:
— Бродский — это то, что у нас называется подонок, просто обыкновенный подонок. Его судили открытым судом, с соблюдением всей законной процедуры; он сам защищался; судьи выслушали соответствующие показания литературных экспертов и представителей ленинградской общественности и пришли к решению — выселить Бродского из города и предоставить ему возможность заниматься честным трудом. Мне кажется попросту смешным, что вы можете испытывать лицемерное негодование по поводу так называемого «дела Бродского» в то время, как здесь кидают бомбы в церквах, убивают девушек, а убийцы разгуливают на свободе.
Это историческое интервью А.Чаковского опубликовано в газете «Нью-Йорк тайме» 20 декабря 1964 года. В Ленинграде он такого не говорил — остерёгся бы, пожалуй.
На ближайшем общем перевыборном собрании писатели тайным голосованием свалили Прокофьева, избрали на его место Гранина, а нас всех троих — Грудинину, Адмони и Эткинда — избрали членами правления. Первое же заседание нового секретариата рассматривало в нашем присутствии наш казус; единогласно постановили снять с нас несправедливое порицание, и Гранин, новый руководитель Союза, торжественно принёс нам извинения секретариата.
(Даниил Гранин, слева)
Всё рассказанное происходило ещё в то время, как Бродский был в своей северной деревне. Разумеется, это увеличивало ценность нашей победы. Мы не ожидали торжества столь полного и безоговорочного. Противник внезапно испарился: даже П.Капица, казалось, всегда знал, что правы были мы; даже Н.Браун, в своей суровой и подчёркнуто честной манере поддерживавший на том секретариате Прокофьева, теперь не сомневался в нашей правоте и вроде бы совсем забыл, как прежде настаивал на общественном порицании.
Прошло несколько месяцев, Иосиф Бродский был возвращён в Ленинград и реабилитирован, а суд прислал в Союз писателей беспрецедентную бумагу, в которой признавал, что частные определения, вынесенные по нашему поводу, были ошибочны.
То был 1964 год. Ровно десять лет спустя, в 1974 году, в справке КГБ обо мне и моей «антисоветской деятельности» дело Бродского всплыло снова в первоначальном виде — словно ничего не произошло, словно и приговор, и частное определение, и общественное порицание сохранили свою силу и не были отменены. И секретариат 1974 года ни о чем не вспомнил, ничего не опроверг, ничего даже не спросил».
Комментариев нет:
Отправить комментарий