суббота, 3 июня 2023 г.

Владимир Соловьев-Американский | 1993

 

Владимир Соловьев-Американский | 1993

Глоток свободы, или закат русской демократии  

Оставайтесь в курсе последних событий! Подписывайтесь на наш канал в Telegram.

Photo copyright: pixabay.com

Исторический докуроман в семейном интерьере на четыре голоса

Продолжение. Начало в предыдущих выпусках

  1. ЧЕРНЫЕ МЫСЛИ

Они должны были беречь боеприпасы, а мы – наоборот: расходовать. Я так думаю, что именно это противоречие сказалось на исходе войны: ее проигрывает тот, у кого слишком много оружия. Так было с французами и американцами во Вьетнаме, а теперь – с нами в Афгане. Потом им кое-чего подбросили, но, помню, когда только попал к ним в отряд в плен, они были вооружены кто во что горазд – мушкетами, пищалями, аркебузами, допотопными ружьями “Бур” времен войны с англичанами да афганскими мачете с прямым клинком – как будто очутился в оружейном зале Эрмитажа или Метрополитена. Пока мы ни набрели на заброшенное кладбище и там в обвалившейся древней могиле обнаружили комнатку с глубокой нишей в стене, а в ней, вместо покойника – оружейный тайник: цинковый гроб с патронами, китайские автоматы с иероглифами, вездесущие узи, бельгийские автоматы-пистолеты, американские автоматические винтовки с пластиковым цевьем и миниракеты с инфракрасной головкой – в целом не так уж много, но моджахеды ожидали еще меньшего и теперь радовались, как дети.

Они и есть дети, и как дети – жестокие, не сознавая того. Смерти совсем не боятся, даже не задумываются о ней, а тем более равнодушны к смерти других. Или это у них вера такая? Фазиль умирал спокойно, улыбаясь, радуясь, готовый предстать перед Всевышним. Как убитому в джихаде, ему обеспечено место в раю, и никто из них не сомневался, что с шурави они ведут священную войну. Он прошел насквозь этот тонкий, как волос, и острый, как меч, мост Сират, перекинутый через адскую бездну, и ангелы напрасно приставали к нему со своими каверзами, он знал ответы на все их вопросы, а говорить и спорить он был великий мастак и безошибочно все знал благодаря своей изначальной, нутренной какой-то вере. Я бы хотел верить, как он, все равно во что, но время не повернуть вспять, взрослому не стать ребенком, а мне – дикарем. В Афгане мы чувствовали себя высшей расой – это при нашем-то комплексе неполноценности в Европе и Штатах! Да и то, чувство коллективного превосходства возможно было только когда мы видели эту страну с расстояния – сквозь оптический прицел или иллюминатор вертолета.

Я сам напросился в этот полет, но он мне уже успел порядком наскучить – вместе с однообразным пейзажем, который плыл под нами: скалы, склоны, карнизы, ртутная лента реки, почти невидимый волос тропинки, тонкий, как мост Сират, ведущий в рай над пропастью в ад. На этой самой тропинке нас и должны были поджидать живые мишени, и наводчик несколько раз проверял ход пулемета на шарнирах. Ущелье сузилось, болтанка усилилась, я прикорнул и, как всегда, появилась Катя – тянула меня за руку, вся дрожала, как в лихорадке, я совал ей под мышку градусник, и сам уже дрожал ее дрожью, возбуждаясь, и горячая жалость уступала место холодной похоти, пока до меня не дошло, что это трясется вертолет. Я открыл глаза, наводчик жал гашетку пулемета, поливая ущелье вслепую, наугад. Это было продолжение сна, еще более невнятное, чем сон – пальба по невидимому противнику. А в чем дело, я понял по деревенской ассоциации – мы возвращались с Катей в Москву, но безнадежно застряли на полпути от большака, так развезло дорогу.

Вокруг ни души, но в поле тарахтел трактор и, проваливаясь по колено в грязи, я отправился за помощью, которая нам в конце концов и была оказана, но молоденького тракториста я застал за странным занятием: выливал бензин из трактора в землю.  Израсходованное горючее было там единственным показателем работы, как здесь – израсходованные снаряды и патроны. Вот они и избавлялись от дневной порции, расстреливая горы, камни и кусты, коли есть приказ, а противника не видно.

Шли над запыленной зеленью, потом резко взмыли, а когда перевалили через вершину, открылись другие горы, долины, дали и просторы, другой мир, другая страна, хотя все та же. И когда соскальзывая вниз, вертолет начал разворачиваться, я понял, что на сегодня кончено. Как раз в этот момент бортмеханик и прокричал что-то в шлемафон, и наводчик прилип к стеклу иллюминатора. Машина накренилась, вошла в вираж и стала косо снижаться, и под нами понеслась осенняя пестрота набегающих склонов. Что-то случилось, но сквозь иллюминатор я не увидел ровным счетом ничего. Бортмеханик протянул мне запасной шлемофон, и тогда я услышал: “Вступил в боевое соприкосновение с противником… Квадрат… Высота…”

Успел подумать, что это очередной раунд надувательства, но опровергая мои подозрения, вертолет заскользил вниз, гася скорость, и вдруг словно замер, завис над землей, и в куполе ветрового стекла, совсем рядом, прямо под тенью винта, я углядел вжавшихся в пыльную тропу верблюдов, со сваленной набок поклажей. Вертолет взмыл вверх и сразу же лег в боевой разворот. Сотрясая машину, ударила пулеметная очередь, а внизу один за другим стали вспыхивать огненные шары. Зрелище потрясающее, неземной красоты. Светопреставление, не оторваться, как в детстве от салюта. Мы слегка отлетели для разбега и снова ринулись в атаку на горящие мишени – верблюдов и людей. Распахнув дверь, наводчик плевался гильзами из пулемета и непрерывно, отрывисто матерился, плечи его тряслись, как от рыданий. И теперь это было похоже на голливудские фильмы про вьетнамскую войну, которых я насмотрелся в Нью-Йорке. “Видели двугорбого?” – спросил меня летчик, пожимая на прощанье руку. “И не одного.” – “Нет, того, который бежал, у него тюк на горбах дымился, а потом из дыма как ударит, и на месте верблюда клуб дыма? Не заметили?”

Чтоб я пропустил центральное зрелище, увлекшись его фоном?

Даже если это местная мифология для самоуспокоения, все равно – разве не удивительно, что занятые рутинной работой, за которую шли награды, внеочередные отпуска и служебные повышения, мы нуждались в моральных оправданиях для истребления афганцев, и мирная поклажа на верблюжьих горбах превращалась в тщательно закамуфлированную взрывчатку? Но как все это втолковать моему бывшему школьному дружку, который избежал призыва благодаря тому, что очкарик, а за год до Афганистана удрал за бугор и пороху так и не нюхал? Вот я ничего и не рассказал Иосифу про мой первый боевой вылет, когда мы раздолбали чертов караван, чтоб он не приплюсовал эту акцию к тем нашим безобразиям в Афгане, о которых знал понаслышке, а чего не знал, так это как вели себя наши противники, эти ангелы зла, подготовленные и вооруженные страной, из которой он к нам сейчас пожаловал. Я помню этот ружейный склад в древней могиле – не с неба же туда попали все эти узи, гранатометы и миниракеты! Я видел эту войну с двух сторон, у меня о ней объемное представление, как и о той, что шла сейчас: между Кремлем и Белым домом за Россию, а между мной и Иосифом – за Катю.

Кроме Кати, у меня в самом деле никого больше не было. Точнее, не осталось. Катя всем объясняла, что я люблю только ее и Россию. Ее я любил больше России. Не говоря уж о качественной разнице двух этих любовей: Россию я любил как идею и не любил как явление, не соответствующее моей идее, а Катю, которая превосходила все мои мечты и идеи, любил как есть, и не стал любить меньше оттого, что Иосиф ее забрюхатил. А ему благодарен, что оставил тогда, уезжая за тридевять земель, такой чудесный мне подарочек, сам даже не подозревая. То, что он же теперь его от меня отобрал, казалось мне пределом несправедливости. Я вложил в эту девочку куда больше любви, чем он, хоть и признаю, что зачал он ее по великой любви, которую испытывал и продолжает испытывать к Лене, а потому Лена ему и отдалась, не любя его и никого не любя, кроме своего рыжего, поминки по которому мы справили в ресторане, что одной его любви сполна хватило на двоих, а как выяснилось и на троих, и Катя, которая считала себя инициатором и соблазнительницей, на самом деле получила этот мощный заряд любви в то мгновение, когда была зачата. И все равно – чтó эти несколько мгновений любовной игры в сравнении с моей шестнадцатилетней любовью! Вот почему и этот дикий палаточный роман между отцом и дочкой казался мне мимолетным и ничтожным, несмотря на Катину беременность – да, мне не впервой покрывать чужой грех и пестовать чужое дитя, я не придаю этому большого значения.

Вопрос о физическом устранении соперника прямо тогда еще не стоял, но как я теперь понимаю, другого выхода у меня просто не было. Я готов был умереть, но Катю отдавать не собирался: никому, меньше всего – Иосифу. Во-первых, инцест, то есть тупик, никакой перспективы, потомство с заячьей губой, или волчьей пастью, или волосатым языком, на худой конец – с поросячьим хвостиком; во-вторых, Иосиф ее не любил, будучи по природе однолюб и продолжая любить Лену. А я хоть и был старше Кати ровно на столько же, на сколько Иосиф, но биологически ей никто и ни с кем, кроме нее, не повязан. Я мог бы, подавив либидо, обойтись и без сексуально-матримониальной с ней связи, но иного способа удержать ее у меня не было, как у нее – Иосифа, почему она и предприняла эту кровосмесительную авантюру. Не Иосиф, так какой-нибудь другой кот, бессознательно разбрасывающий свое семя направо и налево. Катя – непоседа, не уследишь, и скорее всего опять наш же с Иосифом возрастной вариант: она зациклена на мужиках, которые ей годятся в отцы, а сверстников игнорирует.

Хоть в этом повезло.

Или не повезло?

Помню один наш спор с Фазилем, да так будто это было только вчера, и общий распорядитель наших судеб еще не решил, кому жить и кому нет. Разговор шел об арабских жеребцах и о мусульманских женщинах, а не просто о жеребцах, женщинах и полигамии. Мы обменивались с ним опытом противоположных цивилизаций, и я был навязчив с нашим – западным, американо-русско-европейским, а потому меня несколько озадачило, когда тринадцатилетний пацан уложил меня на обе лопатки.

Я очень привязался к этому смуглому черноглазому мальчугану, поначалу наши отношения носили сугубо платонический характер, да я и не подозревал никогда прежде, что сексуально всеяден.

Фазилю я обязан своей жизнью.

Если б не он, не выдержал бы этого многодневного перехода и сам бы загнулся либо моджахеды подстрелили, как собаку, хоть и надеялись на выкуп, полагая меня ценной добычей и разве что смутно подозревая, кто я на самом деле, но Фазиль, смешав гашиш, табак и воду, скатал для меня шарик нассуара, который я положил под язык, и усталость как рукой сняло.

Так и остался перед ним в долгу. За мною тянется ржавый след крови, и я различаю в нем кровь Фазиля.

До этого наши отношения шли вровень: я ему давал уроки английского, а он учил меня пушту. Схватывал он, понятно, быстрее, мы с ним скоро уже легко объяснялись по-английски, в то время как у меня рос словарный запас, но так и остался мертвым знанием, не превратившись в живую и свободную речь.

По той причине, что у моджахедов остались в родных кишлаках и аулах отцы, братья и сыновья, Фазиль стал всеобщим любимцем, по-нашему, по-совковски – сын полка. Мне он тоже кого-то заменял – может быть, Катю, которую я не видел уже несколько месяцев, может быть, сына, который у меня так и не родился, когда я самовольно решил, что назначение Лены писать книги, а не рожать детей. В результате – минуя многие промежуточные звенья – моя привязанность к Фазилю. Он платил мне взаимностью, и как Ленин однолюбый кот, признавал только меня, чему моджахеды слегка дивились, потому что не я, а они нашли его в кирязе, ирригационной трубе, где он прятался, пока шурави – то есть наши – уничтожали кишлак в ходе репрессивной акции за нападение на советский гарнизон в Асмаре.

С этим молочно-шоколадным пацаном мы вели философические беседы на фоне фиолетовых гор дымящегося Гиндукуша. Когда в долину опускается ночь, снегá на его вершинах долго еще алеют, пока не остается на небе слабый призрачный свет. А иногда эти угасающие снега обволакивают тучи, которые Фазиль, с его первобытно-метафорическим сознанием, считал мыслями гор: когда светлые облака, горы радуются, а когда темные, предгрозовые образования – горы сердятся.

– Что ж, по-твоему, горы думают? – спросил я моего моуали, учителя. ”

–  Как люди,–  сказал Фазиль и процитировал какого-то туземного мудреца то ли поэта:

– Бог разостлал землю под ногами людей и сделал ее неподвижной, скрепив горами, чтоб не тряслась.

– А как же зилзила, землетрясения, которыми время от времени лихорадит ваши горы? – спросил я.

– Бог сердится на людей и расшатывает собственные основы. Люди способны довести Бога до самоубийства.

Что мне не нравится в религии – любой: она не ведает сомнений и всегда дает точный ответ, виня во всем человека, а Бог остается непогрешим. Мусульманство, наверное, в большей мере, чем другие – муслим значит покорный: что постигло тебя хорошего – от Аллаха, зато все дурное – от тебя самого. И релятивистки продолжая, а точнее искажая эту мысль: добро и зло в воле Бога, но человек обладает свободой действий, и Бог создает действие в соответствии со свободной волей каждого, о которой он знает вечным знанием. Это довольно близко к мысли забытого мной автора, что в человеке Бог снимает с себя ответственность, и, пожалуй, даже неплохо, что благодаря вечному своему знанию Он заранее знает, как поступит человек по своей доброй воле. Учтена также роль случайностей, которые на поверку оказываются звеньями не воспринимаемой нами, как ультразвук, закономерности – о действиях человека Бог будет судить по его намерениям:

Предстаньте предо мной со своими намерениями, а не со своими делами.

Так вот во что все упирается: каковы мои намерения?

А в самом деле – каковы?

Помимо нравоучительных стихов и афоризмов, память сохранила несколько десятков слов, которым обучил меня Фазиль и которые звучат для меня сильнее, чем аналогичные по-русски или по-английски:

Улем – богослов

пуштунвали – закон чести

адат – обычай

джирга – совет старейшин

нынавате – просьба о помощи

тушукур – спасибо

падар – отец

закят – милостыня

пир – святой

кафир – неверный

упомянутый уже сират – мост в рай

хун – цена крови, единица кровной мести.

Странно, что за убийство полагается один хун, в то время как за надругательство над трупом убитого – два хуна. Убийцу могут простить после денежной компенсации семье убитого, но этого недостаточно – убийца должен сам вырыть могилу для своей жертвы и полежать в ней некоторое время. Ранение ножом в спину считается позорным и раненый таким образом не получает никакой компенсации.

Безжалостный шариат!

Почему я запомнил именно эти слова, а не другие?

Конечно, я знал кое-какие общеупотребительные слова еще до поступления в школу моего тринадцатилетнего моуали: от намаза и джихада до многочисленных обозначений дьявола – шайтаниблисджинн. Но Фазиль учил меня не только словам и максимам. Мы с ним обменивались основами двух разных цивилизаций, и не знаю, чьи уроки кому запали сильнее – даже если душа бессмертна, у мертвых нет памяти. Вот тот наш с ним разговор в пещере, который я вспомнил в связи с Катиной мне изменой, если только это была измена.

Даже не пещера, а целый лабиринт пещер, с соединительными ходами и несколькими выходами по разные стороны горы, что делало моих спутников практически неуязвимыми для шурави. Мы с Фазилем укрылись в узкой трещине в скале, в которой я передвигался на четвереньках, зато видно все, как на ладони. Накануне передо мной завис вертолет – я глядел пилоту прямо в глаза, а он пристально вглядывался в нагромождение камней и веток, которые маскировали вход в пещеру, и я был уверен, что наши глаза вот-вот встретятся, и он расстреляет меня в упор, приняв за моджахеда, который лежал рядом и держал палец на гашетке. Кто кого? Кто первым? Я видел, как окаменели мускулы на лице моего спутника. Стоило ему дать очередь по рулю, и вертолет был бы сбит, но воздух гудел от советской военно-воздушной техники, и нам бы всем хана, если б нас засекли. А спасли нас тучи: солнце, которое неизбежно отразилось бы от ствола пулемета, зашло как раз в тот момент, когда вертолет завис над нашим ущельем, и я смотрел летчику прямо в глаза, ища смерти, которая позабыла про меня – пусть от своих, без разницы, я давно уже покинул жизненные пределы, заблудившись в мире идей: кто я? что я? на чьей стороне? Одно знал точно – это за мной идет охота, это меня разыскивает летчик-шурави в афганских ущельях, из-за меня гибнут люди и звери и обваливаются горы. Я готов был к смерти, ждал ее, как нетерпеливый любовник, но вертолет вдруг попятился и улетел, и только тогда солнце снова показалось из-за туч. Это было чистой случайностью, что нас не обнаружили и не уничтожили вместе с нашими пещерами и горами. Моя казнь была отложена на неопределенный срок.

Я не помню, почему именно этой ночью у нас с Фазилем зашел разговор о полигамии, вред которой я пытался ему втолковать. Он слушал внимательно, а потом спросил:

– Так что ж, мужчина у вас должен всю жизнь жить с одной и той же женщиной?

– Нет, почему же! Если кто из них полюбит другого человека, или не сойдутся характером, да, тысячи причин! – расходятся.

– Значит, если мужчина разлюбил свою первую жену, он ее бросает, а сам женится на новой? – переспросил Фазиль, не обратив внимания на равенство полов при расторжении брачных уз. – Нет, это нехорошо. Она же из-за него и постарела, рожала ему детей, выполняла тяжелую работу по дому – ее нельзя бросать. Пусть она живет вместе с новой, одна другой не мешает.

– Так они ж будут ревновать друг друга, ссориться, – возразил я.

– Это если у них плохие характеры. Если хорошие, будут жить в мире. А семейные ссоры – разве это такая уж редкость? Между отцом и сыном, между мужем и женой, между братьями. Даже если жены будут ссориться, это не страшно.

– Но это же несправедливо к женщинам, Фазиль! Один мужчина на несколько жен – этого может оказаться для них мало. А если человек богатый и у него сто жен или больше, выходит ни у одной нет постоянного мужа, но только временный, прокатный – дай Бог, раз в год.

– Но ты же сам говорил, что перенаселенность – атомная бомба замедленного действия. У нашего заминдара, помещика, было триста жен, и они родили ему пятьдесят четырех детей. А теперь представь, сколько было бы детей, если б у каждой был собственный муж!

– Но надо думать и о женщинах – каждая из них хочет иметь своего мужа, своего мужчину, так уж они физически устроены.

– У нас как раз и думают о женщинах и, когда они еще девочки, удаляют им похотник и срамные губы, чтоб они не мучились из-за этого.

– Так это же ужасно – лишать женщину естественных удовольствий!
– Но мы же и скот кастрируем, когда это необходимо. А у вас даже котам яйца обрезают, ты сам говорил.

– Сравнил! Это же животные, а то – люди!

– Почему ты думаешь, что животным это более приятно, чем женщинам? У нас за скотину часто приходится платить больше, чем калым за невесту. К примеру, трехлетний арабский жеребец…

Конец наплыву! Хватит бередить старые раны, когда впереди новые, которые уже успели состариться ввиду несоответствия времени на этой странице тому, что протекло на самом деле – увы, жизнь всегда опережает литературу, и мне никогда не удастся выложить весь свой опыт на бумагу – к примеру, мою смерть, которую описать уже будет некому. Как описать собственную смерть? Заранее? Впрок?

А что если я, действительно, торчу на Афгане, как Иосиф на Лене, и навязываю свой опыт народу, которому все трын-трава и Божья роса? Как ему объяснить, что я был влюблен тогда вовсе не в Лену? Уехал, исчез, канул – казалось навсегда, а вот явился опять, как ни в чем не бывало, смутив наш покой, пусть он нам только снится, ну, тогда наш сон золотой, честь безумцу, а он все разрушил и отнял, возмутитель спокойствия, бес, провокатор, и все завертелось по второму кругу, втянув в злосчастную нашу орбиту нового персонажа – Катю.

Вот чего ему никогда не прощу!

Давно пора уже афганскую трагедию заменить на школьную идиллию, хотя сейчас я сомневаюсь даже в ней.

Смена декораций. Точнее – табличек, как в шекспировском Глобусе: Москва, конец семидесятых, летаргический сон, стагнация и деградация, счастливые времена по сравнению с нынешними, трень-брень.

Мы сошлись с ним поневоле – из-за окружения, которое переросли оба. Он был начитан, а я умен, это потом я поднабрался, а он поумнел. У них дома была грандиозная по тогдашним моим понятиям библиотека, но книги не выдавались, я проводил у них тьму времени за чтением, что меня заодно избавляло от необходимости регулярного общения с маманей, которая тогда уже вовсю закладывала – если я умру от цирроза или белой горячки, то заранее благодарю родительницу, чей пример на меня, вероятно, и подействовал (сама, впрочем, умерла от эмфиземы легких по причине другого своего порока – две пачки «беломора» в день). Думаю, отнюдь не забота обо мне двигала ею, когда она перевела меня в другую школу в десятом классе, а обычная ревность, которая сцементировала наши с Иосифом отношения, как римские катакомбы – христиан: мы стали встречаться с ним тайно.

Да, мы увлеклись с ним тогда ненадолго венским доктором – детская болезнь, вроде кори или скарлатины, и подвергли психоанализу окрестных особей, включая Лену, с которой я его и свел на переменке, но жалеть о той моей инициативе поздно, да они бы в любом случае сошлись, им на роду написано, такие вопросы решаются помимо исполнителей, а все случайности подстроены и измышлены Вседержителем. Он влюбился с первого взгляда, но сердце красавицы было уже занято Килограммчиком, который и был главным объектом наших с Иосифом психоаналитических исследований, хоть мы далеко не сразу просекли его интерес к однополым существам, объясняя его дружбу с нами исключительно интеллектуальной аурой, от нас исходящей.

Благодаря КГ, мы жили в насквозь олитературенном мире, благо литературу он нам и преподавал, утверждая ее прерогативу над всеми остальными – нет, не школьными предметами, а жизненными реалиями. Мы с Иосифом выжили, а жертвой пала Лена, ревность к которой делала бунт Иосифа более умопостигаемым, в то время как я бунтовал по иной причине. Не буду входить в подробности, чтоб окончательно в них не увязнуть. Будь КГ чуть посмелее в любви, что, по словам его возлюбленного поэта, назвать себя не смеет – что тогда? В том и беда, что завязка изначально была путанной: КГ явно благоволил к субтильному тогда Иосифу, тот был влюблен в Лену, а она в КГ.

Ну! люди в здешней стороне!
Она к нему, а он ко мне,
А я… одна лишь я любви до смерти трушу,
— А как не полюбить буфетчика Петрушу!

Так что и тогда, до Кати, у нас был квартет, хотя соотношение полов было иным, неравным. Я был равнодушен к Лене и ревновал Иосифа к КГ или КГ к Иосифу, не все ли равно, не подозревая ни в ком из нас противоестественных страстей. Не уверен даже, что я знал тогда слова для их обозначения. Мы жили в невинную эпоху, и даже Фрейд, которого мы случайно обнаружили у Иосифа на антресолях, нас не развратил. А Иосиф, тот и вовсе ухитрился сохранить свою невинность до конца благодаря отвалу в Штаты, где существовал, а не жил в нашем русском понимании душевного перерасхода и жизненного истощения, почему, в отличие от нас, так хорошо и сохранился физически, хоть весь он как-то округлился, предпочитая спорту созерцательные виды отдыха.

В школе, помню, манкировал уроками физкультуры, раздобыв какую-то мудреную справку от врача, хоть румянец и не сходил с его щек, но это оттого, что хорошо питался и регулярно дышал свежим воздухом, за чем у них в еврейских семьях следят неукоснительно, а я рос, как трава, то есть как попало. От физкультуры его освободили из-за его жидовского зрения, без очков его не помню, наверное, он в них родился (как и в рубашке, потому что счастливчик, а точнее – везунчик). По той же причине, его освободили и от армии, а от физкультуры освобождение было частичное – ему нельзя было заниматься на снарядах, зато на свежем воздухе – сколько душе угодно! За единственным исключением, отставал в физическом развитии от всех нас, приходя последним, когда осенью обегали ближайший сад по периметру, либо на лыжном марафоне. Исключением была стометровка, которую он, ко всеобщему удивлению, неизменно одолевал первым. Бежал очень смешно и неспортивно – не сгибаясь, а наоборот, выпятив свою неподвижную грудь и разрезая ею воздух. Потом я неоднократно обнаруживал его портрет на краснофигурных фазах – точно также, оказывается, с выпяченной грудью, бегали древнегреческие атлеты. Его не очень любили в классе, и это его единственное перед нами преимущество раздражало и злило, но победить его никому из нас так и не удалось.

Не могу сказать, что в те далекие и как бы небывшие уже времена меня так уж сильно занимало его еврейство, хоть и было любопытно находить в нем родовые черты – от лунок на ногтях до ковыряния в носу.

– Все ты выдумываешь! – говорил он и предлагал лучше заняться моими веснушками или курносостью, которые подчеркнуто полагал не национальными, а индивидуальными знаками:

– В Европе ты бы сошел за ирландца.

Он, видимо, уже тогда считал, что родиться русским это в некотором роде изначальный изъян, типа первородного греха. Впрочем, ни это его высокомерие изгоя, ни моя тогдашняя пристальность к его племенным чертам не мешали нашей дружбе, которую маманя, переведя меня в другую школу, укрепила как раз тогда, когда в ней наметилась первая трещина.

Совсем не из-за Лены, из-за которой Иосиф тогда безумствовал, а я оставался равнодушен и ревновал скорее его к ней, чем ее к нему. Я ревновал его ко всем, считая в некотором роде своей собственностью, а тут вдруг он стал удаляться от меня сначала в школьный диссент, из-за чего маманя меня и забрала из школы, а потом и вовсе в диссент, о котором до меня доходили слухи в послешкольный период наших редких встреч, и наконец, когда моими почтарскими усилиями они сошлись, чтобы зачать для меня Катю, и вовсе невстреч. И только когда у них снова начались нелады, а Иосиф запутался в своих кошках-мышках с гэбухой, будучи и в самом деле спринтером, на длительное противостояние его бы не хватило – не ссучился бы, так сломался! – вот тогда я и понадобился ему снова, но я уже был не я и исполнял при нем двойную роль, и все равно, верю, самортизировал удары, которые на него было посыпались, так как он не оправдал ожиданий ненавидимой им организации либо они его неверно высчитали, когда клеили – короче, отделался малой кровью и укатил на Запад, а мог на Восток, почему и возникли сомнения – а не эмигрировал ли он с заданием? Тем более он стал там печатать совсем не то, что от него можно было ожидать и возмутил всех, когда написал о бесперспективности усилий академика Сахарова, что, на мой взгляд, не требовало доказательств. Обманув ожидания ГБ, с которым контачил и конфликтовал, конфликтовал и контачил, он теперь заодно обманул и ожидания либеральной нашей общественности, хотя на самом деле подтвердил их, так как все подозревали всех, такая была обстановочка. А в Комитете, наоборот, были им, наконец, довольны – порвав с ними, а заодно и со страной, этот мнимый стукач и мнимый диссидент нашел себя, став агентом влияния, агентом поневоле.

Странно это было – включить приемник и услышать его заокеанский голос, который волновал меня, как всегда.

Вот что было на самом деле.

Тайное, непроявленное и неосознанное, а оттого еще более настырное, неотвязное, навязчивое желание достичь близости с любимым, поделив с ним женщину – теперь Катя, как раньше Лена. Меня возбуждала не Лена сама по себе, а то, что ее желал, а потом имел Иосиф, используя меня мальчиком на побегушках. Меня возбуждало его желание, а сдерживала регулярная мастурбация и нежелание стать обезьяной друга: дневное равнодушие ночного онаниста. Мне было достаточно моих фантазий, а он домогался реальности. Вот именно – кого я представлял тогда в качестве напарника! Отличник и будущий золотомедалист, я делал за него опыты по физике, решал задачки по алгебре и всячески ему покровительствовал, потому что хлюпик, недомерок, очкарик, изгой и жид – был ему старшим братом. Полтора месяца разницы, я родился при Сталине, а он аккурат в день его смерти. Он все принимал, как должное, субординация у нас была такая – он барин, я слуга.

Тень, знай свое место! Гермес с крылышками на сандалиях! Удел почтальона – перлюстрировать чужие письма и жить чужими страстями. Но ревновал я его не к Лене, а к КГ. Единственное доступное мне соединение с Иосифом – через Лену, но увы, не одновременное, а только когда он дал деру; я предпочел бы, конечно, групповой акт. Еще один вариант Смуглой леди, чей пол навсегда потерян для потомства. Да и не все ли равно, кто именно был адресат великих сонетов?  Я был граф Пембрук у него на посылках, но счастье мне улыбнулось только с его отъездом, и теперь вот я снова войду по его стопам еще в одну женщину, которую для него взрастил, а он, по своему обычаю, оставляет мне с депозитом. Так может, я и Катю любил только потому, что его семени – все, что осталось после его отвала. А сейчас, когда он сломал ей целку и всунул в ее узенькое родное милое устьице свой небольшой да крепкий и прыткий, люблю еще сильнее и хочу близости вслед за ним? Если б не Катя, стал мизогинистом, женщина – существо незавершенное, Фома прав. Больше всего она мне нравилась, когда одевалась мальчиком, чуть с ума не сошел, когда увидел ее на сцене в мужских ролях – Гамлетом (мой Принц!), потом Дон Жуаном (мой совратитель!). А она, дурочка, ради него старалась, свинье бисер. Потому и не заметил, что загипнотизирован своей Цирцеей, вот и пропустил Навсикаю. Но все равно взял и трахнул мимоходом, вот незадача! Как теперь быть? Что делать? А что если я не педераст, а педофил: Катя, Фазиль, снова Катя, а потом то, что у нее родится, независимо от пола? Ведь и в него втюрился, когда он был в фазилевом возрасте.

Как и я.

Нет, не педофил.

В нашем двойничестве он – это я, но не наоборот. Он – это я, каким я был когда-то, в лучшие годы нашей жизни, годы невинности и опыта, но не порока, еще не порока. Но что есть опыт и что есть порок, и где пролегает незримая демаркационная линия – легко проходимая, но, увы, в одном направлении? Он – это я, но я – это не он, уже не он, давно не он, настолько не он, что сомневаюсь в самом нашем тождестве, хотя тогда было несомненно и эмпирически я о нем помню, но какой мощный нужен эхолот, чтоб добраться до ложа той реки времени, что безнадежно, безвозвратно уносит от нас свои воды, а мы остаемся в ее высохшем русле? Вот эти извлеченные из Леты полустертые и разрозненные кубики тогдашней реальности, из которых уже ничего не складывается. Вот эти несколько Волковых, каждый живет своей жизнью, игнорируя один другого и не сливаясь в единого человека – впору дать каждому свое имя, чтобы отличить друг от дружки. Он один равен самому себе, все помнит и живет этим прошлым, но как разительно отличаются его воспоминания от моих, как будто у нас с ним было разное прошлое и мы ни разу в нем не встретились! Змея меняет кожу, а человек пусть меняет имя – если не каждый сезон, как змея, то каждые семь лет, как один мудрец советовал, кто именно забыл, да и не важно. Мы умираем и рождаемся заново непрерывно, мое сегодня в непримиримом конфликте и отчуждении с моим вчера, не уверен даже, что узнал бы себя тот пятнадцатилетний подросток, повстречав меня нынешнего, я сегодняшний – это остранение меня прежнего, адью, мастурбирующий идеалист!

А этот гармонический пошляк в ладах с самим собой, родился раз и навсегда готовым и все тот же, несмотря на плешь и брюхо. Как он не понимает, что прошлое не умерло, а живет одновременно с настоящим, непрерывно меняя свою структурную решетку зависимо от дальнейшего протекания времени. И мы уже там иные, чем были тогда, жизнь обозначила наши реальные очертания, которые даны нам от рождения, но лишь смутно проступают сквозь текучие гераклитовы воды. Неужели он так и помрет невинным и неизменным или вместе с жизнью смерть лишит его целомудрия, как он лишил его Катю, Лену, всех нас?

Вот вопрос, который мучил меня непрерывно все то время, что мы провели в БД. Пока танки и омоновцы нас всех не перестреляли.

Продолжение следует

Комментариев нет:

Отправить комментарий

Красильщиков Аркадий - сын Льва. Родился в Ленинграде. 18 декабря 1945 г. За годы трудовой деятельности перевел на стружку центнеры железа,километры кинопленки, тонну бумаги, иссушил море чернил, убил четыре компьютера и продолжает заниматься этой разрушительной деятельностью.
Плюсы: построил три дома (один в Израиле), родил двоих детей, посадил целую рощу, собрал 597 кг.грибов и увидел четырех внучек..