четверг, 19 ноября 2015 г.

ПАРОХОД ОБРЕЧЕННЫХ

                                          Худ. Белов "Беломорканал"

 «Надо помнить, что за победу зла в мире в первую очередь отвечают не его слепые исполнители, а духовно зрячие служители добра». Фёдор Степун.
 Чужими стали небеса: погасли звезды на небе мировой словесности. Сегодня, когда власть измельчала до полной невидимости, и вместе с ней исчезли настоящие служители муз, хочется думать, что все это во благо рода людского. И не нужны людям больше Бетховен и Моцарт, Рабле и Толстой, Пушкин и Гюго, Гоголь и Булгаков… А вдруг научится «мыслящий тростник» жить по-человечески: в мире и согласии без опоры на культурный слой, накопленный тысячелетиями? Без «озонового слоя» высокого искусства над головой.
   Сам по себе был он подозрителен,  слой прежней культуры, зыбок и ненадежен, слаб и труслив, атакованный злом. Слишком легко «духовно зрячие» превращались в слепых…  Туда ему и дорога – слою этому.
Злая власть уничтожила добро гения, но и гений, сопротивляясь, уничтожил эту власть. Мы живём в опустевшем мире.
«Хочется думать». Да мало ли, что тебе хочется при мысли о своих детях, внуках и возможных правнуках… Жестокая, греховная власть погасила те звезды на небе твоей родины – это верно, но кто погасил их в мире свободы? Чудовищное, кровавое безумие ХХ века? Может, может быть… Как же, все-таки, все сложно в том мире, где исчезли злые гении власти и добрые – словесности, но не исчезли зависть и тщеславие, насилие и ненависть…
 Так получилось, что пришлось вплотную заняться темой, которая и прежде меня интересовала. Были в истории СССР три удивительных парохода. На двух, «философских», Ленин согнал в вечную ссылку «мозг нации», как «говно», противное идее строительства коммунизма во всем мире. На третьем - чекисты и Сталин, как рабов на галере, отправили сотню лучших писателей, поэтов, драматургов в путешествие по Беломорканалу, построенному теми же рабами - заключенными. «Инженеры человеческих душ» должны были написать книгу, с оправданием их рабства и рабского труда на строительстве упомянутой «пирамиды».
 Кстати, современные археологи считают возможным применение неких высоких технологий в строительстве пирамид в Древнем Египте. Беломорканал был построен одними лишь лопатами, тачками, пилами, топорами и ломами. Тем самым перо писателя было приравнено не к штыку, о чем мечтал Маяковский, а к лопате и тачке.
 Вл. Маяковский убил себя в 1930-ом, а то бы и его отправили рабом на галеру. Сам же «поэт революции» писал за пять лет до гибели: «Не хочу, чтоб меня, как цветочек с полян, рвали после служебных тя́гот. Я хочу, чтоб в дебатах  потел Госплан, мне давая  задания на́ год».  Вспотевший ГОСПЛАН и счастливый, получивший задание аж на целый год Маяковский… Ужас!
 Если «философским пароходом» всё достаточно понятно. Слава Богу, что всего лишь выслал «мозг» Ленин, а не убил, чем активно занимался его ученик и последователь, то с «писательским пароходом» все не так просто. Что заставило, например, Михаила Зощенко написать целую главу в этой книге о «перековке» зеков в новых людей, а потом он же, Зощенко, не раз изображал этих «новых», как моральных уродов, тупиц и ничтожеств. За что, в конце концов, он был «списан на берег», без права ставить зеркала перед обывателем страны, почти победившего социализма.
 Толстой Алексей, Ильф и Петров, Катаев, Олеша… Все они были прикованы к веслам той галеры. Цвет отечественной словесности тех времен, греб по команде, дружно и с песней, прославляющей тех, кто их приковал к галере.
 Потомкам трудно, если вообще возможно, судить предков. Не знаю, как бы повел себя сам, попади в волчий капкан сталинских репрессий. Знаю, что во времена, гораздо более вегетарианские, тоже пытался протиснуться в щель между добром и злом, ложью и правдой. До сих пор все бока в крови.
 Прав был Бенедикт Сарнов, когда писал: «Российским интеллигентам, вступившим в жизнь на заре нашего века, досталось пройти через такие испытания, какие не снились их отцам и дедам. Нет на свете казней и пыток, которые не были бы им знакомы по личному опыту».
 Дело не в суде, не в оценке поведения тех или иных служителей муз в годы сталинизма, а в попытке понять характер того, что вновь стало происходить на русскоязычном пространстве земного шара. И сделать это, хотя бы по той причине, что понять прошлое – значит догадаться о характере будущего и быть готовым к его «прыжкам и гримасам», если такая готовность вообще возможна.
 Поэтам проще, чем прозаикам уйти от политических реалий общества, где им приходиться жить и работать, но не там, где тоталитарная власть стремится подчинить себе всё: от обычной природы до мира людей. И вот здесь случай Бориса Пастернака и Осипа Мандельштама - двух мастеров высочайшей пробы - необыкновенно интересен.
 Почему то или иное  ничтожество уходит от своих корней и своего народа – не так уж важно. Уходит – и слава Богу. Любопытен, как мне казалось, феномен национального перерождения значимых, ярких, талантливых людей. Вот почему не раз старался найти причины упорного бегства Бориса Пастернака от своего еврейства. Увы, в написанных прежде заметках слишком увлекся национальным вопросом, упустив проблемы социальные, политические, характер сделки с режимом, неизбежный в годы сталинизма для каждого «инженера человеческих душ».  А он гораздо существенней и, кстати, злободневней  и  важней, чем причины крещения Гейне, Феликса Мендельсона или Людмилы Улицкой.
 Художник и власть – вот тема-тем, за которой и рабство и свобода, и жизнь, и смерть мира нашего. Другое дело, что в странах юдофобских национальность и лояльность вождям пребывают в неразрывной связи. В особенности, само собой, у тех, для кого родной язык и родина – звук не пустой, а повод к творчеству.
Осип Мандельштам, судя по всему, не нуждался в удобствах быта, в душевном покое, в мире с народом, на языке которого он писал и с государством, где ему пришлось жить и погибнуть. Борис Пастернак был совсем другим человеком: миротворцем и мифотворцем. Оба великих поэта писали «с голоса», но Пастернак жил радостями простой жизни, а Мандельштам и жить пытался в неразрывном единстве с правдой «голоса». Представить автора «Египетской марки» на огороде у своей дачи или в президиуме какого-либо писательского собрания – совершенно невозможно. Он был рожден для одиночества, для жизни певчей птицы без гнезда.
 Крещение Мандельштама в первой попавшейся кирхе, а не в церкви – было, во многом, формальным, вынужденным актом. Христианство Пастернака - естественной, искренней формой перерождения.
 Кем был Мандельштам: язычником, иудеем, христианином? Не столь это важно – он был поэтом, ищущим родства с братьями не по крови, а по слову, по мастерству.
«Наследство чужих певцов по Мандельштаму важней (блаженней!) кровного родства и соседства, - пишет Наум Вайман. - Он считает себя вольным выбирать и язык, и родину. Ну а согласится ли с ним народ, что живет не в языке, а на земле-матери и свое родство, родину и язык не выбирает, – это проблема сего народа».
 Пастернак так не считал. Б.Л. был убежден, что это его проблема – родство с народом, на языке которого он творил. К родству этому он и стремился всю жизнь. Мандельштаму не было свойственно обожествлять само определение «народ». Пастернак – толстовец – был согласен с величием этого понятия. Он так хотел, чтобы чернь была не врагом поэзии, а её заказчиком, хотя весь строй его поэтики был враждебен массовому сознанию, вкусам толпы.
 Мандельштам, лишь в страхе перед неизбежным, смертельным насилием над ним, сделал робкую, слабую попытку перейти в большевицкую веру, примкнуть к большинству. Пастернак и здесь не кривил душой, подписав кровью некое соглашение с дьяволом.
 Оба великих поэта были волшебниками русского слова, оба,  далекие от еврейской ортодоксии, и жили в русле русской культуры, но Мандельштаму, кроме самой музыки слов, не нужны были идеологические и религиозные подпорки. Пастернак, увы, не мог обойтись без этой суеты сует. Ему необходима была легитимация в тоталитарном государстве, где настоящему художнику нет, и не может быть места.
 Миф о технократической сущности социализма тешил Андрея Платонова, миф об общности революции с авангардом мирил с Октябрём Мейерхольда и Эйзенштейна, Вертова и Маяковского, Шагала и Малевича… У Мандельштама не было платформы для согласия с большевицким режимом.  В декабре 1917 года он писал:
 Когда октябрьский нам готовил временщик
 Ярмо насилия и злобы,
 И ощетинился убийца-броневик
 И пулеметчик узколобый.
 Мандельштам не принял Октябрь на вкусовом уровне и как явную победу узколобой черни – врага поэзии.  Отсюда и долгое, мучительное его изгойство и только незадолго до смерти попытка побега в «спасительную» силу толпы, той же враждебной поэзии черни, где, как ему казалось, можно спрятаться, уйти от самосуда государства, от одиночества.
  При большевизме образованные люди, люди чести и совести, утешали, успокаивали себя мифическим духом революции, идеей построения нового, неведомого прежде, общества - светлого будущего, где будут жить новые же, особые люди, избавившиеся от пороков и черных страстей минувшего.
 Они, мастера слова, стали верить словам, не замечая чудовищных, уродливых, кровавых дел, стоящих за этими красивыми словами. Они же придумали слова-оправдания земного ада, вроде, кровавых родов будущего и неизбежных щепок при рубке леса. Щепки – нечто обычное, понятное, простое, а не головы человеческие, не умирающие  с голода дети.
 Оправдывая жестокое время, в котором пришлось жить, они оправдывали сами себя, свою работу на строителей «нового мира». На самом деле, в глубине души многие из них понимали, что империя и они сами, вместе с толпой  подданных, движутся не вперед, а назад – в язычество, к жестокому аморализму первобытного строя. Что шагают они не к идеалам Великой французской революции, а в рабство, к людоедству и к холодной, голодной нищете пещер. 
 Но жить в сознании подобного ужаса - сродни самоубийству. Пастернак благополучно выиграл свой поединок со своим, неудобным, тревожным и трагическим еврейством, став РУССКИМ ПОЭТОМ, о чем он не раз сообщал современникам. Мандельштам и не думал о таком перерождении. Он был ПРОСТО ПОЭТОМ, пишущим стихи и прозу на русском языке, языке страны, где не по его воле  пришлось родиться и жить.
 Пастернаку, в поисках мира и покоя, удалось выиграть еще один поединок. Здесь ему, убежденному толстовцу, пришлось и вовсе тяжело. Он должен был принять тот мир, в котором жил. Принять, при ясном сознании его греховности, насильственной, богоборческой сути. Но и здесь Борис Леонидович нашел выход: он обрел гармонию в душевной связи, в некоем родстве с «вождем и учителем». Он нашел в себе силы почитать, глубоко уважать и даже любить товарища Сталина. После раскулачивания, голодомора, убийства Кирова, первых политических процессов, ужасов рабского труда по строительству Беломорканала, он пишет Сталину: «Теперь, после того, как Вы поставили Маяковского на первое место, с меня это подозрение снято, я с легким сердцем могу жить и работать по-прежнему, в скромной тишине, с неожиданностями и таинственностями, без которых я бы не любил жизни. Именем этой таинственности горячо Вас любящий и преданный Вам. Б. Пастернак».
 Не могу представить себе Мандельштама, пишущего письмо не только Сталину, но и любому из «пролетарских вождей». Немыслим Мандельштам, любящий Сталина и преданный ему.
 «Парнок бросился к нему, как к лучшему другу, умоляя обнажить оружие.
- Я уважаю момент, - холодно произнес колченогий ротмистр, - но, извините, я с дамой, - и ловко подхватив свою спутницу, брякнул шпорами и скрылся в кафе».
 Парнок в «Египетской марке» пробовал спасти несчастного от самосуда. В 1926 году, когда поэт писал удивительную по силе, пророческую вещь, он уже знал, что самосуд стал обычной, государственной практикой в стране победившего Октября, подозревая, что и он сам станет жертвой самосуда. Знал он и то, что большая часть его коллег, с «оружием» и без,  окажется «с дамой» и «брякнув шпорами, скроется в кафе».
 Д.Сегал отмечает в исследовании «Сумерки свободы»: «… характерной чертой Кржижановского у Мандельштама является ложь, то самое неразлечение правды и лжи – виноватых и невинных, которое печать обличала как характерные черты большевизма, да и вообще русской революции, и которое, согласно преданию процветало в библейских Содоме и Гоморре».
 Не стоит забывать о самосудной сущности еврейских погромов в Российской империи. Еврей в империи всегда находился не под судом, а под самосудом. Для Мандельштама эта тема была существенной, можно сказать, что существовала она на уровне подсознания. Пастернак – столичный житель – был и здесь далек от «еврейского вопроса». Какие уж тут погромы – он и Холокост постарался не заметить, как событие к нему лично отношение не имеющее.
 Борис Леонидович ушел от страхов самосуда, убедив себя в том, что он истинно РУССКИЙ ПОЭТ точно так же, как сумел увидеть за ложью большевизма некую силу правды Иосифа Сталина. Осип Мандельштам, судя по всему, был ближе к текстам Торы и помнил о страшном конце Содома и Гоморры.
 Бенедикт Сарнов пишет в своём эссе: «Мандельштам и Сталин»: «В тот год, когда Пастернак «мерился пятилеткой» и самобичевался, проклиная свою интеллигентскую косность, Мандельштам открыто провозглашал готовность принять мученический венец:
 Мне на плечи кидается век – волкодав,
Но не волк я по крови своей.
Запихай меня лучше, как шапку в рукав
Жаркой шубы сибирских степей, -
Чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы,
Ни кровавых костей в колесе,
Что б сияли всю ночь голубые песцы
Мне в своей первобытной красе.
Разница между отношением Пастернака и Мандельштама к «веку», в котором им обоим выпало жить и творить, была огромной».
 Было нечто общее у Пастернака и Сталина: оба тяготились своим происхождением. Вождя мучил акцент. Он хотел быть русским император, а не лицом кавказского происхождения. Здесь, надо думать, поэт и вождь понимали друг друга.
 О какой любви к «рябому черту», по словам того же Мандельштама, могла идти речь. Он написал свое классическое, самоубийственное стихотворение в год начала массового угара любви к вождю, в ноябре 1933 года:
Мы живем, под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны,
А где хватит на полразговорца,
- Там помянут кремлевского горца…
 Вполне возможно, что безумной отвагой этого стихотворения Мандельштам лечил себя от близкого, неизбежного безумия страха. Михаил Зощенко – один из несчастных гребцов на галере, плывущей по Беломорканалу, писал, что испуганный писатель – потеря квалификации. Мандельштам до последнего часа страшился этой потери, но не смог ее избежать в стране, оцепеневшей от страха.
 «Ездили и в Малый Ярославец… Они приехали в этот неосвещенный, глинистый город поздно вечером – ни фонарей, ни прохожих, на стук в окна – искаженные страхом лица: оказалось, что в последние недели город накрыла волна арестов – и наутро Мандельштамы в ужасе бежали в Москву» Павел Нерлер «С гурьбой и гуртом».
 В Москве и Питере фонари все еще горели, но и там:
Я на лестнице черной живу, и в висок
Ударяет мне вырванный с мясом звонок,
И всю ночь напролет жду гостей дорогих,
Шевеля кандалами цепочек дверных.
В столице, примерно в это время, Михаил Булгаков позволил себе беспощадное пророчество о роковой возможности внезапной смерти. Атеисту Берлиозу повезло – смерть его под трамваем – и в самом деле оказалась неожиданной и внезапной. Раз – и нет головы.  В 1937 году граждане страны советов, наделенные хоть с какой-то фантазией,  ждали, внезапности «гостей дорогих», как черных ангелов смерти.
  В конце концов, Мандельштам не выдержал тяжести страны, парализованной страхом. Он был ей раздавлен.
 По-своему, доступным ему способом, лечился от грядущего ужаса Пастернак. Приведу известный пассаж из дневника Корнея Чуковского:
«Вчера на съезде сидел в 6-м или 7-м ряду. Оглянулся: Борис Пастернак. Я пошел к нему, взял его в передние ряды (рядом со мной было свободное место). Вдруг появляются Каганович, Ворошилов, Андреев, Жданов и Сталин. Что сделалось с залом! А ОН стоял, немного утомленный, задумчивый и величавый. Чувствовалась огромная привычка к власти, сила и в то же время что-то женственное, мягкое. Я оглянулся: у всех были влюбленные, нежные, одухотворенные и смеющиеся лица. Видеть его — просто видеть — для всех нас было счастьем. К нему все время обращалась с какими-то разговорами Демченко. И мы все ревновали, завидовали — счастливая! Каждый его жест воспринимали с благоговением. Никогда я даже не считал себя способным на такие чувства. Когда ему аплодировали, он вынул часы (серебряные) и показал аудитории с прелестной улыбкой — все мы так и зашептали. «Часы, часы, он показал часы» — и потом, расходясь, уже возле вешалок вновь вспоминали об этих часах». Пастернак шептал мне все время о нем восторженные слова, а я ему, и оба мы в один голос сказали: «Ах, эта Демченко, заслоняет его!»
 Нынешний, высокий рейтинг товарища Сталина в России подняла не одна лишь чернь, и дело здесь не только в тоске по прошлому «величию» империи. Здесь еще и возвращение к привычным, сладким страхам: потери работы, крыши над головой, каторги, голодной смерти, казни без суда и следствия - некоей внезапности, способной поставить точку в тягостной маяте обычной жизни. Именно под этими страхами и жил несчастный народ веками. Привык, сроднился.
 Галера с высоколобыми талантами  плыла все дальше и дальше по нитке Беломорканала, по Ладоге и Онеге. Писатели не были прикованы к тяжелым вёслам. Кормили их, как на убой (многих, кстати, в прямом смысле слова), поили лучшими винами и коньяками. Они не видели надсмотрщиков с бичами и не хотели понимать, зачем и куда их везут. Летописцы «великой эпохи» тоже бежали от страха.
 Ильич ошибался, полагая, что он избавился от мозга нации. От мозга и таланта народа избавиться невозможно. Вот от мужества нации, и ее совести – легко.
 Но и здесь абсолютная победа невозможна. Как раз тогда, когда распределяли каюты писательской галеры, Осип Мандельштам всё еще жил «с голоса», бормоча страшные, самоубийственные свои строчки:
А вокруг него сброд тонкошеих вождей,
Он играет услугами полулюдей.
Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет,
Он один лишь бабачит и тычет,
Как подкову, кует за указом указ:
Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.
Что ни казнь у него - то малина
И широкая грудь осетина.
Мало того, что Мандельштам написал всё ЭТО. Он нашел тех, кому ЭТО можно было ПРОЧЕСТЬ. И пусть тот же Пастернак в ужасе бежал от собрата, с криком: « Ты ЭТО не писал, а я это не слышал!». Но бежал-то он с тайным сознанием, если не правоты Мандельштама, но его права на свободный голос.
 После 1937 г., убийства зятя и травли дочери – Лидии – отношение Чуковского к «задумчивому и величавому» стало иным.  Пастернак, судя по всему, до самой смерти остался верен «восторженным словам» в адрес Сталина. И даже арест любимой женщины не смог изменить его отношения к вождю.
 Иван Павлов, в своей знаменитой лекции о русском мозге, произнесенной в 1918 году, говорил, что мозг этот склонен слепо верить словам и не замечать действительность. «…русский ум не привязан к фактам. Он больше любит слова и ими оперирует».
 Можно предположить, что в своем перерождении Борис Пастернак достиг совершенства: даже его мозг уподобился уму коренного народа. Великий мастер слова и сам стал  жертвой слов, жертвой пустой демагогии и лжи. Факты тревожили, мучили, слова утешали, баюкали и даже во сне не тревожили совесть.
 Мозг Мандельштама так и остался еврейским, не способным принимать черное за белое, убийственную ложь за спасительную правду. Он знал разницу между словом поэта и словом политика.
 Но если эта жизнь – необходимость бреда,
 И корабельный лес – высокие дома –
 Лети, безрукая победа –
Гиперборейская чума!
И в декабре семнадцатого года
 Всё потеряли мы любя:
 Один ограблен волею народа,
Другой ограбил сам себя
 На площади с броневиками
 Я вижу человека: он
 Волков горящими пугает головнями:
 Свобода, равенство, закон.
 «Закон», надо думать, пошел в рифму, вместо хрестоматийного – братства. Стихотворение «Кассандра» посвящено Анне Ахматовой, но кто ограблен волею народа, кто ограбил сам себя? Пастернак, Мандельштам? В любом случае, ограблены были оба.
 Пастернак всё же смог примириться с «чумой» и «необходимостью бреда», сохранив чудом свой удивительный голос, просто потому, что другого у него не было. Сохранив с помощью удивительной маскировки, преодолев канон социалистического реализма, требование простоты и народности. В погоне за недостижимым Б.Л. умудрился признаться не только в любви к Сталину. (Это чувство можно хоть как-то объяснить и понять). Пастернак спел панегирик Демьяну Бедному: «И я скажу вам, товарищи, что Демьян Бедный не только историческая фигура революции в ее решающие моменты фронтов и военного коммунизма, он для меня и по сей день остаётся Гансом Саксом нашего народного движения» Пленум правления Союза Писателей, февраль 1936 года.
 Мандельштаму «перековка» не удалась. Как не удалось любовное приближение к Сталину, Демьяну Бедному, а также к «нашим» фронтам военного коммунизма. Верно, на пороге насильственной смерти его уговорили написать «разрешенные» стихи о Сталине. С мукой он изобразил некие стансы, но здесь дело не только в том, что стихи Пастернака о вожде были искренни и талантливы, а Мандельштама - безлики и невзрачны, а в том, что к 1937 году время утверждения культа личности прошло. «Рябой черт» уже поверил в  своё божественное происхождение и в подтверждениях даже таких мастеров, как Мандельштам, он  не нуждался. Поэт был отправлен в кровавое, пыточное колесо и смерть в то время, когда большинству «инженеров человеческих душ» вовсе не хотелось покидать «пароход современности», с доступными удобствами и привилегиями на его борту.
 Мандельштам остался за бортом, Пастернак плыл дальше, выиграв время, чтобы подарить человечеству замечательные стихи и блистательные переводы Шекспира. Впрочем, не только: он и сам себе смог подарить то, что, с возрастом, казалось ему необходимым и важным.
«И полусонным стрелкам лень
Ворочаться на циферблате,
И дольше века длится день,
И не кончается объятье».
 Пастернак написал это о женщине, которую любил. Он был старше Ивинской на 22 года. Поэт, тем самым, продлил молодость тела и души, продлил свой «день».
 Мандельштам и женщина – тема особая, но и здесь представить Осипа Эмильевича, доживи он до преклонных лет, в мире с постаревшей  женой и в «объятиях»  молодой красавицы, второй, по сути, женой, - трудно, если вообще возможно. Одна жена была у Мандельштама, а он с ней «одна плоть», как и заповедано в Библии.
 С первой супругой, Евгенией Лурье, Пастернак развелся, и дело здесь, думается, не только «в  несходстве характеров». РУССКИЙ ПОЭТ и жена – еврейка – союз, скажем так, не совсем правильный.
 В двух поединках: со своим еврейством и палаческим режимом большевиков – Пастернак оказался победителем, но судьба ему преподнесла третий, решающий бой – с «Хрущевской оттепелью».
 Пастернак не лгал, не лицемерил, когда клялся в любви к вождю. Через 9 дней после похорон Сталина он пишет письмо Фадееву с очередным описанием причин своего преклонения не только перед  образом «величия и необозримости»  «гения всех веков и народов», но что самое удивительное: он клянется в любви к времени под властью вождя: «Какое счастье и гордость, что из всех стран мира именно наша земля, где мы родились и которую уже раньше любили за ее порыв и тягу к такому будущему, стала родиной чистой жизни, всемирно признанным местом осушения слез и смытых обид».
 Как после таких строк отнестись к антисоветскому пафосу «Доктора Живаго» - не знаю. Зато мне понятна реакция Пастернака на разоблачения ХХ съезда: «И каждый день приносит тупо,/ Так что и вправду невтерпёж,/ Фотографические группы/ Одних свиноподобных рож.
 Сколько ненависти за развенчание его героя, но и за суд над временем, которым Б.Л. гордился. Свиноподобные рожи покусились на всю жизнь Бориса Леонидовича, а то, что пришел конец ГУЛАГу, «Делу врачей» с возможным геноцидом его народа, кончилось деревенское рабство, стали строить дома для простых людей – все это не имело значения для великого гуманиста, верного заветам Льва Толстого.
 Впрочем, насчет «его народа» я оговорился. В список подписавших страшное письмо о «врачах убийцах» Сталин включил, несмотря на отчаянное сопротивление даже Лазаря Кагановича, а Бориса Пастернака, высочайшей волей, из евреев исключил, оставив ему чин РУССКОГО ПОЭТА. Он и здесь проявил исключительное «родство душ». Впрочем, даже тогда проявил, когда Пастернак, рискуя всем на свете, включая жизнь, не стал, по его же приказу, подписывать палаческое письмо с одобрением казни «врагов народа». До сих пор гадают, почему Сталин всё-таки не убил, пожалел тогда Пастернака? Догадок множество, как, видимо, и достаточно было причин такой милости. Мне же кажется, что инстинктом зверя, вождь уловил, что поэт – не враг ему, как некоорые генералы и маршалы, приговоренные к казни, а искренний друг, способный осветить своим гением его эпохальное значение в истории мира.
 Не враг, но и не раб, как большая часть «полулюдей», по определению того же Мандельштама. При всей любви к вождю, рабом его Борис Леонидович не был. Это к рабам, даже к самым преданным, хозяин был беспощаден. Он казнил каждого, кто под пытками подписывал «царицу доказательств» - добровольное признание. Тем, кому хватало мужества, здоровья и воли, отказаться от подписи – давал шанс выжить в ГУЛАГе. Тем же «добровольным признанием» было рабство даже самых близких к «трону» друзей и соратников вождя. Пастернаку удалось не только сохранить дистанцию, но и не стать рабом Сталина.
 Прямое тому доказательство: Ягода и Сталин не включили Б.Л. в бравую компанию лучших писателей, поэтов, драматургов СССР - упомянутых рабов на галере по Беломорканалу. Пастернак явно не годился для коллективного выражения одобрения политики партии и правительства, как не годился для рабского труда и «перековки».
 Тоже НЕ РАБСТВО, возможно, «спасло» Мандельштама от расстрела сразу после «суда». Он получил всего лишь пять лет лагерей. Срок, по тем временам, «детский». Великому поэту было позволено умереть не сразу, а на каторге - от голода, вшей и безумия.
 «Свиноподобные рожи» прощать Пастернаку ненависть к ним не захотели, и великий поэт стал жертвой очередной, партийной травли. Любимого, беспощадного Сталина не смел бояться Борис Леонидович, а Хрущева, большевиков с расшатавшимися зубами, испугался, струсил, отказавшись от Нобелевской премии, но, вернее всего, от угрозы высылки за бугор и, главное, лишения его звания РУССКОГО ПОЭТА. Глядишь, и  кремлёвская власть насильно определит его обратно- в евреи, вернув туда, откуда он бежал всю свою жизнь.
Читаю у Варлама Шаламова: «У Солженицына та же трусость, что и у Пастернака. Боится переехать границу, что его не пустят назад. Именно этого и боялся Пастернак. И хоть Солженицын знает, что «не будет в ногах валяться», ведёт себя так же. Солженицын боялся встречи с Западом, а не переезда границы. А Пастернак встречался с Западом сто раз, причины были иные. Пастернаку был дорог утренний кофе, в семьдесят лет налаженный быт. Зачем было отказываться от премии – это мне и совсем непонятно. Пастернак, очевидно, считал, что за границей «негодяев», как он говорил – в сто раз больше, чем у нас».
Понятно, что вынести перемену участи Борис Пастернак не смог, как не смог при жизни догадаться, что еврейское происхождение и звание великого поэта отнять у него было не по силам никому. Таким уж произвели его на свет Божий Исаак и Розалия, в девичестве - Кауфман.

 «Погасли звёзды»? Что за пошлость пришла тебе в голову. Да нет же! Раз ты думаешь, пишешь о них, читаешь великий дар тех же, Пастернака и Мандельштама. Беги от глупости гордыни – много таких, как ты… Всё еще много. «Рукописи не горят» и Звезды не гаснут. Может быть, уходят всё дальше в глубины Вселенной. Уходят всё дальше, до полной невидимости с Земли.

Комментариев нет:

Отправить комментарий

Красильщиков Аркадий - сын Льва. Родился в Ленинграде. 18 декабря 1945 г. За годы трудовой деятельности перевел на стружку центнеры железа,километры кинопленки, тонну бумаги, иссушил море чернил, убил четыре компьютера и продолжает заниматься этой разрушительной деятельностью.
Плюсы: построил три дома (один в Израиле), родил двоих детей, посадил целую рощу, собрал 597 кг.грибов и увидел четырех внучек..