«Надо помнить, что за победу зла в мире в первую очередь отвечают не его слепые исполнители, а духовно зрячие служители добра». Фёдор Степун.
Чужими стали небеса: погасли
звезды на небе мировой словесности. Сегодня, когда власть измельчала до полной
невидимости, и вместе с ней исчезли настоящие служители муз, хочется думать,
что все это во благо рода людского. И не нужны людям больше Бетховен и Моцарт,
Рабле и Толстой, Пушкин и Гюго, Гоголь и Булгаков… А вдруг научится «мыслящий
тростник» жить по-человечески: в мире и согласии без опоры на культурный слой,
накопленный тысячелетиями? Без «озонового слоя» высокого искусства над головой.
Сам по
себе был он подозрителен, слой прежней
культуры, зыбок и ненадежен, слаб и труслив, атакованный злом. Слишком легко
«духовно зрячие» превращались в слепых… Туда
ему и дорога – слою этому.
Злая власть уничтожила добро гения, но и гений,
сопротивляясь, уничтожил эту власть. Мы живём в опустевшем мире.
«Хочется думать». Да мало ли, что тебе хочется при мысли о
своих детях, внуках и возможных правнуках… Жестокая, греховная власть погасила
те звезды на небе твоей родины – это верно, но кто погасил их в мире свободы?
Чудовищное, кровавое безумие ХХ века? Может, может быть… Как же, все-таки, все
сложно в том мире, где исчезли злые гении власти и добрые – словесности, но не
исчезли зависть и тщеславие, насилие и ненависть…
Так получилось, что
пришлось вплотную заняться темой, которая и прежде меня интересовала. Были в
истории СССР три удивительных парохода. На двух, «философских», Ленин согнал в
вечную ссылку «мозг нации», как «говно», противное идее строительства коммунизма
во всем мире. На третьем - чекисты и Сталин, как рабов на галере, отправили
сотню лучших писателей, поэтов, драматургов в путешествие по Беломорканалу,
построенному теми же рабами - заключенными. «Инженеры человеческих душ» должны
были написать книгу, с оправданием их рабства и рабского труда на строительстве
упомянутой «пирамиды».
Кстати, современные
археологи считают возможным применение неких высоких технологий в строительстве
пирамид в Древнем Египте. Беломорканал был построен одними лишь лопатами,
тачками, пилами, топорами и ломами. Тем самым перо писателя было приравнено не
к штыку, о чем мечтал Маяковский, а к лопате и тачке.
Вл. Маяковский убил
себя в 1930-ом, а то бы и его отправили рабом на галеру. Сам же «поэт
революции» писал за пять лет до гибели: «Не хочу, чтоб меня, как цветочек с
полян, рвали после служебных тя́гот. Я хочу, чтоб в дебатах потел Госплан, мне давая задания на́ год». Вспотевший ГОСПЛАН и счастливый, получивший
задание аж на целый год Маяковский… Ужас!
Если «философским
пароходом» всё достаточно понятно. Слава Богу, что всего лишь выслал «мозг»
Ленин, а не убил, чем активно занимался его ученик и последователь, то с
«писательским пароходом» все не так просто. Что заставило, например, Михаила
Зощенко написать целую главу в этой книге о «перековке» зеков в новых людей, а
потом он же, Зощенко, не раз изображал этих «новых», как моральных уродов,
тупиц и ничтожеств. За что, в конце концов, он был «списан на берег», без права
ставить зеркала перед обывателем страны, почти победившего социализма.
Толстой Алексей, Ильф
и Петров, Катаев, Олеша… Все они были прикованы к веслам той галеры. Цвет
отечественной словесности тех времен, греб по команде, дружно и с песней,
прославляющей тех, кто их приковал к галере.
Потомкам трудно, если
вообще возможно, судить предков. Не знаю, как бы повел себя сам, попади в
волчий капкан сталинских репрессий. Знаю, что во времена, гораздо более
вегетарианские, тоже пытался протиснуться в щель между добром и злом, ложью и
правдой. До сих пор все бока в крови.
Прав был Бенедикт
Сарнов, когда писал: «Российским интеллигентам, вступившим в жизнь на заре
нашего века, досталось пройти через такие испытания, какие не снились их отцам
и дедам. Нет на свете казней и пыток, которые не были бы им знакомы по личному
опыту».
Дело не в суде, не в
оценке поведения тех или иных служителей муз в годы сталинизма, а в попытке
понять характер того, что вновь стало происходить на русскоязычном пространстве
земного шара. И сделать это, хотя бы по той причине, что понять прошлое –
значит догадаться о характере будущего и быть готовым к его «прыжкам и
гримасам», если такая готовность вообще возможна.
Поэтам проще, чем
прозаикам уйти от политических реалий общества, где им приходиться жить и
работать, но не там, где тоталитарная власть стремится подчинить себе всё: от
обычной природы до мира людей. И вот здесь случай Бориса Пастернака и Осипа
Мандельштама - двух мастеров высочайшей пробы - необыкновенно интересен.
Почему то или иное ничтожество уходит от своих корней и своего
народа – не так уж важно. Уходит – и слава Богу. Любопытен, как мне казалось,
феномен национального перерождения значимых, ярких, талантливых людей. Вот
почему не раз старался найти причины упорного бегства Бориса Пастернака от
своего еврейства. Увы, в написанных прежде заметках слишком увлекся
национальным вопросом, упустив проблемы социальные, политические, характер
сделки с режимом, неизбежный в годы сталинизма для каждого «инженера
человеческих душ». А он гораздо
существенней и, кстати, злободневней и
важней, чем причины крещения Гейне, Феликса Мендельсона или Людмилы
Улицкой.
Художник и власть –
вот тема-тем, за которой и рабство и свобода, и жизнь, и смерть мира нашего.
Другое дело, что в странах юдофобских национальность и лояльность вождям пребывают
в неразрывной связи. В особенности, само собой, у тех, для кого родной язык и
родина – звук не пустой, а повод к творчеству.
Осип Мандельштам, судя по всему, не нуждался в удобствах
быта, в душевном покое, в мире с народом, на языке которого он писал и с
государством, где ему пришлось жить и погибнуть. Борис Пастернак был совсем
другим человеком: миротворцем и мифотворцем. Оба великих поэта писали «с
голоса», но Пастернак жил радостями простой жизни, а Мандельштам и жить пытался
в неразрывном единстве с правдой «голоса». Представить автора «Египетской
марки» на огороде у своей дачи или в президиуме какого-либо писательского
собрания – совершенно невозможно. Он был рожден для одиночества, для жизни
певчей птицы без гнезда.
Крещение Мандельштама
в первой попавшейся кирхе, а не в церкви – было, во многом, формальным,
вынужденным актом. Христианство Пастернака - естественной, искренней формой
перерождения.
Кем был Мандельштам:
язычником, иудеем, христианином? Не столь это важно – он был поэтом, ищущим родства
с братьями не по крови, а по слову, по мастерству.
«Наследство чужих певцов по Мандельштаму важней (блаженней!)
кровного родства и соседства, - пишет Наум Вайман. - Он считает себя вольным
выбирать и язык, и родину. Ну а согласится ли с ним народ, что живет не в
языке, а на земле-матери и свое родство, родину и язык не выбирает, – это
проблема сего народа».
Пастернак так не
считал. Б.Л. был убежден, что это его проблема – родство с народом, на языке
которого он творил. К родству этому он и стремился всю жизнь. Мандельштаму не
было свойственно обожествлять само определение «народ». Пастернак – толстовец –
был согласен с величием этого понятия. Он так хотел, чтобы чернь была не врагом
поэзии, а её заказчиком, хотя весь строй его поэтики был враждебен массовому
сознанию, вкусам толпы.
Мандельштам, лишь в
страхе перед неизбежным, смертельным насилием над ним, сделал робкую, слабую
попытку перейти в большевицкую веру, примкнуть к большинству. Пастернак и здесь
не кривил душой, подписав кровью некое соглашение с дьяволом.
Оба великих поэта были
волшебниками русского слова, оба, далекие
от еврейской ортодоксии, и жили в русле русской культуры, но Мандельштаму,
кроме самой музыки слов, не нужны были идеологические и религиозные подпорки.
Пастернак, увы, не мог обойтись без этой суеты сует. Ему необходима была
легитимация в тоталитарном государстве, где настоящему художнику нет, и не
может быть места.
Миф о технократической
сущности социализма тешил Андрея Платонова, миф об общности революции с
авангардом мирил с Октябрём Мейерхольда и Эйзенштейна, Вертова и Маяковского,
Шагала и Малевича… У Мандельштама не было платформы для согласия с большевицким
режимом. В декабре 1917 года он писал:
Когда октябрьский нам
готовил временщик
Ярмо насилия и злобы,
И ощетинился
убийца-броневик
И пулеметчик
узколобый.
Мандельштам не принял
Октябрь на вкусовом уровне и как явную победу узколобой черни – врага поэзии. Отсюда и долгое, мучительное его изгойство и
только незадолго до смерти попытка побега в «спасительную» силу толпы, той же
враждебной поэзии черни, где, как ему казалось, можно спрятаться, уйти от
самосуда государства, от одиночества.
При большевизме образованные люди, люди чести
и совести, утешали, успокаивали себя мифическим духом революции, идеей
построения нового, неведомого прежде, общества - светлого будущего, где будут
жить новые же, особые люди, избавившиеся от пороков и черных страстей минувшего.
Они, мастера слова,
стали верить словам, не замечая чудовищных, уродливых, кровавых дел, стоящих за
этими красивыми словами. Они же придумали слова-оправдания земного ада, вроде,
кровавых родов будущего и неизбежных щепок при рубке леса. Щепки – нечто
обычное, понятное, простое, а не головы человеческие, не умирающие с голода дети.
Оправдывая жестокое
время, в котором пришлось жить, они оправдывали сами себя, свою работу на
строителей «нового мира». На самом деле, в глубине души многие из них понимали,
что империя и они сами, вместе с толпой
подданных, движутся не вперед, а назад – в язычество, к жестокому
аморализму первобытного строя. Что шагают они не к идеалам Великой французской
революции, а в рабство, к людоедству и к холодной, голодной нищете пещер.
Но жить в сознании
подобного ужаса - сродни самоубийству. Пастернак благополучно выиграл свой
поединок со своим, неудобным, тревожным и трагическим еврейством, став РУССКИМ
ПОЭТОМ, о чем он не раз сообщал современникам. Мандельштам и не думал о таком
перерождении. Он был ПРОСТО ПОЭТОМ, пишущим стихи и прозу на русском языке,
языке страны, где не по его воле пришлось родиться и жить.
Пастернаку, в поисках
мира и покоя, удалось выиграть еще один поединок. Здесь ему, убежденному
толстовцу, пришлось и вовсе тяжело. Он должен был принять тот мир, в котором
жил. Принять, при ясном сознании его греховности, насильственной, богоборческой
сути. Но и здесь Борис Леонидович нашел выход: он обрел гармонию в душевной
связи, в некоем родстве с «вождем и учителем». Он нашел в себе силы почитать,
глубоко уважать и даже любить товарища Сталина. После раскулачивания,
голодомора, убийства Кирова, первых политических процессов, ужасов рабского
труда по строительству Беломорканала, он пишет Сталину: «Теперь, после того,
как Вы поставили Маяковского на первое место, с меня это подозрение снято, я с
легким сердцем могу жить и работать по-прежнему, в скромной тишине, с
неожиданностями и таинственностями, без которых я бы не любил жизни. Именем
этой таинственности горячо Вас любящий и преданный Вам. Б. Пастернак».
Не могу представить
себе Мандельштама, пишущего письмо не только Сталину, но и любому из
«пролетарских вождей». Немыслим Мандельштам, любящий Сталина и преданный ему.
«Парнок бросился к
нему, как к лучшему другу, умоляя обнажить оружие.
- Я уважаю момент, - холодно произнес колченогий ротмистр, -
но, извините, я с дамой, - и ловко подхватив свою спутницу, брякнул шпорами и
скрылся в кафе».
Парнок в «Египетской
марке» пробовал спасти несчастного от самосуда. В 1926 году, когда поэт писал
удивительную по силе, пророческую вещь, он уже знал, что самосуд стал обычной,
государственной практикой в стране победившего Октября, подозревая, что и он
сам станет жертвой самосуда. Знал он и то, что большая часть его коллег, с
«оружием» и без, окажется «с дамой» и
«брякнув шпорами, скроется в кафе».
Д.Сегал отмечает в
исследовании «Сумерки свободы»: «… характерной чертой Кржижановского у
Мандельштама является ложь, то самое неразлечение правды и лжи – виноватых и
невинных, которое печать обличала как характерные черты большевизма, да и
вообще русской революции, и которое, согласно преданию процветало в библейских
Содоме и Гоморре».
Не стоит забывать о
самосудной сущности еврейских погромов в Российской империи. Еврей в империи
всегда находился не под судом, а под самосудом. Для Мандельштама эта тема была
существенной, можно сказать, что существовала она на уровне подсознания.
Пастернак – столичный житель – был и здесь далек от «еврейского вопроса». Какие
уж тут погромы – он и Холокост постарался не заметить, как событие к нему лично
отношение не имеющее.
Борис Леонидович ушел
от страхов самосуда, убедив себя в том, что он истинно РУССКИЙ ПОЭТ точно так
же, как сумел увидеть за ложью большевизма некую силу правды Иосифа Сталина.
Осип Мандельштам, судя по всему, был ближе к текстам Торы и помнил о страшном
конце Содома и Гоморры.
Бенедикт Сарнов пишет
в своём эссе: «Мандельштам и Сталин»: «В тот год, когда Пастернак «мерился
пятилеткой» и самобичевался, проклиная свою интеллигентскую косность,
Мандельштам открыто провозглашал готовность принять мученический венец:
Мне на плечи кидается
век – волкодав,
Но не волк я по крови своей.
Запихай меня лучше, как шапку в рукав
Жаркой шубы сибирских степей, -
Чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы,
Ни кровавых костей в колесе,
Что б сияли всю ночь голубые песцы
Мне в своей первобытной красе.
Разница между отношением Пастернака и Мандельштама к «веку»,
в котором им обоим выпало жить и творить, была огромной».
Было нечто общее у
Пастернака и Сталина: оба тяготились своим происхождением. Вождя мучил акцент.
Он хотел быть русским император, а не лицом кавказского происхождения. Здесь,
надо думать, поэт и вождь понимали друг друга.
О какой любви к
«рябому черту», по словам того же Мандельштама, могла идти речь. Он написал
свое классическое, самоубийственное стихотворение в год начала массового угара
любви к вождю, в ноябре 1933 года:
Мы живем, под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны,
А где хватит на полразговорца,
- Там помянут кремлевского горца…
Вполне возможно, что
безумной отвагой этого стихотворения Мандельштам лечил себя от близкого,
неизбежного безумия страха. Михаил Зощенко – один из несчастных гребцов на
галере, плывущей по Беломорканалу, писал, что испуганный писатель – потеря
квалификации. Мандельштам до последнего часа страшился этой потери, но не смог
ее избежать в стране, оцепеневшей от страха.
«Ездили и в Малый
Ярославец… Они приехали в этот неосвещенный, глинистый город поздно вечером –
ни фонарей, ни прохожих, на стук в окна – искаженные страхом лица: оказалось,
что в последние недели город накрыла волна арестов – и наутро Мандельштамы в
ужасе бежали в Москву» Павел Нерлер «С гурьбой и гуртом».
В Москве и Питере фонари все еще горели, но и
там:
Я на
лестнице черной живу, и в висок
Ударяет мне
вырванный с мясом звонок,
И всю ночь
напролет жду гостей дорогих,
Шевеля кандалами цепочек дверных.
В столице, примерно в это время, Михаил Булгаков позволил
себе беспощадное пророчество о роковой возможности внезапной смерти. Атеисту
Берлиозу повезло – смерть его под трамваем – и в самом деле оказалась
неожиданной и внезапной. Раз – и нет головы.
В 1937 году граждане страны советов, наделенные хоть с какой-то
фантазией, ждали, внезапности «гостей
дорогих», как черных ангелов смерти.
В конце концов,
Мандельштам не выдержал тяжести страны, парализованной страхом. Он был ей
раздавлен.
По-своему, доступным
ему способом, лечился от грядущего ужаса Пастернак. Приведу известный пассаж из
дневника Корнея Чуковского:
«Вчера на съезде сидел в 6-м или 7-м ряду. Оглянулся: Борис
Пастернак. Я пошел к нему, взял его в передние ряды (рядом со мной было
свободное место). Вдруг появляются Каганович, Ворошилов, Андреев, Жданов и
Сталин. Что сделалось с залом! А ОН стоял, немного утомленный, задумчивый и
величавый. Чувствовалась огромная привычка к власти, сила и в то же время
что-то женственное, мягкое. Я оглянулся: у всех были влюбленные, нежные,
одухотворенные и смеющиеся лица. Видеть его — просто видеть — для всех нас было
счастьем. К нему все время обращалась с какими-то разговорами Демченко. И мы
все ревновали, завидовали — счастливая! Каждый его жест воспринимали с
благоговением. Никогда я даже не считал себя способным на такие чувства. Когда
ему аплодировали, он вынул часы (серебряные) и показал аудитории с прелестной
улыбкой — все мы так и зашептали. «Часы, часы, он показал часы» — и потом,
расходясь, уже возле вешалок вновь вспоминали об этих часах». Пастернак шептал
мне все время о нем восторженные слова, а я ему, и оба мы в один голос сказали:
«Ах, эта Демченко, заслоняет его!»
Нынешний, высокий
рейтинг товарища Сталина в России подняла не одна лишь чернь, и дело здесь не
только в тоске по прошлому «величию» империи. Здесь еще и возвращение к
привычным, сладким страхам: потери работы, крыши над головой, каторги, голодной
смерти, казни без суда и следствия - некоей внезапности, способной поставить
точку в тягостной маяте обычной жизни. Именно под этими страхами и жил
несчастный народ веками. Привык, сроднился.
Галера с высоколобыми
талантами плыла все дальше и дальше по
нитке Беломорканала, по Ладоге и Онеге. Писатели не были прикованы к тяжелым вёслам.
Кормили их, как на убой (многих, кстати, в прямом смысле слова), поили лучшими
винами и коньяками. Они не видели надсмотрщиков с бичами и не хотели понимать,
зачем и куда их везут. Летописцы «великой эпохи» тоже бежали от страха.
Ильич ошибался,
полагая, что он избавился от мозга нации. От мозга и таланта народа избавиться
невозможно. Вот от мужества нации, и ее совести – легко.
Но и здесь абсолютная
победа невозможна. Как раз тогда, когда распределяли каюты писательской галеры,
Осип Мандельштам всё еще жил «с голоса», бормоча страшные, самоубийственные
свои строчки:
А вокруг
него сброд тонкошеих вождей,
Он играет
услугами полулюдей.
Кто свистит,
кто мяучит, кто хнычет,
Он один лишь
бабачит и тычет,
Как подкову,
кует за указом указ:
Кому в пах,
кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.
Что ни казнь
у него - то малина
И широкая грудь осетина.
Мало того, что Мандельштам написал всё ЭТО. Он нашел тех,
кому ЭТО можно было ПРОЧЕСТЬ. И пусть тот же Пастернак в ужасе бежал от
собрата, с криком: « Ты ЭТО не писал, а я это не слышал!». Но бежал-то он с
тайным сознанием, если не правоты Мандельштама, но его права на свободный голос.
После 1937 г.,
убийства зятя и травли дочери – Лидии – отношение Чуковского к «задумчивому и
величавому» стало иным. Пастернак, судя
по всему, до самой смерти остался верен «восторженным словам» в адрес Сталина. И
даже арест любимой женщины не смог изменить его отношения к вождю.
Иван Павлов, в своей
знаменитой лекции о русском мозге, произнесенной в 1918 году, говорил, что мозг
этот склонен слепо верить словам и не замечать действительность. «…русский ум
не привязан к фактам. Он больше любит слова и ими оперирует».
Можно предположить,
что в своем перерождении Борис Пастернак достиг совершенства: даже его мозг
уподобился уму коренного народа. Великий мастер слова и сам стал жертвой слов, жертвой пустой демагогии и лжи.
Факты тревожили, мучили, слова утешали, баюкали и даже во сне не тревожили
совесть.
Мозг Мандельштама так
и остался еврейским, не способным принимать черное за белое, убийственную ложь
за спасительную правду. Он знал разницу между словом поэта и словом политика.
Но если эта жизнь –
необходимость бреда,
И корабельный лес –
высокие дома –
Лети, безрукая победа
–
Гиперборейская чума!
И в декабре семнадцатого года
Всё потеряли мы любя:
Один ограблен волею
народа,
Другой ограбил сам себя
…
На площади с
броневиками
Я вижу человека: он
Волков горящими пугает
головнями:
Свобода, равенство,
закон.
«Закон», надо думать,
пошел в рифму, вместо хрестоматийного – братства. Стихотворение «Кассандра»
посвящено Анне Ахматовой, но кто ограблен волею народа, кто ограбил сам себя?
Пастернак, Мандельштам? В любом случае, ограблены были оба.
Пастернак всё же смог
примириться с «чумой» и «необходимостью бреда», сохранив чудом свой
удивительный голос, просто потому, что другого у него не было. Сохранив с
помощью удивительной маскировки, преодолев канон социалистического реализма,
требование простоты и народности. В погоне за недостижимым Б.Л. умудрился
признаться не только в любви к Сталину. (Это чувство можно хоть как-то
объяснить и понять). Пастернак спел панегирик Демьяну Бедному: «И я скажу вам,
товарищи, что Демьян Бедный не только историческая фигура революции в ее
решающие моменты фронтов и военного коммунизма, он для меня и по сей день
остаётся Гансом Саксом нашего народного движения» Пленум правления Союза
Писателей, февраль 1936 года.
Мандельштаму
«перековка» не удалась. Как не удалось любовное приближение к Сталину, Демьяну
Бедному, а также к «нашим» фронтам военного коммунизма. Верно, на пороге
насильственной смерти его уговорили написать «разрешенные» стихи о Сталине. С
мукой он изобразил некие стансы, но здесь дело не только в том, что стихи
Пастернака о вожде были искренни и талантливы, а Мандельштама - безлики и
невзрачны, а в том, что к 1937 году время утверждения культа личности прошло.
«Рябой черт» уже поверил в своё
божественное происхождение и в подтверждениях даже таких мастеров, как
Мандельштам, он не нуждался. Поэт был
отправлен в кровавое, пыточное колесо и смерть в то время, когда большинству
«инженеров человеческих душ» вовсе не хотелось покидать «пароход
современности», с доступными удобствами и привилегиями на его борту.
Мандельштам остался за
бортом, Пастернак плыл дальше, выиграв время, чтобы подарить человечеству
замечательные стихи и блистательные переводы Шекспира. Впрочем, не только: он и
сам себе смог подарить то, что, с возрастом, казалось ему необходимым и важным.
«И
полусонным стрелкам лень
Ворочаться
на циферблате,
И дольше
века длится день,
И не кончается объятье».
Пастернак написал это
о женщине, которую любил. Он был старше Ивинской на 22 года. Поэт, тем самым,
продлил молодость тела и души, продлил свой «день».
Мандельштам и женщина
– тема особая, но и здесь представить Осипа Эмильевича, доживи он до преклонных
лет, в мире с постаревшей женой и в
«объятиях» молодой красавицы, второй, по
сути, женой, - трудно, если вообще возможно. Одна жена была у Мандельштама, а
он с ней «одна плоть», как и заповедано в Библии.
С первой супругой, Евгенией
Лурье, Пастернак развелся, и дело здесь, думается, не только «в несходстве характеров». РУССКИЙ ПОЭТ и жена –
еврейка – союз, скажем так, не совсем правильный.
В двух поединках: со
своим еврейством и палаческим режимом большевиков – Пастернак оказался
победителем, но судьба ему преподнесла третий, решающий бой – с «Хрущевской
оттепелью».
Пастернак не лгал, не
лицемерил, когда клялся в любви к вождю. Через 9 дней после похорон Сталина он
пишет письмо Фадееву с очередным описанием причин своего преклонения не только
перед образом «величия и
необозримости» «гения всех веков и
народов», но что самое удивительное: он клянется в любви к времени под властью
вождя: «Какое счастье и гордость, что из всех стран мира именно наша земля, где
мы родились и которую уже раньше любили за ее порыв и тягу к такому будущему,
стала родиной чистой жизни, всемирно признанным местом осушения слез и смытых
обид».
Как после таких строк
отнестись к антисоветскому пафосу «Доктора Живаго» - не знаю. Зато мне понятна
реакция Пастернака на разоблачения ХХ съезда: «И каждый день приносит тупо,/
Так что и вправду невтерпёж,/ Фотографические группы/ Одних свиноподобных рож.
Сколько ненависти за
развенчание его героя, но и за суд над временем, которым Б.Л. гордился.
Свиноподобные рожи покусились на всю жизнь Бориса Леонидовича, а то, что пришел
конец ГУЛАГу, «Делу врачей» с возможным геноцидом его народа, кончилось
деревенское рабство, стали строить дома для простых людей – все это не имело значения
для великого гуманиста, верного заветам Льва Толстого.
Впрочем, насчет «его
народа» я оговорился. В список подписавших страшное письмо о «врачах убийцах»
Сталин включил, несмотря на отчаянное сопротивление даже Лазаря Кагановича, а
Бориса Пастернака, высочайшей волей, из евреев исключил, оставив ему чин
РУССКОГО ПОЭТА. Он и здесь проявил исключительное «родство душ». Впрочем, даже тогда
проявил, когда Пастернак, рискуя всем на свете, включая жизнь, не стал, по его
же приказу, подписывать палаческое письмо с одобрением казни «врагов народа».
До сих пор гадают, почему Сталин всё-таки не убил, пожалел тогда Пастернака?
Догадок множество, как, видимо, и достаточно было причин такой милости. Мне же
кажется, что инстинктом зверя, вождь уловил, что поэт – не враг ему, как
некоорые генералы и маршалы, приговоренные к казни, а искренний друг, способный
осветить своим гением его эпохальное значение в истории мира.
Не враг, но и не раб,
как большая часть «полулюдей», по определению того же Мандельштама. При всей
любви к вождю, рабом его Борис Леонидович не был. Это к рабам, даже к самым
преданным, хозяин был беспощаден. Он казнил каждого, кто под пытками подписывал
«царицу доказательств» - добровольное признание. Тем, кому хватало мужества,
здоровья и воли, отказаться от подписи – давал шанс выжить в ГУЛАГе. Тем же
«добровольным признанием» было рабство даже самых близких к «трону» друзей и
соратников вождя. Пастернаку удалось не только сохранить дистанцию, но и не
стать рабом Сталина.
Прямое тому
доказательство: Ягода и Сталин не включили Б.Л. в бравую компанию лучших писателей,
поэтов, драматургов СССР - упомянутых рабов на галере по Беломорканалу.
Пастернак явно не годился для коллективного выражения одобрения политики партии
и правительства, как не годился для рабского труда и «перековки».
Тоже НЕ РАБСТВО,
возможно, «спасло» Мандельштама от расстрела сразу после «суда». Он получил
всего лишь пять лет лагерей. Срок, по тем временам, «детский». Великому поэту
было позволено умереть не сразу, а на каторге - от голода, вшей и безумия.
«Свиноподобные рожи»
прощать Пастернаку ненависть к ним не захотели, и великий поэт стал жертвой
очередной, партийной травли. Любимого, беспощадного Сталина не смел бояться
Борис Леонидович, а Хрущева, большевиков с расшатавшимися зубами, испугался,
струсил, отказавшись от Нобелевской премии, но, вернее всего, от угрозы высылки
за бугор и, главное, лишения его звания РУССКОГО ПОЭТА. Глядишь, и кремлёвская власть насильно определит его
обратно- в евреи, вернув туда, откуда он бежал всю свою жизнь.
Читаю у Варлама Шаламова: «У Солженицына та же трусость, что
и у Пастернака. Боится переехать границу, что его не пустят назад. Именно этого
и боялся Пастернак. И хоть Солженицын знает, что «не будет в ногах валяться»,
ведёт себя так же. Солженицын боялся встречи с Западом, а не переезда границы.
А Пастернак встречался с Западом сто раз, причины были иные. Пастернаку был
дорог утренний кофе, в семьдесят лет налаженный быт. Зачем было отказываться от
премии – это мне и совсем непонятно. Пастернак, очевидно, считал, что за
границей «негодяев», как он говорил – в сто раз больше, чем у нас».
Понятно, что вынести перемену участи Борис Пастернак не смог,
как не смог при жизни догадаться, что еврейское происхождение и звание великого
поэта отнять у него было не по силам никому. Таким уж произвели его на свет
Божий Исаак и Розалия, в девичестве - Кауфман.
«Погасли звёзды»? Что
за пошлость пришла тебе в голову. Да нет же! Раз ты думаешь, пишешь о них,
читаешь великий дар тех же, Пастернака и Мандельштама. Беги от глупости гордыни
– много таких, как ты… Всё еще много. «Рукописи не горят» и Звезды не гаснут.
Может быть, уходят всё дальше в глубины Вселенной. Уходят всё дальше, до полной
невидимости с Земли.
Комментариев нет:
Отправить комментарий