Михаил Членов: «Меня всегда привлекала экзотика»
7 августа на 84 году жизни умер этнограф, лингвист и общественный деятель Михаил Членов. В 2015 году в интервью «Лехаиму» он рассказал об индонезийских западниках‑сепаратистах, о социальной организации эскимосов и об идеальной еврейской жизни. В память об ученом мы снова публикуем этот рассказ.
«Морями теплыми омытая, лесами древними покрытая…»
В 1958 году я поступил в Институт восточных языков, который сейчас называется Институтом стран Азии и Африки. Я поступал сразу на индонезийский язык, тогда была объявлена индонезийская группа. Мне вообще хотелось увидеть мир, я любил всякие Великие географические открытия, много читал об этом. А тогда еще был период дружбы с Индонезией, и вышел такой замечательный цветной документальный фильм «По Индонезии» — его сейчас мало кто помнит кроме Юлия Кима, который по этому поводу песенку сочинил. В этом фильме Шульженко пела песню «Страна родная Индонезия», и вся Москва ее распевала. И я, когда готовился к поступлению и сидел в школьном зале Ленинской библиотеки, решил посмотреть, что за Индонезия такая, и увидел, что большинство книг — на голландском языке. Я взял одну книгу наудачу и увидел, что более или менее понимаю, что там написано. Мне это все понравилось, и я решил, что, значит, я иду в правильное место. И я попал в довольно симпатичную компанию, нас было семь человек в группе, из них несколько еще остаются в Индонезии, в смысле занимаются этой темой. Одна моя сокурсница там так и преподает индонезийский язык всю свою жизнь.
Стал я учить этот язык, и у меня неплохо получалось. На втором курсе меня устроили работать переводчиком в секретную высшую партшколу для восточных коммунистов. Там была группа индонезийских коммунистов, которые маскировались под вьетнамцев — Индонезия же считалась капстраной. Но все знали, что они индонезийцы. Для меня, конечно, это была колоссальная школа. Помню, я туда пришел, меня посадили, сказали: «Сегодня ты переводишь лекцию по бухгалтерскому учету». Ужас. Я же на тот момент только первый курс окончил. И дальше я в течение двух лет ходил туда и переводил им лекции по программе высшей партшколы, то есть там и диамат, и истмат, и международное рабочее движение. Индонезийцы меня приняли хорошо, начали меня учить. И довольно быстро я освоил этот язык очень неплохо. Потом неожиданно попал переводчиком в Кремль — переводил Хрущеву, Брежневу, еще кому‑то. Получил некоторую известность в Москве как переводчик — знающих индонезийский язык было не так много.
Моим основным тьютором был Дега Витальевич Деопик, который до сих пор преподает в ИСАА на кафедре Юго‑Восточной Азии. Я писал у него курсовые по Португальскому Тимору, по китайским источникам о средневековой Индонезии — мне все это очень нравилось. А потом мне так здорово повезло, и я попал в эту Индонезию — в 1963 году, еще не кончивши институт. Несмотря на пятый пункт и прочее. Был человек, его звали Моисей Владимирович Рябкин, который работал в Госмонтажспецстрое. Он был еврейский дядечка и, имея эту возможность, подбирал еврейских ребят и отправлял их за границу. И так я случайно совершенно проскочил. И два года жил на Молуккских островах. И потом, когда вернулся, диплом писал уже по Молуккским островам — по истории сепаратистского движения Республики Южно‑Молуккских островов. И до сих пор продолжаю что‑то пописывать по этому поводу. Я там собрал немалый материал, в частности, по сепаратистскому мятежу 1950‑х годов на востоке Индонезии — это такая забытая Б‑гом и людьми история. Мятеж этот имел очень серьезный культурологический аспект. Потому что сами сепаратисты были сильно вестернизированной этнической общностью, сформировавшейся в процессе колониальной истории этого востока Индонезии. Молуккские острова иначе называются Островами пряностей. Именно их и искали Колумб, Васко да Гама и прочие. И когда голландцы их нашли, там надолго установился центр голландской колониальной империи. И в процессе борьбы за пряности там возникла эта вестернизированная прослойка; они были союзниками голландцев даже в войне за независимость Индонезии, в 1945–1949 годах. Антропологически это была смешанная группа: там были и метисы, и восточноиндонезийский народ амбонцы — он так называется по острову Амбон. То есть это был не просто сепаратистский мятеж, а столкновение разных культурных моделей. Настроенный на западноевропейскую культуру, на цивилизацию, забытый и никому не известный индонезийский небольшой народец восстал против огромной восточноазиатской мощи, центром которой являлись яванцы и остров Ява, которая их и раздавила в конечном счете. И я им не только сочувствовал, я очень полюбил этот остров, люблю его до сих пор. Молуккские острова очень важны для меня, и два года, проведенных там, считаю среди лучших лет моей жизни. Кроме сепаратистского мятежа я увидел там еще массу интересных вещей. Район оказался совершенно не известным не только советским людям, но и вообще европейской литературе.
Я был там с женой, а она училась тогда на филфаке МГУ. И я ей сказал: «Давай я буду заниматься сепаратистами, а ты, дорогая, займись‑ка языками». И мы выяснили, что там 60–70 местных языков, подавляющее большинство из которых никто в мире за пределами Молуккских островов не знал, даже по названиям. Мы работали на строительстве, а на строительство приезжало много молодежи с окрестных островов. И мы стали этих деревенских ребят дергать, чтобы они нам заполняли словники. И в результате собрали материалы по 35–36 языкам, которые ранее никем не описывались, о каких‑то не было даже упоминаний, какие‑то были известны только по названиям.
Кроме того, я наткнулся на очень интересный этнографический материал. Ведь рядом с островом Амбон, где жила эта вестернизированная элита, находились абсолютно первобытные острова. На двух из них мне даже удалось побывать. И выяснилось, что там сохранились совершенно удивительные вещи, например первобытные тайные мужские союзы — такое новогвинейское, меланезийское явление: сообщество мужчин, объединившееся с мистическими целями, проводящее всякие обряды, инициации, — и социальные структуры во многом на эти союзы опирались.
С ворохом всех этих материалов в 1965 году мы вернулись в Москву. Я вдруг понял, что в моих руках то, о чем никто не знает. У меня, правда, всегда было ощущение, что это никому и не интересно: какого черта нам эти Молуккские острова? Зато мне самому было очень интересно, и я решил, что надо этим заниматься, написать какие‑то работы. Написал я диплом. Еще собирался перевести парочку голландских трактатов XVII века про Молуккские острова, но это не получилось.
Позднее я защитил диссертацию по Молуккским островам, в 1976 году издал книжку «Население Молуккских островов». Так она, кажется, и остается единственным сочинением российского востоковедения по востоку Индонезии. Я снова побывал на Молуккских островах в 2012 году. Но это имело, скорее, чисто личное значение, не академическое. Приехать через 50 лет после того, как я там был: другая реальность, другие проблемы, другое все. Нельзя дважды войти в одну воду.
«На далеком Севере…»
Уезжал я в либеральное время хрущевское, когда выпускали, а вернулся в брежневское, нелиберальное, и понял, что больше меня никуда не выпустят. Я же поначалу был убежден, что на всю жизнь останусь в этой Индонезии. За два года Россию забыл напрочь, просто смутно помнил, что это такое. Была на меня заявка из советского консульства в Сурабае, мне говорили, дескать, езжай в Москву, защищай диплом и приезжай скорее — нам нужны культурные атташе. И я пошел было в МИД. На меня посмотрели и сказали: «Партийность? Давай, до свидания, товарищ».
Диплом я защитил не вовремя — то есть не весной, а осенью, потому что приехал в Москву только в мае, — и поэтому не получил распределения. Такой редкий случай. И все думал, что же мне делать, куда деться? Ходил по Москве, как будто это была абсолютно незнакомая земля. Все никак не мог понять, куда же я попал: уже, кажется, я был на краю света — на Молуккских островах, но теперь попал на совсем уж какой‑то край света. Поскольку в привычке было подхалтуривать, я нанялся переводчиком в группу индонезийцев, которая была проездом в Москве и ехала куда‑то дальше. И среди них был индонезийский этнограф, который меня попросил перевести его лекцию о даяках Калимантана — коренном населении Борнео — в Институте этнографии. Так я впервые попал в Институт этнографии. И после лекции ко мне стали подходить сотрудники института. Они поняли, что я там был, а они там не были — сидели занимались Индонезией, никогда в жизни там не бывая. И в результате они мне предложили поступать к ним в аспирантуру, что я и сделал. И поступил. Не без сложностей — «пятый пункт» повредил. Я уже сдал все экзамены, а меня все не брали и втихаря сказали: «Понимаешь, превысили квоту на евреев». Но все‑таки взяли в 1966 году — и до 1999‑го я проработал в Институте этнографии.
Когда году к 1970‑му я понял точно, что больше выпускать за границу меня не будут, а я уже привык в Индонезии заниматься с людьми, я решил поехать на Север и посмотреть, что это такое. Экзотика меня всегда привлекала. Сначала, еще будучи аспирантом, я съездил в замечательную учебную экспедицию к русским — есть такой народ, — к сельскому населению Вологодской и Архангельской областей. Очень много мне дала эта экспедиция, я с удовольствием ее вспоминаю. Потом коллеги позвали меня на Ямал — в 1969 году, а в 1971‑м я попал на Чукотку, где дальше и остался. В ямальских экспедициях я впервые прошел хорошую школу полевой работы, понял, как вообще нужно ее вести. Пока я жил в Индонезии, я был «туан Михаэль», то есть «господин Михаэль», меня знали все эти острова, но навыка целенаправленной этнографической работы у меня еще не было. Вот приезжаю я к ненцам, стоит чум, там сидит ненец. И что дальше делать? «Здравствуй, дядя, мы пришли тебя поизучать»? За три экспедиции в Западную Сибирь я получил очень большой опыт и, попав уже на Чукотку, смог его применить.
О Чукотке у меня еще с детских лет было некоторое представление, потому что мой дядя Анатолий Членов, довольно известный детский писатель, прожил несколько лет на Чукотке полярником и писал всякие книжки типа «Моя Арктика», «Как Алешка жил на Севере». И я привык какие‑то чукотские штучки слышать.
Экспедиция была не к чукчам, а к эскимосам. Я уже знал, что в этнографической литературе существует дискуссия по поводу традиционной социальной организации эскимосов, в частности по поводу существования у них экзогамии и экзогамного рода. Что такое экзогамный род? Вот, скажем, сидит ненецкая женщина и объясняет мне: «У нас чтобы Вануйто женился на Сэротэтто — такого не бывает. А у русских, у них все может быть. У них сын на матери может жениться, да брат на сестре. У русских, у вас, все бывает». Ожидаешь у эскимосов встретить что‑то подобное — ничего подобного нет. И я решил заняться генеалогическими исследованиями, записать систему родства. Увидел, что система родства у эскимосов интересная и заслуживает того, чтобы ее записать, что мало кто умеет — это ведь особая наука. Это, пожалуй, единственная часть этнографии, которую этнография не делит с другими науками. Потому что, когда этнограф занимается материальной культурой, домами, костюмом, пищей, он занимается этим вместе с искусствоведом, с культурологом. А система родства — это этнографическая эзотерика, очень сложная такая алгебра. Я втянулся в это дело и понял, что кроме опросов живых эскимосов надо будет еще сюда поехать и попробовать картографировать, этнографически картографировать стойбища, которые там были с конца XIX и до середины ХХ века, а потом прекратили быть. И пошло‑поехало. В 1976 году я поехал туда снова и тогда наткнулся на Китовую аллею, древнее эскимосское святилище — два ряда вкопанных в землю огромных китовых костей. Я археологом себя не считаю, но раз уж был открыт памятник, мы должны были с ним что‑то сделать. Мы выпустили книгу про Китовую аллею в 1985 году и целый ряд статей.
В целом я провел 8–9 экспедиций на Чукотку, что довольно много. Вскоре я знал их всех до последнего человека, знал, кто откуда, из какого клана, знал их судьбы. В 1971 году я там встретил своего будущего соавтора Игоря Крупника, с которым мы близкие друзья и до сих пор вместе пишем про социальную организацию эскимосов, хотя он давно в Америке, а я здесь. Мы стали размышлять о том, что происходит с этим народом, потому что народ находился в довольно сложном положении, как и многие народы Севера. И стали стучаться в двери местной власти — она была в Магадане и в Анадыре. Писали докладные записки, то есть разного рода рекомендации по организации современной жизни эскимосов Чукотки. Там было наломано немало дров, и во власти были люди, которые понимали, что они наломаны. Вот, скажем, исчезает язык. Что делать? Смириться с этим или преподавать его в школах? Если преподавать, то как, в каких классах? Или проблема трудоустройства, проблема традиционного промысла — морского зверобойного. За 40–50 лет до того все эскимосы были либо охотниками, либо обслуживали эту охоту, но к моменту, когда мы приехали, охота как таковая уже почти исчезла, в ней была занята очень небольшая часть населения. И возникал вопрос: а что должны делать остальные? Было забавно: я, с одной стороны, был нехорошим человеком и сионистом, за мной бегал КГБ, и когда я туда приезжал, местный КГБ всегда знал. А с другой стороны, меня и Крупника принимали местные власти, читали наши докладные записки и даже с нами консультировались. Какой‑то эффект наши старания возымели, пусть небольшой, но тем не менее.
А недавно я был на Всероссийском конгрессе антропологов и этнологов. Чукотская делегация сбежалась на меня смотреть: «Членов, ты живой, да? Мы же с детства читаем твои статьи!» Я у них там вроде культурного героя.
Я до сих пор продолжаю заниматься северной тематикой, хотя меньше, чем индонезийской. От северной отошел, потому что она у меня была очень прочно связана с полевой работой. Я прекратил ездить в поле в 1990 году. Мне исполнилось 50 лет, и я решил: хватит. В 1990 году у меня началась новая жизнь, совершенно новая. Еще раньше я занимался преподаванием иврита, отказническими гуманитарными семинарами, Еврейской историко‑этнографической комиссией — все это было запретно и происходило на квартирах, а в 1990‑х занялся выводом еврейской жизни из подполья и ее легальным продолжением.
«Интересные теории вырастают из сложной жизни»
После «великого раскола» Еврейского национального движения в 1976 году «культурники» проводили симпозиум, и я там делал доклад о том, как я вижу еврейскую жизнь в СССР. Как было бы здорово, если бы вдруг советского государства не стало и мы бы зажили припеваючи. А как? Идеальную еврейскую жизнь я представлял как некий зал, где будут сидеть евреи. В этом зале будет много дверей, и каждый еврей сможет выбрать ту дверь, которая ему понравится. Конечно, получилось не совсем так, как я задумал.
Когда внезапно открылся, а потом рухнул Советский Союз, в эти открытые двери — кто в них только не вошел. Появилось несколько поколений, как я это дело называю. Вначале появилось поколение советских евреев — таких антисионистских, но незамаравшихся. Яркая личность в этом поколении — Голенпольский . Потом появилось поколение Ваада — всесоюзной еврейской организации, возникшей в 1989 году. Это поколение тоже уже почти все либо вымерло, либо уехало. Хабад появился в 1990‑х годах, а как реальная сила — только в 2000‑х. Сменялись разные поколения, но преемственность, безусловно, есть.
В разгаре перестройки, давая одно интервью, я сказал, что то, что сейчас происходит, это хевра кадиша советского еврейства. Сейчас, наверное, я не поддержал бы эту идею. Как известно, пророческого дара мы лишены уже давно, поэтому не будем заниматься прогнозами. Но в целом я полагаю, что на несколько поколений нас вполне хватит.
Некоторые очень важные вещи изменились. Во‑первых, это резкое сокращение численности, которое продолжается и, очевидно, будет продолжаться. Во‑вторых, это вымывание чистокровных евреев и выход на сцену — мощный выход — полукровок, четвертинок, восьмушек — Jews by choice. В‑третьих, это исчезновение дискриминации евреев в России, да и в других странах бывшего СССР. И в связи со всем этим — изменение характера идентичности. Поэтому то, что сейчас происходит, это совершенно новая жизнь, которая имеет свои серьезные кризисные моменты и имеет свои безусловные плюсы по сравнению с советским периодом. В целом я смотрю на еврейскую жизнь России достаточно оптимистично, если только не какая‑то катастрофа, которую, конечно, нельзя исключать: от тюрьмы да от сумы, как известно, не зарекаются. А в остальном что? Нормально. Прорвемся, поскольку раньше всегда прорывались.
И иудаика — это один из наиболее ярких и позитивных моментов этой новой еврейской жизни в России. Я считаю, что она развивается вполне успешно и за последние 20 с лишним лет внесла немалый вклад в общемировую иудаику. Даже если бы сейчас вообще все взяли и уехали или бросили этим заниматься, все равно уже было бы дайену .
При этом концептуально не только российская иудаика, но и иудаика в мире — англоязычная, ивритоязычная — сейчас довольно слаба. Это происходит потому, что мировое еврейство переживает, скажем прямо, достаточно шоколадную жизнь по сравнению с тем, что было до моего рождения, например. Когда идет шоколадная жизнь, с творчеством получается не очень. Интересные теории вырастают из более сложной жизни.
(Опубликовано в №283, ноябрь 2015)
Комментариев нет:
Отправить комментарий