Бухгалтер
Вот вам история о бухгалтере Шапиро и его галошах.
Это случилось вскоре после того, как в местечко вошли немцы. В первые два
месяца они не трогали евреев, но в воздухе витали страшные слухи, и страх перед
будущим черной занозой сидел в каждом еврейском сердце. Говорили, что у
военного коменданта и бургомистра нет полномочий на проведение акций. Говорили,
что для этой цели должна прибыть специальная команда СС. Из ближних
окрестностей в городок добирались те немногие, кому повезло уцелеть после
массовых убийств. Их жуткие рассказы передавались из уст уста, из дома в дом.
Мелкими шажками приблизилась осень, позолотила кроны вязов и лип, укрыла
землю пятипалыми ладонями кленов. Вскоре деревья и вовсе облысели; ветер гонял
по улицам мертвую листву, обрывал те немногие уцелевшие листки, которые еще
держались, цеплялись за материнскую ветку. Затем пошли дожди, и грязевые
болотца установились во дворах и на рыночной площади.
Дни были полны скорби – ни лучика надежды, ни крупицы радости. Евреи
затаились в домах, ждали, стараясь как можно меньше показываться снаружи. На
улицы выходили лишь по крайней нужде – за продуктами, в лавку, на рынок. Но и
там торговля шла тайком, будто из-под полы. Израиль Исаевич Шапиро тоже почти
безвылазно сидел в своей квартире на улице Шевченко. Пожалуй, об этом человеке
стоит рассказать несколько поподробней.
Был он пятидесяти пяти лет от роду, невысок ростом, всегда аккуратно
подстрижен и чисто выбрит, на носу – очки, в зубах – трубка… – одним словом,
типичный бухгалтер. Всю свою жизнь, начиная с молодых лет, он сидел над счетами
и конторскими книгами, морщил лоб и вписывал цифры в клетки всевозможных
таблиц. После установления советской власти Шапиро работал главбухом в
городском отделе торговли. Каждый день ровно в одно и то же время он выходил из
дома ради того, чтобы, как оно и полагается ученому человеку, усесться на
деревянный стул, прикрытый во избежание излишних геморройных страданий плоской
цветастой подушечкой. Усесться – и писать, вычеркивать, считать, проверять, пересчитывать
– то есть делать все то, чем занимаются бухгалтеры везде и повсюду.
В этом, собственно говоря, и заключалось жизненное предназначение Израиля
Исаевича Шапиро. Впрочем, не чуждался он и общественной нагрузки: усердно
собирал профсоюзные взносы, составлявшие один процент от зарплаты. Эту работу
Шапиро исполнял столь же ответственно и безотказно, сколь и любую другую. Взяв
деньги, он аккуратно наклеивал в соответствующую графу марку и припечатывал ее
идеально точной печатью.
И вот все это вдруг кончилось, прошло, как не бывало. Война одним махом
выбила Израиля Исаевича из повседневного рабочего расписания жизни. И вот ходит
он, совершенно непривычный к безделью, из угла в угол своей аккуратной комнаты,
ходит и обдумывает гуляющие по местечку слухи. Но сами посудите: сколько может
ходить такой человек из угла в угол, не сходя при этом с ума?
– Пойду, пожалуй, пройдусь, – говорит Шапиро своей жене Саре, которая
возится в это время на кухне, как возилась там ежедневно, без какой-либо связи
с тем, что происходит за стенами дома. Ей, Саре, не понять, каково это – одним
махом лишиться привычного дела.
– Ты либо свихнулся, либо одурел! – возражает она мужу.
И действительно, можно ли выходить из дому в такое смертельно опасное
время?! Да еще и без крайней надобности – «пройтись»?! Слыханное ли дело –
прогуляться ему захотелось! Но упрямца не переубедить – не помогают ни крики,
ни слезы, ни доводы разума. Шапиро надевает пальто, натягивает на ноги новые
галоши и выходит в топкое болото уличной грязи.
Ноги сами несут его к двухэтажному зданию на улице Фрунзе, где в советские
времена размещалась контора городского отдела торговли. Правда, на сей раз
Шапиро не идет, как обычно, напрямик, а выбирает кружную дорогу, обходя
стороной центр городка. Там, в центре, теперь находятся немецкая комендатура и
резиденция бургомистра. Там можно наткнуться на полицая или солдата, а такая
встреча вряд ли сулит добро прохожему еврею.
В контору входят со двора – по крайней мере, это осталось по-прежнему.
Дверь в помещение распахнута, в комнатах беспорядок. Осторожно обойдя
разбросанные по полу бумаги, Шапиро пробирается к своему месту, садится, и
застывает с закрытыми глазами. Подушечка куда-то запропастилась, и стул
непривычно жесток. О чем он сейчас думает, этот безработный главбух? Просидев
так несколько минут, Шапиро встает и прислушивается. Повсюду царит странная
тишина, тишина запустения. Ничего не осталось – ничего и никого.
Но нет: выйдя в коридор, Израиль Исаевич натыкается на сторожа Трофима.
Только он и остался от прежней власти, этот неуклюжий сторож.
– Здравствуй, Трофим, – приветливо говорит Шапиро, – что нового слышно?
Трофим сидит на корточках у открытого зева печки и заталкивает туда топливо
– пачки бумаги, исписанной с обеих сторон. На лице сторожа играет красноватый
отсвет от пляшущих в печи языков пламени. С равнодушным видом он сует в печь
бухгалтерские блокноты, канцелярские дела, папки.
Было время – по этим листам гуляло аккуратное перо Израиля Исаевича, сводя
кредит с дебетом, помечая сальдо и производя прочие хитроумные бухгалтерские
операции. Сюда, в эти бумаги, вложены мысль, и опыт, и ответственность, и
работоспособность главбуха Шапиро и его коллег. И вот – вы только поглядите! –
какой-то угрюмый сторож рвет плоды этого немалого труда и, даже не глядя, бросает
их в топку…
– Что слышно, дружище Трофим? – с некоторой, не совсем свойственной ему
игривостью повторяет Израиль Исаевич.
Эта игривость одолжена им из прежних счастливых дней. Как будто Шапиро
только-только вернулся из удачной командировки в областной центр, куда ездил
сдавать годовой финансовый отчет. Как будто вот прямо сейчас он энергичной
походкой войдет в свою комнату, пожмет руки товарищам по работе и, поправив
галстук, постучится в дверь к «хозяину» – начальнику отдела товарищу Яковенко.
А потом, после короткой беседы с начальником, вернется к себе, раскурит трубку,
водрузит на нос очки и, глянув в счетные таблицы, впишет нужное число в нужную
графу. И снова: таблицы – число – графа, таблицы – число – графа… Всё, как
положено, всё, как заведено в правильном распорядке бухгалтерской жизни.
Но, похоже, сейчас эта игривость вовсе неуместна. Сторож Трофим
поворачивает к бухгалтеру свое плоское равнодушное лицо. Маленькие глазки
оглядывают бывшего главбуха с ног до головы – от новых поблескивающих галош до
шляпы с широкими полями. Раньше в ответ на подобный вопрос Трофим вскакивал со
своей скамьи и, вытянувшись во фрунт, радостно рапортовал: «Никак нет ничего
нового, товарищ Азриил Ясаевич!» Но это – раньше; сейчас сторож угрюмо
отворачивается и, не меняя позы, бурчит себе под нос всего лишь одно слово:
– Ничего.
Бурчит и продолжает загружать в печь бухгалтерские книги и блокноты. Сторож
топит печь не просто так, а с целью. Над языками пламени установлен мятый
солдатский котелок с нечищеными клубнями картошки. Вода в котелке булькает и
пузырится, кое-где кожура на клубнях треснула от жара, обнажив нежную
желтоватую сердцевину. Израиль Исаевич тоже присаживается к печке и вытягивает
к огню короткопалые руки – погреться. Руки у бухгалтера морщинистые, сквозь
тонкую кожу видна сеточка сосудов, на тыльной стороне ладоней – седоватая
поросль. Он все никак не хочет расстаться с Трофимом, с единственным оставшимся
свидетелем прежней жизни.
– Сварилась твоя картошка, – говорит Шапиро, потирая ладони.
Трофим бурчит в ответ что-то и вовсе неразборчивое. Зато огонь вспыхивает с
новой силой, жадно пожирая плоды бухгалтерского труда. Сторожу не о чем
разговаривать с этим евреем. Все они удрали от немца. Все разбежались, как
зайцы – и начальники, и помощники, и секретарши. Только он и остался, сторож
Трофим, с зарплатой в сто двадцать рубликов. А как прожить на сто двадцать
рубликов, когда одна поллитровка стоит шесть? Взять хоть этого еврея Азриила
Ясаевича – он-то, небось, не на такой зарплате сидел! Он-то, небось, шесть
сотен заколачивал, а то и восемь. Ну, ничего, заколачивал и буде. Нынче,
говорят, вырежут их всех к чертовой матери. И пусть вырежут – уж он-то, Трофим,
не заплачет.
– Они сюда не приходили, Трофим? – спрашивает Шапиро.
Пока нет, не приходили. Вход со двора – вот тебе и все объяснение. Сразу не
заметили, да и сейчас еще руки не дошли. Израиль Исаевич распрямляется и
возвращается в рабочие помещения. Боже, какой ужасающий беспорядок! Обрывки
бумаг валяются на полу, на столах. Зато на стене висит еще стенгазета с
заметками довоенного времени. Экономист Коваленко позволила себе опоздать на
целых двадцать пять минут! Этому вопиющему случаю посвящены карикатура и
разгромная статья. «Доколе лентяи и дармоеды будут сидеть на шее советского
государства?! Почему начальник отдела товарищ Яковенко не отдал гражданку Ольгу
Коваленко под суд, как того требует закон от тридцатого июня? И до каких пор
общественность торгового отдела будет терпеть это безобразие?»
А вот и карикатура: большие настенные часы показывают двадцать пять минут
десятого, а под часами безобразная фигура с непропорционально большим черепом и
тоненькими ножками. Фигура обозначает опоздавшую Ольгу Коваленко, которая
пытается незаметно проникнуть в контору, где вот уже двадцать пять минут кипит
работа!
Господи-Боже, как давно это было! Какими нелепыми кажутся сейчас эти
проблемы! В комнату заглядывает из коридора сторож Трофим. Он стоит на пороге,
угрюмо смотрит в пол и молчит.
– Что ты хочешь, Трофим?
Трофим указывает на галоши главбуха. Начались дожди, нужна подходящая
обувь, а он ходит едва ли не босой.
– Снимай галоши, Азриил Ясаевич!
Бухгалтер Шапиро теряет дар речи. Лихорадочные мысли роятся в его голове.
Что он несет, этот гой? Отдать ему галоши – видали?! А как сам Израиль Исаевич
доберется домой без галош по грязи и по лужам? Не он ли всю жизнь берегся от
влажности, простуды, подагры, кашля, насморка? И потом, грязь может испортить
ботинки. Хорошо же он будет выглядеть, вернувшись домой! Можно представить,
какой концерт устроит ему Сара! Старые галоши совсем стоптались, уже не
годятся. Отнести их, что ли, к Ицику-сапожнику, авось залатает…
– Они малы тебе, Трофим, – говорит он вслух слабеющим голосом.
– В самый раз, – отвечает сторож. – Тринадцатый размер.
– Вот видишь! У меня одиннадцатый! – с надеждой сообщает Шапиро.
– В самый раз, – с угрюмой угрозой повторяет гой. – Снимай галоши!
А что если он не ограничится галошами? Этот вопрос молнией вспыхивает в
голове Израиля Исаевича. Что если гой вот прямо сейчас потребует пальто, шляпу…
да мало ли что? Что если гой разденет его донага – ведь может! Может!
Шапиро поспешно стягивает с ног галоши, оставляет их на полу, как кость для
голодного пса-людоеда – пусть отвлечется хотя бы на время – и быстро идет к
выходу.
– Прощай, Трофим! – машинально говорит он и выскакивает во двор, на улицу.
Серое утро хмурится навстречу главбуху. Что за дурацкая идея была с этой
прогулкой! Зачем? Права оказалась Сара… На что он надеялся, чего искал? Неужели
рассчитывал, что кто-то здесь встретит его с распростертыми объятиями:
«Заходите, дорогой Израиль Исаевич, добро пожаловать! Вот ваш стул, вот ваше
перо, вот ваши блокноты…» Что за глупость? Всё теперь иначе, всё! Даже Трофим
изменился, и перемена эта, прямо скажем, не к лучшему. Дурная перемена, вовсе
не в пользу главного бухгалтера Шапиро! Трофим теперь наверху, в хозяевах
жизни, в вершителях судеб. А он, еврей Шапиро, – внизу, на самом дне,
близко-близко от смерти.
Поминутно оглядываясь, маленький бухгалтер Шапиро шагает по пустынным
улицам местечка. Идет, прижимаясь к заборам, кузнечиком перепрыгивая через
лужи, обходя заболоченные места. Делая большой крюк, обходит опасный район
центра, где можно наткнуться на полицая, на немецкого солдата, на пулю, на
штык, на побои. И кажется Израилю Исаевичу, что чей-то страшный взгляд
упирается ему в спину, взгляд чьи-то хищных, опасных, безжалостных глаз, от
которых не скрыться, не спрятаться.
Сгорбившись и став оттого еще меньше, семенит по лужам маленький обреченный
еврей. Сейчас забрали галоши… но что будет, когда придут за жизнью? Что будет,
что будет?
1945
Перевод Алекса ТАРНА
Комментариев нет:
Отправить комментарий