«Жаба ухнула – Летим!
Грань меж добром и злом сотрись.
Сквозь пар гнилой помчимся ввысь».
Шекспир «Макбет»
Роды для романа в стиле Диккенса.
Из воспоминаний доктора Альтшуллера: «…ребенок родился с пуповиной, обмотанной вокруг шеи так плотно, что едва мог дышать. Он был весь синий…. Я отчаянно пытался восстановить дыхание младенца, и наконец он начал дышать и из синего превратился в розового…. В это время Марина курила и не сводила глаз с ребенка….»
Из письма Марины Цветаевой Борису Пастернаку: «В самую секунду его рождения – на полу, возле кровати загорелся спирт, и он предстал во взрыве синего пламени. А на улице бушевала метель, Борис, снежный вихрь, с ног валило. Единственная метель за зиму и именно в е г о ч а с ».
В несчастной своей гордыне Марина была уверена в уникальности, в гениальности всего того, что исходило из ее плоти и духа. Матери вторит дочь. Из письма Ариадны Эфрон, старшей сестры Мура: «Брат мой толстый (тьфу, тьфу, не сглазить), совсем не красный, с большими темными глазами. Я удивляюсь, как из такого маленького может вырасти большой! Он счастливый, так как родился в воскресенье, в полдень, и всю жизнь будет понимать язык зверей и птиц, и находить клады».
Сергей Эфрон и Марина Цветаева
Сергей Эфрон и Марина Цветаева
Странностью Марины Цветаевой была любовь к Бонапарту. Она и сыну приписывали родовые черты несчастного императора.
Борис Пастернак получит фотографию младенца – Мура и ответит Цветаевой так: «Нелегко далось мне это молчание. Особенно больно открыть его вслед за получением муровой карточки и не успеть сказать тебе, как он великолепен в своей младенческой надменности и насквозь, действительно, наполеонид».
Трудно увязать характер романтика вселенских драк с волшебной способностью понимать язык «зверей и птиц», но таким было время Марины. Время высоких надежд и преклонения перед грубой силой.
Она не умела жить. Не была купцом своего таланта. Не умела ладить с людьми и со временем, в котором ей довелось родиться. Не умела зарабатывать деньги и устраивать свой быт. Поэтический гений – посох для путешествий в бесконечность, но он не способен спасти от ухабов и пропастей обычной земной мороки. Сын Марины все видел, все понимал, но он был человеком порядка, нормы и рассчитывал протянуть свои дни до глубокой старости.
Мур ( Георгий Эфрон) писал в дневнике: «Мать абсолютно не умеет организовывать подобные устройства и, хотя у ней много доброй воли, все делает – в этом смысле – шиворот – навыворот, каждоминутно что-нибудь теряет, и потом приходится это искать…. При ее хозяйничанье у нас никогда не будет порядка…. Впрочем, я ее не виню, - она из тех людей, которые пытаются, при полном отсутствии данных, успешно что-нибудь осуществить, пытается чистосердечно, но у них ничего не выходит и не может выйти».
«Все только устраиваются, когда же начнут жить?» - писал Лев Николаевич Толстой. Марина Цветаева жила, но не умела устраиваться, потому и погибла раньше срока, может быть, и потому оказалась в петле, что не хотела пережить своего сына, умевшего ладить с проклятой жизнью.
Ладить – не значит успешно устраиваться в ней. Отравленный идеологическими клише, он был далек от подлинных радостей жизни, презирал их: « Эти рассуждения вполне совпадают с моими воззрениями: иметь наслаждение с женщиной, но не иметь детей. Есть, конечно, презерватив, но с презервативом вряд ли интересно… Он и она любят друг друга, и кончается тем, что выходят замуж. А потом – конец. Ну и подразумевается, что у них будут «детки». Или они об этом не думают, а неосторожно предаются страсти, а потом ходи, как дурак, с женой с огромным животом. Нет, избавьте! Действительно, какая дилемма: не утоляй жажды женщины, или спи с проститутками, или – женись, познай любовь, а потом – живот, роды, пеленки, крики ребенка и отупение матери и т.п.; такая дилемма неприемлема для современного человека».
Георгий Эфрон – герой своего страшного века. Века смертей, а не рождений. Его мысли, его чувства в эгоизме своем искренни, безумны и страшны, как была страшна мораль, навязанная населению страны советов: «Но мне бы хотелось знать следующее: с точки зрения коммунистической морали, имеем ли мы право вкушать свое удовольствие от женщин, «которые тоже этого хотят» (конечно, принимая все необходимые меры предосторожности, чтобы не было детей). Законно ли это с точки зрения коммунистической морали?»
Время от времени Всевышний занят иными планетами, нам неведомыми, а на Земле воцаряется Сатана. Нечистый только и ждет этого момента, нетерпеливо потирая сухие и горячие ладони. Господь отворачивает свой невидимый лик, и одно лишь солнце начинает согревать моря, озера, реки и пустыни Земли, но жар светила не в силах разогнать леденящий холод жестокости и ненависти.
Приняв хозяйство, Князь Тьмы все закручивает по-своему, искушая род людской злом. Он все путает, ставит с ног на голову. Он так шутит, издеваясь над слабым родом потомков Адама и Евы. Он заставляет поверить, что белое это черное, а дважды два – пять. Он, мастер гипноза, сбивает человечество в обезумевшие толпы и бросает толпы эти на штурм мифических крепостей. Он…. Будь он проклят! Но - ни в чем не виноват Сатана. Его прихода ждет худшее в человеке, Дьявола зовут и ждут сами люди, утопая в тоске пошлости…. Некому остановить их, они и бегут в восторге навстречу вестнику смерти, вопят радостно, подбрасывая в небо головные уборы и швыряют цветы к ногам Дьявола….
Копыта, утопающие в цветах. Вот как встречают люди свою погибель.
Гению Марины не верили. То был поэтический гений, не способный создать вокруг себя крепкий мир вещей и достатка. Дети не верили Марине, верили отцу, потому что он был отцом, мужчиной… Кому-то нужно верить, согласно законам родства.
Отец служил агентом ОГПУ. Ему в эмиграции за честный труд никто не платил денег, так, гроши. А эти платили, ценили его работу, обещали спокойную жизнь на родине, в юной и энергичной стране будущего, в стране строителей коммунизма.
Марина знала, как выглядит страна советов. Она жила там в самое лихое, голодное, страшное время. Марина не желает вновь попадать в капкан, но сторонников возвращения трое, она, как всегда, одна. Одиночество беспомощно, одиночество гибельно, одиночество нерасторжимо со смертью. Семья спасала от одиночества и смерти, она же затянула петлю на шее Марины.
Они вернулись в Россию, в голод, лишения, в смерть. В петле окажутся все четверо: Марина, Сергей Эфрон, Аля, Георгий – Мур.
Сын Марины любил котлеты. Он мог истребить их дюжину…. Он любил конфеты и выпечку разного рода, молочные продукты любил, овощи и фрукты…. В общем, любил все, что можно съесть. Растягивая желудок, Георгий - Победоносец, будто готовил себя к предстоящим мукам голода. Мур был толст, даровит, умен не по летам и наивен, как и положено быть подростку в эпоху всевластия Дьявола.
Дневник Мура – документ удивительный и страшный:
« Вчера, 13-го марта 40 года заключен мир с Финляндией. Мне кажется, что это должно быть большим ударом для Англии и Франции. Будем ждать, что будет дальше в сложной международной политике. Мне все больше кажется, что наши дела (мои, мамины, отца и сестры) шагают по хорошей дороге. Увидим».
«Хороша дорога». Отец в тюрьме, сестра сослана, мать мечется в поисках куска хлеба и крыши над головой…. Петля затягивается. Он не чувствует этого: «… есть вещь, в которой я определенно уверен: это что настанут для меня когда-нибудь хорошие денечки и что у меня будут женщины…. больше, чем у других. Это – здорово, и я в этом абсолютно убежден».
О «котлетах» он пока не пишет. Женщины в пятнадцать лет более желанны. Женщины приходят по ночам, нагие, готовые на все, но ты просыпаешься – и нет их! Другие, не ты, сжимают податливые тела в объятьях….
Политика. «Мне все больше кажется». Муру кажется то, о чем с утра до вечера талдычат радио и газеты: Англия, Франция – враги СССР, Германия Гитлера – друг.
Коктейль из политики и секса в дневнике Мура постоянен: «Меня интересует, в каком возрасте я буду обладать первой женщиной? Один французский товарищ сказал мне в Париже, что он перестал быть девственником в пятнадцать с половиной лет; мне все-таки не думается, что я смогу достичь этого рекорда. Другой мой товарищ, уже в Союзе потерял «флер д.оранжа» в 17 с половиной лет; интересно – побью ли я этот рекорд или нет?»
«Рекорд»? Какой странный мальчик. Кем обладать – не важно. Важен сам факт. Мур не пишет о любви, он не зовет любовь, он не говорит о телесной любви с любимой. Это, как будто, не имеет значения…. Главное не кого, а как: «Интересно, где лучше женщины умеют любить: здесь или в Париже. Конечно, смотря какая женщина – есть с темпераментом, а есть тряпки в этом смысле». Мур мечтает не о любимой женщине, а о женщине «с темпераментом». Бедный, бедный Георгий - Победоносец….
Он не думает о любви к женщине, но считает, что любит СССР, и этого достаточно. Ему так кажется. Он хочет, чтобы ему казалось это: « Вчера навестил меня критик Зелинский… Он меня одобрил своим оптимистическим взглядом на будущее – что ж, может, он и прав, что через 10-15 лет мы перегоним капиталистов. Конечно, не нужно унывать от трудных бытовых условий, не нужно смотреть обывательски – это он прав».
Корнелий Люцианович Зеленский, он же Латунский в романе Булгакова «Мастер и Маргарита», не зря совал свою белокурую головку в конуру Цветаевой. Этот негодяй всегда стоял на защите жизнеутверждающей мертвячины соцреализма. Это он решительно зарубил книгу Цветаевой. Книгу, которая могла бы спасти Марину от нищеты и безвременной смерти. Приговор Зелинского – Латунского стихам Цветаевой выглядел так: «Совершенно оторванные от жизни и ничего общего не имеющие с действительностью".
«Мы перегоним»…. Через четыре года фашисты убьют Мура. Через 20 лет Никита Хрущев обещает народу, что «нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме». Гражданам советовали не обращать внимания на бытовые условия, не быть обывателями, а штурмовать небо…. Как чудовищна закольцованность зла, как банальна извечная пошлость лжи, как постоянны «бытовые условия».
Его зовут мечтать о будущем: сегодня плохо, сегодня страшно, завтра будет хорошо. Завтра в этой жизни или на том свете, в объятиях девственниц, как обещают своему народу нынешние служители зла, подручные дьявола. Прогресс: сто лет назад людям обещали светлое будущее, основанное на свободе, равенстве и братстве, сегодня слугам Аллаха обещают семь десятков самок, не познавших удаль самцов….
Мур верит, что все будет хорошо. Точнее, какая-то часть его существа верит: та, что под гипнозом. В норме, в сознании он другой: «Чему я научился во время моего пребывания в СССР? – Я научился жить каждым днем и не думать о будущем». Он старается не думать о с в о е м будущем. Будущее страны – это совсем другое дело. «Двойное» будущее: что-то сказочное, мифическое. Ты в одном измерении, страна – в другом. Республика будущего далеко, в заоблачной выси, до той страны обетованной, как минимум, 10-15 лет. Держава настоящая рядом, дышит в лицо смрадом и харкает кровью: «Вчера, 28-го, мать была в Болшево, с Митькой и двумя представителями НКВД. Очередная – очень приятная – новость (sic): повесился поселившийся на «нашу» дачу начальник милиции. И не повесился, а удавился. Привязал ремень к кровати, в петлю просунул голову и шею, уперся ногами в кровать – и удавился. Хорошенькая дача, нечего сказать! И до нас там был арестован какой-то вредитель, потом вселились семья Эфрон и Львовы, и всех, кроме двух лиц, арестовали, потом поселились судья и начальник милиции, который скоро удавился».
Мур не читал и не мог прочесть роман Булгакова. Он описывает свою квартиру №50, из которой поочередно исчезают все жильцы. Описывает, не подозревая, что вся Россия превратилась в огромную, заколдованную Сатаной «дачу»…. И Мур исчезнет, когда придет его час, следом за отцом и матерью.
Безумен мир, окружающий сына Цветаевой. Мир этот только притворяется нормальным, загоняя каждого в плен одиночества и страха. Связи между людьми ненадежны, смертельно опасны; вся страна опутана паутиной доносов, а в паутине этой корчатся жертвы, доносчики и палачи.
Мур все еще живет в мире иллюзий, в плену завораживающих, гипнотических слов и снов: «Мне бы хотелось друга культурного, просвещенного и в тоже время вполне советского, который страстно интересуется, как и СССР, так и мировой политикой, человека умного и веселого. Митька очень односторонен – политикой он интересуется только как предметом шуточек. У него «полторы ноги» остались во Франции, а здесь только половина».
Любитель политики Георгий Эфрон был убит в 19 лет. Дмитрий Сеземан (Митька) жив и сегодня. Родителей шутника расстреляли, он сам прошел фронт и концлагерь, в 1976 году Сеземану удалось покинуть СССР и соединить обе свои половины в Париже. «Односторонний» Митя переводит на французский Андрея Битова. Он пишет воспоминания о Марине Цветаевой и о друге своем – Муре, убитом неизвестно как в первом бою и похороненном в братской могиле.
Почему дьявол жалеет одних и не щадит других, на каких весах он взвешивает наши судьбы? Нет ответа. И быть не может. Не знаю, может быть, любовь к Франции и спасла Дмитрия Сеземана. Нельзя любить будущее, любить можно только то, что «почувствовал на вкус». Влюбленный в мираж обречен на смерть от жажды в пустыне. Тот, кто помнит вкус родниковой воды на губах, способен выжить. Впрочем, отказ юного Гергиия Эфрона от прошлого был не похож на полное забвение. Он хотел забыть Париж, но не мог, потому что невозможно отказаться от пережитой радости на пороге бездны. Невозможно отказаться от самого себя, а сын Марины Цветаевой, как не пытался стать настоящим советским человеком, был парижанином до мозга костей.
Он пишет: «Я считаю, что Францию от меня должно отрезать и оставить от нее только юмор, любовь к хорошему вкусу, чувство иронии, веселость…. Митька от Франции никак не может отлипнуть – все вспоминает Париж. А я считаю, что просто как-то не современно «прилипать» и питаться прошлым».
Мур с какой-то странной, утомительной настойчивостью уговаривает сам себя: «Я считаю так: как бы ни были плохи или хороши события прошедшие, все же они за спиной, и жизнь течет уже по-другому, и поэтому сетовать, сожалеть, вздыхать и вспоминать не приходится. Помнить нужно – это для того, чтобы извлекать какие-то аксиомы из прошедших событий. Но кормится прошлым – это нельзя. Нужно прежде всего жить, а жизнь – это ощущение жизни, т.е. настоящего».
Судьба Дмитрия Сеземана доказала благотворность ностальгии, как верности, преданности сердца. Судьба Георгия Эфрона, во многом, - трагедия отказа. Он мечтал принять «правила игры», продиктованные Сатаной и игра эта отказала Муру в будущем, оставив от него только прошлое, сотни страниц дневников, наполненных исповедью сына своего беспощадного века.
Мур слушает радио и читает газеты. Он по-прежнему верит словам: «Спикер горячо призывал всех французов вести борьбу против этой абсолютно ненужной, идиотской и кровопролитной войны. Он говорил, что сдача Парижа немцам является первой победой «Фронта мира», что под давлением французских масс военные власти были вынуждены объявить Париж открытым городом, чтобы избежать участи Дюнкерка…. «Фронт мира» призывает к немедленному заключению мира с Германией, чтобы спасти то, что остается от Франции…. В голосе спикера я услышал весь французский народ, абсолютно осуждающий эту идиотскую, преступную войну, я услышал голос народных масс, враждебных правительству преступников Рейно и К*, враждебных английскому империализму, который вовлек Францию в эту войну…. Теперь немцы начали новое наступление против линии Мажино и против отступающих из Парижа войск, которые, конечно, будут разгромлены».
Через четыре годы юноша, написавший эти строки, станет очередной жертвой нацистской агрессии. Он погибнет еще и потому, что Франция 40 года, капитулировав перед Гитлером, спасет себя, но, тем самым, приблизит смерть десятков миллионов убитых в ходе Второй мировой войны.
«Фронт мира»! Как ловко умеет скрываться малодушие, трусость, предательство - за красивыми словами.
Дьявол владеет СМИ гораздо чаще, чем нам это кажется. Из дневника МУРА: «Занятие Литвы, Латвии и Эстонии советскими войсками и образование советофильских, прокоммунистических правительств в этих странах, бесспорно, означает укрепление СССР и распространение коммунизма. Так и надо».
Бедный, бедный мальчик, на следующий день (20 июня 1940 года) он оставит еще одну запись: «В Сочи я никогда не был, но думаю, что там хорошо. Хорошо также в Крыму, в Феодосии и Коктебеле, но, увы, пока отец и сестра в тюрьме и нужно носить им передачу, ни о каком море и думать не приходится».
Мур мечтает о море и носит передачи в узилище отцу и сестре, но при этом безмерно рад, «распространению коммунизма». Радуется он и победам нацистов: «Теперь английская империя будет сражаться одна, и я надеюсь, что немцы ее раздолбают».
Мур думает так, как обязано было думать в тот год все население СССР. И Францию он «хоронит», согласно клише советских газет: « Это поражение действительно показательно для глубокого упадка Франции, из которого она сможет выйти только при условии коммунизма». Бред, но бред вменяемого, образованного юноши, воспитанного в лицеях Парижа. Какой же, всесокрушающей силой обладают ложь и глупость. И как страшна расплата доверчивых и наивных.
Он слушает радио, он читает газеты. Он не желает слушать мать. Ему не нужны ее глубокие знание, ее душа, ее любящее сердце, ее гений, наконец: « Последнее время у меня участились конфликты с моей матерью, которая не перестает меня упрекать, почему я не хожу с ней гулять; что ни одного раза с тех пор, когда мы приехали сюда, я не пошел с ней гулять и т.п. Дело в том, что я люблю гулять один или с друзьями, а с ней мне просто-напросто скучно гулять, и она никак не может этого понять и оттого закатывает мне по этому поводу сцены. Такие инциденты скучны и неприятны».
15 июля 1927 года Цветаева писала Борису Пастернаку о сыне: «… Мур – загляденье. Чудная голова, львиная. Огромный лоб, лбище, вздымающийся белой бурей кудрей. Разговоры такие… Мама, поцелуй Мурке пузо».
Мур любит рассуждать о политике. Марина терпеть этого не может. Ему скучно с матерью. Георгия Эфрона спасает дневник: «Здорово быстро идут события! Германия готовится к нападению на Англию». Муру и в голову не приходит, что Германия готовится к нападению лично на него, его убить хочет, так как не бывает сторонних наблюдателей в кровавой игре, затеянной Сатаной по настоятельной просьбе обезумевшего человечества.
Тяжко было Георгию – Победоносцу в то жаркое лето 40-го года: « Мать валяется и читает «Дневник» Ж. Ренара. Ей абсолютно начхать, что я так хреново скучаю. Все же это совершенное г….! Пойти погулять? А куда идти? А вечер такой хороший и свежий…. Перед моим окном стоит зеленое дерево, через его листья просвечивает кусок голубого неба – вечернего. И ветер входит в окно, и вместе с ним городское дыхание и вздохи».
Да он тоже поэт – этот Мур! А рядом «валяется» с книгой его мать – Марина Цветаева, но Муру скучно. Поэту сыну не о чем говорить с поэтом матерью….Неисповедимы пути одиночества.
«Что буду делать летом? Мать говорит, что мы с ней будем ездить за город – но боже упаси от этой скуки! Ведь нам совершенно не о чем говорить, а когда говорим, то начинаем спорить и взаимно говорит неприятности».
Вот еще более откровенное признание на тему «отцов и детей»: «…. Я хочу, чтобы люди знакомились со мной непосредственно, а не как с «сыном Марины Цветаевой». Кроме того, мне надоели поэты, старики, переводчики и Крученыхи. Я буду общаться только в кругу мне равноправном – т.е. в кругу молодежи. Слишком велика пропасть между старшим и младшим поколениями. Кроме того, я чувствую себя чужеродным телом среди всех этих маминых знакомых».
Но не прошлое, не старость за «мамиными знакомыми», а иная культура, подлинные ценности, аристократизм духа. И только лишь эти качества сопротивляются революционному, больному жару, охватившему податливую и легковерную юность. Так было, так есть и так будет. Пропасть начинает углубляться только в сейчас, в ХХ1 веке, когда убитое поколение уже не способно передать своим детям тот свет и радость, ради которых и стоит жить на этой Земле.
Он оптимист – Георгий. Он старается поладить с этим миром и своим временем. Он свято верит в лучшее: «Все-таки я надеюсь от всего сердца на праведность НКВД; они не осудят такого человека, как отец…. Я уверен, что его оправдают и выпустят, прекратят дело…. Я в этом убежден. Слишком он много пользы сделал для СССР во Франции».
Зловещее заклинание все тем же роковым словом «коммунизм». Какую пользу принес Сергей Эфрон? Посылал на смерть волонтеров в Испанию, сам принимал участие в слежке и убийстве инакомыслящих? Во имя чего? Зачем? Ну да, во имя того же кровожадного идола, под красивым именем Коммунизм.
«Латвия и Эстония объявили себя советскими, союзными республиками и присоединились к СССР. Вот это здорово! Наша страна, очевидно, колоссально усилится…. Коммунизм проникнет «быстро и верно» на Запад! … Да, коммунизм явно усиливает свои позиции!» Сплошные восклицательные знаки и шепот, страшный, невнятный шепот скороговоркой, шепот, срывающийся на крик, когда дело качается реалий коммунистического воспитания: « Дело в том, что Аля признала, что в ее присутствии и присутствии отца велись антисоветские разговоры…. Но, спрашивается, почему отец, который, в сущности, сотрудник этого ведомства, и Аля, которая более или менее с этим ведомством связана, почему же они не донесли об этих разговорах, кому следует. А это очень плохо: люди, связанные с НКВД и не доносят туда об антисоветских разговорах! Это не доносительство. А от недоносительства до укрывательства один шаг».
Стихи его матери не печатают, обрекая семью Цветаевой на лишения и голод, забирая у самого Мура «удовольствия жизни», но и здесь он готов оправдать цензурного монстра и вторит Корнелию Зелинскому: « …. я себе не представляю, как Гослит мог бы напечатать стихи матери – совершенно и тотально оторванные от жизни и ничего общего не имеющие с действительностью».
Жертвы, неизбежно превращаясь в рабов, стремятся оправдать палачей, признавая их правоту, целуя им руки, умоляют о снисхождении. Все это во имя гармони мира, погрязшего в хаосе, во имя мифа, подсказанного Сатаной. Похоже, сам Мур готов донести на свою мать или отца, чтобы не быть обвиненным в укрывательстве. В дневнике он перечисляет вины Сергея Эфрона: « Приехали из Франции…Отец отказывался от работы, которая ему неоднократно предлагалась, потому что был болен. А может болезнь – симуляция? Потом – бывший белогвардеец».
Юноша Мур не хочет иметь детей, но и семья ему не нужна, своя собственная семья, как и Париж, как и все, что было до ужаса возвращения в СССР. Разрыв всех связей необходим, чтобы лишить род человеческий тыла, швырнуть людские, озверевшие толпы навстречу друг другу, заставить убивать, жечь, насиловать….
Впрочем, Муру нужна семья, нужен совет, поддержка в том, что волнует его по-настоящему: «Конечно, главный вопрос в 15-16 лет – это половой вопрос…. Это все-таки чрезвычайно комично, что моя мать – культурная женщина, поэт и т.п. – думает, что не стоит мальчику говорить о «таких вещах», и ведет себя в этом отношении как настоящая, рядовая мещанка, как любая безответственная домохозяйка…. Неприятно то, что я лишен элементарных советов, исходящих от матери».
Какие могут быть советы? Мать живет прошлым, сын пытается жить верой в идолов, жить по какой-то новой, коммунистической морали. Арестованной сестре приходят письма из Франции, передать их нет никакой возможности. Марина не смеет прочесть послания не ей адресованные. Мур пишет: «Мать из-за глупых нравственно-интеллигентно-морально-возвышенных соображений не открывает письма».
Проклятая, нечистая маята этот половой вопрос в 15-16 лет. Отца нет рядом. Мать больше доверяет дневнику, чем сыну, а в дневнике Марины: «Тело женщины – постоялый двор». Тело, но не душа. Как она, рожавшая трижды, могла сказать об этом Муру?
Он беспощаден к матери – Георгий Эфрон, но и Марина Цветаева безжалостна к сыну: «Мать живет в атмосфере самоубийства, и все время говорит об этом самоубийстве. Все время плачет и говорит об унижениях, которые ей приходится испытывать, прося у знакомых места для вещей, ища комнату. Она говорит: «Пусть все пропадает, и твои костюмы, и башмаки, и все. Пусть все вещи выкидывают во двор». Я ненавижу драму всем сердцем, но приходится жить в этой драме».
Он жил в «драме» - юный Мур. В трагедии жила его мать, стараясь ради него, Мура, хоть как-то держаться на поверхности проклятой, ненавидимой ей, жизни. Положение с крышей над головой настолько отчаянное, что Цветаева шлет телеграмму в секретариат Сталина. Вера в коммунизм неразрывна с верой в вождя, ведущего к светлому будущему. Мур пишет в дневнике: «Говорят, что Сталин уже предоставлял комнаты и помогал много раз людям, которые к нему обращались. Увидим. Я на него очень надеюсь…. Наверное, когда Сталин получит телеграмму, то он вызовет Фадеева или Павленко и расспросит их о матери…. Страшно хочу есть». Это первый раз о еде после приезда в СССР. Первый, но далеко не последний. Петля на горле этого мальчика, как и на горле его матери, затягивалась под лейтмотив муки голода.
Но он верил, он мечтал о своем, личном «коммунистическом» будущем: «Пока еще ничего не потеряно. Много еще предстоит. Предстоит спорт, пляжи, любовь, море, голубое небо, интересная работа, интересные знакомства, увлечения, радости и развлечения».
Удивительно, что здоровому, сильному парню почти в 16 лет не приходит в голову самому подработать, помочь матери. Нет об этом ни одной строчки в дневнике Мура. Сам он лично не собирается строить коммунизм собственными руками, даже летом, во время каникул… Он тоскует по женскому телу, по «пляжам, любви и морю» и верит вождю, но «отец родной» не читает телеграмму Цветаевой. В ЦК партии ей сказали, «что ничего не могут сделать насчет комнаты. Мур пишет: «Если бы телеграмма дошла бы до Сталина, то, конечно, с комнатой было улажено». Вера, как можно жить без веры и надежды. Он и не подозревал, что не дом стремятся построить для него с матерью, а домовину. Для всей необъятной СССР строил домовину усатый вождь и рыл могилу, вонзая острую лопату в землю, пропитанную кровью.
В какой атмосфере жил высокий талант Марины Цветаевой? Мур пишет об этом с предельной откровенностью: «Вчера вечером мать повесила в кухне сушить от стирки мои штаны. Сегодня Воронцов учинил подлинный скандал, требовал снять эти штаны, говорил, что они грязные. Говорил, что мы навели тараканов в дом. Грозил, что напишет в домоуправление. Все это говорилось на кухне, в исключительно злобном тоне, угрожающем».
К чести Мура он защищает Марину от наката пошлости, не догадываясь, что от мрази этой нет защиты: « Моя мать представляет собой объективную ценность, и ужасно то, что ее третируют, как домохозяйку».
Коммунистическая мораль привела к всевластию хамства и пошлости. Не лагеря, пытки, психушки, произвол - истребляли «небожителей» страны советов, а именно этот роковой симбиоз хамства и пошлости… А защитой, спасением - всего лишь трогательная молитва Марины Цветаевой:
За этот ад,
За этот бред,
Пошли мне сад,
На старость лет.
Весна 41-го года. Война приближается к границам СССР, но тон прессы Кремля по-прежнему лоялен к рейху. Мур тон этот улавливает превосходно и вторит ему: «Конечно, Балканы будут завоеваны немцами. Молодцы немцы! Здорово сражаются». Через три месяца, 22-го июня, 41-го года Мур оставит в дневнике совсем другие слова: «Я же торжествую: я всегда был антинацистом, и всегда говорил, что Рейх – враг. События показывают, что я был прав».
Тем не менее, германские войска «сражались здорово» даже в 1944 году, когда солдатам Гитлера удалось убить Георгия Эфрона, лишить его столь желанного будущего. Он не знает, не верит в это, не верит во «внезапность смерти», как не верит в высшую силу и нынешнее всевластие Дьявола: «Возможно в старости я буду смеяться над моей юной поспешностью к «совершенству», т.е. к старению… В конце концов, мне только шестнадцать лет, и времени для счастья еще много».
Судьба отпустит ему еще три года. Три года лишений, голода, страха уготовит ему парочка людоедов: послушников Сатаны…. Но пока что безумный бред преследует Мура, он больше всего боится перестать быть «советским человеком»: «Я от всего сердца верю в будущее возрождение Франции. Только всенародная революция под руководством КПРФ сумеет вернуть Парижу и Франции ее огромную роль в восстановлении Европы. Чтобы не говорили голисты, они не смогут обеспечить воскрешение Франции, потому что они не едины с народом».
Слова, слова, на деле бедный Мур даже гордится своим «буржуазным» видом: «В моем пальто (бежевом) и в шикарных ботинках я настолько похож на иностранца, что все таращат глаза. Вообще, если даже меня одеть во все советское – и то будут глазеть, потому что лицо у меня нерусское».
Преодоление чуждости невозможно. Сам по себе дневник Мура, несмотря на заклинания к подобию, полон этой чуждостью. Георгий Эфрон был сыном поэта Марины Цветаевой и «белогвардейца» с еврейскими корнями. Мог ли он побороть неизбежность родства. Нет, конечно. Мур все чаще пишет свой дневник по-французски, невольно цепляясь за столь презираемое прошлое. «Бежевое пальто» стало второй кожей Георгия Эфрона, пролетарские лохмотья никак не хотят «облагородить» его «нерусский» облик.
«Когда я возвращался к себе, какая-то шайка дураков мне плюнула в лицо, через дверь лифта. В глубине, фактически, мне наплевать, но для меня это символично, это доказывает мою малозначительность в настоящей жизни, мое практическое не-существование».
Первые месяцы войны. Муру приходится испачкать руки, труд «черный», грубый: « Я устал. Работа была грязная, но я понял, что грязно было не от пыли и сырости, настоящая грязь идет от людей…. То, что я твердо знаю, это что мой дух останется навечно отмеченным ненавистью к мещанам, жестокой и трезвой ненавистью».
Ненавистник мещан и мещанства расчетлив, предусмотрителен, осторожен. Предстоит эвакуация. На восток Марина и Мур могут отправиться вместе с семьей Барских. Это обстоятельство не по сердцу Георгию Эфрону: «Неприятно то, что Барские – евреи, и если немцы притащатся, тогда будет совсем скверно, а мы будем с ними связаны».
Отцы и дети, матери и дети. Как там насчет пропасти между ними? Могла ли Марина, полагающая, что « в сем христианнейшем из миров все поэты жиды», написать подобное? Нет, конечно, а вот ее сын пишет, в тайне гордясь своей отдаленностью от племени изгоев.
Барские отправляются в эвакуацию сами. Марина и Мур уезжают на случайную дачу в Подмосковье, подальше от бомбежек и прочих тревог военного времени. Июль сорок первого года. Грядущий голод шлет своих тощих гонцов: «Скука и сплошной бред. Что я здесь, собственно говоря, делаю? Общество матери и двух старух, интересующихся кошками – красота! Из рук вон плохое питание: гречневая каша, похлебка, черный хлеб».
В скуке Мур общается со своим дневником с особой откровенностью. Он умен и даровит, этот подросток, и с жестокой точностью анализирует то, что происходит с ним самим, и с безумным миром, в котором он вынужден взрослеть: «С некоторого времени ощущение, меня доминирующее, стало распад. Распад моральный ценностей, тесно связанный с распадом ценностей материального порядка. Процесс распада всех без исключения моральных ценностей начался у меня по-настоящему еще в детстве, когда я увидел семью в разладе, в ругани, без объединения. Семьи не было, был ничем не связанный коллектив…. Распад семьи был не только а антагонизме – очень остром – матери и сестры, но и в антагонизме матери и отца».
Мур пишет о том, что ходил он православную церковь, а учился в католическом лицее, пишет о том, что окружали его люди разных взглядов: евразийцы, монархисты, большевики. С удивительной точностью Мур описывает причины своей тяги к стране советов: «… мечта о СССР как о чем-то особенном, интересном и новом, поддерживаемая отцом…. По правде сказать, отъезд в СССР имел для меня очень большой характер, большое значение. Я сильно надеялся, наконец, отыскать в СССР среду устойчивую, незыбкие идеалы, крепких друзей, жизнь интенсивную и насыщенную содержанием». Дальше следует рассказ о крушении всех надежд и новые жалобы на распад всего сущего. И вывод: « Я имею право на эгоизм, так как вся моя жизнь сложилась так, чтобы сделать из меня эгоиста и эгоцентрика. Я ничего не прошу. Придет время, когда я смогу говорить в лоб, что я думаю людям, которые мне не нравятся. Деньги – вот в чем дело. Это очень сложно: загребать деньги с моей прямотой и ясным взглядом очень трудно, а я сам без денег – неполноценный человек». Где она, эта «коммунистическая мораль»? Деньги – вот в чем дело.
В юности непереносима пытка одиночеством, но каждый по-разному выходит из стресса, вызванного ею. У одного появляются добрые чувства, решимость на мужество, преодоление личного кризиса, у другого кризис этот ведет к еще большей изоляции, на грани, а чаще и за гранью, мизантропии.
«У меня все впереди», - пишет Мур. – «ВСЕ будущее. Несмотря на все, я – оптимист. И ключ моего героизма и моей силы – в силе моей веры в мое собственное будущее т отсутствие веры в будущее остальных.… Одним словом: я не люблю людей, 99% людей мне представляются чудовищными существами, это какие-то наросты, раны. Они мне противны. Я всегда в них, в их мнениях, в их манере выражаться распознаю какой-нибудь недостаток или тик, которые представляются мне уродливыми и доминирующими в личности их обладателей. Я жажду гармонии. Отсюда моя сильная тенденция к безжалостной критике, критике творческой, так как для нее нужно хорошее познание людей».
Одиночество Человека среди «ран и наростов» особенно мучительно. Георгий Эфрон не из тех, кто останавливается перед зеркалом, и спрашивает себя же: кто ты? Он доволен собой, он считает себя вправе судить и осуждать. Здесь не юношеский максимализм, вернее всего перед нами мальчик-старик, страдающий искаженным, патологическим зрением, обрекающим человека на особый, трагический вид одиночества.
Первой жертвой «холодного» ума Мура становится его мать. Положение отчаянное. Они плывут на пароходе неизвестно куда, без денег, без возможности работы. Марина в панике, ей нужна поддержка. Нет рядом никого, ближе сына, а он: «Я умываю руки, моя совесть спокойна. Взялся за гуж – не говори, что не дюж. Я отлично знал, что через некоторое время мать начнет беспокоиться о будущем и т.д. Она мне говорит: «Лежачего не бьют», просит помочь. Но я решительно на эту тему умываю руки».
Лежачего бьют, понимает Марина. Лежачих добивают. До момента, когда она повиснет в петле, остается совсем немного времени. Как странно все это… Какая недобрая сила перемещала в пространстве, навстречу смерти, эту удивительную женщину? Что выгнало ее из Москвы? Страх перед нашествием нацистов? Кого и чего может бояться самоубийца? Страх за сына – «иностранца» с еврейской кровью? Не знаю. Может быть, злая сила подводила Марину к площадке, к тусклым, чудовищным декорациям, где и висел крюк, который она давно искала.
Марина в отчаянии. Мур полон оптимизма: «Все очень просто: материальная основа, которую я хочу иметь, чтобы быть материально независимым от других, может быть создана только при условии, что я не подорву ее теперь своим неосторожным поведением. Что мне очень трудно, это делать вид, что я согласен со всеми этими кретинами беженцами, окружающими меня, со всеми этими мещанскими буржуями…. Я обязан прятать когти перед идиотами. Ничего не поделаешь, но когда-нибудь я отомщу, я прибью их к позорному столбу».
Мур мечтал, и не без оснований, что когда-нибудь напишет книгу о своем времени, и о людях его времени. Возможно, с годами, вместо ненависти и презрения, он пожалеет ближних, станет относиться терпимей к их недостаткам, так как и себя самого подвергнет критическому анализу…. «Со временем», но времени этого судьба не даст Георгию Эфрону. Перед нами он таков, каким оставил себя в дневнике. Перед нами и перед страдалицей – настоящим поэтом – Мариной Цветаевой. Марина теряет себя, с каждым днем утрачивает способность к сопротивлению. Мур держится, причем форма сопротивления для него крайне важна. Здесь он способен на подвиг во имя своей внешности: «Мне чудом удалось защитить от грязи мои шикарные брюки, парижские башмаки я чищу каждый день, я хорошо причесан и поддерживаю свою репутацию элегантного мужчины».
На этот раз он ищет работу, но снова не «пыльную». Работу такую, чтобы не смять брюки и не сносить ботинки: «Я бы не прочь работать в клубе карикатуристом, но мать боится, что придут немцы и расстреляют всех, кто занимается антинацистской пропагандой. Я же лично думаю, что это не произойдет».
Собственное крушение Марина проецирует на Апокалипсис всего, что ее окружают. Мир должен погибнуть в огне нашествия вместе с поэтом. Катастрофа неизбежна, потому и самоубийство – единственный выход из ситуации.
Мура не волнуют судьбы мира. Своя судьба, как обычно, тревожит его больше всего остального: «Подумать только, в какой я сейчас глуши, как отдалился от Европы и культуры! В Елабуге грязно, люди – рожи. Вонь, скука, пьяные. Как я выберусь на поверхность?... Самые ужасные, самые худшие дни моей жизни я переживаю именно здесь, в этой глуши, куда меня затянула мамина глупость и несообразительность и безволие».
Марина, как всегда, во всем виновата: не фашисты, не возвращение в СССР, а она, не сумевшая противостоять сыну, дочери, мужу…. «Глупая, несообразительная, безвольная» Марина. Но Мур ошибается: самые страшные дни его жизни впереди, когда не станет рядом матери, когда он превратится в «лежачего», а судьба и не подумает пожалеть Георгия Эфрона.
Сухая запись в дневнике: «31 августа мать покончила с собой – повесилась. Узнал я это, приходя с работы на аэродроме, куда меня мобилизовали. Мать последние дни часто говорила о самоубийстве, прося ее «освободить». И кончила с собой».
Рассказ Веры Трайл: «Я сказала: «Мур, отойди, ты мне заслоняешь солнце. И раздался голос Марины, глубоко возмущенный, никак не в шутку: - Как можно сказать это такому солнечному созданию».
Из письма Марины Цветаевой: «Не могу разбивать художественного и живого единства…. Пусть лучше лежит до другого, более счастливого случая, либо идет – в посмертное, т.е в наследство тому же Муру (он будет богат ВСЕЙ МОЕЙ НИЩЕТОЙ И СВОБОДЕН ВСЕЙ МОЕЙ НЕВОЛЕЙ».
Из воспоминаний Анастасии Цветаевой: «Мы прошли городком и вышли в горячий и влажный лес. Пахло, как в России, грибами, лесной сыростью. Мур рвал маленькие синеватые цветы, похожие на фиалки. Похожие на его глаза. Когда он подымал их на мать – взглядом доверия медвежонка к медведице, казалось, что на земле – счастье.
Марина «освободила» «фиалковые глаза» сына. Мур возвращается в столицу: «Дожидаясь окончательного решения насчет моего отъезда в Москву, я занялся продажей вещей матери…. Продал вещей носильных, белья и пр. на 650 р. Денег – итого – у меня примерно рублей 1.060. Это неплохо. И еще продам вещей, не знаю на какую сумму – рублей на 500, наверное».
Время тяжелое. Георгий Эфрон остается один, но никакой растерянности. Он не похож на Марину: аккуратен, организован, предусмотрителен: « Вообще-то я пока трачу деньги беззаботно, потому что они есть, но трогать «основной фонд» в 2500 р., который лежит в вещах Асеева, пока не буду…. Пристрастился к портвейну…. Много ем мороженого, помидоров…. Вера, сестра жены Асеева, должна мне еще 80 р. Кроме того, кожаное пальто М.И. лежит в комиссионке. Боюсь, что оно не скоро продастся – а то бы я выручил за него 600 р.» М.И. – это мать Георгия Эфрона – Марина Ивановна Цветаева.
Мур по-прежнему избегает «грубой» работу. Ему везет: «Сегодня окончательно выяснилось, что в колхоз я не поеду – по медицинскому освидетельствованию оказалось, что у меня слишком маленькое сердце – по отношению к общим пропорциям: примерно в два раза меньше и на работы меня не отправят».
Перелистывал страницы дневника этого юноши с маленьким сердцем и большим желудком в поиске хоть каких-то эмоций по поводу смерти матери. Нашел, наконец: «Льет дождь. Думаю купить сапоги. Грязь страшная. Страшно все надоело. Что сейчас бы делал с мамой? По существу, она совершенно правильно поступила – дальше было бы позорное существование. Конечно, авторучки стащили».
В дневнике Мур постоянно совмещает несовместимое. В этом есть какая-то странность, но и нечто зловещее: «Немцы прорвались к окраинам Киева, форсируя линию обороны. Конечно, Киев будет взят. Единственно хорошее – что есть кой-какие деньги. Это всегда пригодится».
Октябрь 41 – го года. Георгию Эфрону удается попасть в осажденную, катастрофически пустеющую столицу столицу. Он надеялся на финансовое благополучие, на деньги от продажи вещей матери и оказался прав: «Основное для меня дожить до продолжительного мирного периода без лишних физических и материальных потерь…. Нужно сходить в баню. Деньги текут – по моей вине; я слишком много трачу на хорошую еду, пирожные, рестораны, но удержаться трудно – это реакция после Елабуги и Чистополя».
Нацисты любуются Москвой в бинокль. Паника, бегство. Эвакуируются банки, государственные учреждения. У Мура, ненавистника мещанства, свои, обычные проблемы: « Сегодня получил паспорт с долгожданной пропиской. Я начинаю себя спрашивать, не будет ли эта прописка причиной какой-нибудь моей мобилизации. Если Москва должна быть взята, было бы глупо оказаться посланным под обстрел, в грязи, с перспективой возвращения пешком (если можно будет вернуться). Холод, ненужный труд. С другой стороны, я боюсь, что будут мобилизовать мужчин от 16 до 60 лет, когда немцы будут ближе к Москве, чтобы защищать город, который все равно будет взят. Как всего этого избежать?... Посмотрим, как развернуться события, и постараться держаться от них подальше…. Пока я считаю себя счастливым, что могу писать, что я хорошо одет, что я живу…. Будущее мне готовит неисчислимые удовольствия и радости. Не стоит беспокоиться».
Он и не беспокоится, оставив в дневнике за 16 октября такую запись: «Коммунисты и евреи покидают город. И все время неустанно повторяется тот же главный вопрос: будут защищать Москву или нет. Хотя все утверждают, что Москву отдадут без боя, что не будет оборонительной осады, я же думаю, что, к сожалению, будет осада Москвы, и Москва будет защищаться…. Я очень боюсь, что Москву будут защищать… Во всяком случае, в Москве все говорят об очень близкой оккупации Москвы немцами. Недаром бегут коммунисты и евреи».
Мур не бежит. Он не коммунист и не еврей. Он еще не знает, что в ходе «окончательного решения» рискует тоже попасть в жертвы геноцида: «по деду». Мур готов к приходу фашистов и он не желает разрушения Москвы, как когда-то не желал разрушения Парижа: «Было бы сущим идиотизмом бороться за город, который все равно будет взят. Сегодня постараюсь найти хороший ресторан, чтобы поесть. Если какая-нибудь жратва осталась. Очень боюсь за Москву. Ведь «наши» готовы наделать глупостей, престижа ради». «Наши» в кавычках. Он готов к отказу от своей «советскости», к отказу от всего, что терпит поражение и грозит опасностью. Он готов к предательству себя самого: «Самое досадное – быть погубленным последней вспышкой умирающего режима». Что творится с памятью молодого человека? Всего лишь год назад он считал этот режим, самым замечательным и перспективным, радовался новым советским республикам, мечтал о победе коммунистов во Франции. Старые дневники не уничтожал Мур. Они были перед ним, эти страницы, наполненные комплиментами в адрес большевистского режима. И вдруг эти кавычки! Впрочем, Мур закавычивает весь Божий мир, кроме: «Сегодня утром купил килограмм муки, коробку консервов (крабов) и 3 коробки вафель, из коих съел одну и собираюсь начать вторую – к чему хранить? Я хочу радоваться, и единственный способ это делать – хорошо питаться».
Впрочем, Георгий Эфрон радуется не только вафлям: «Немцы наступают через Таганрог на Ростов-на – Дону». В сущности, они замечательные. Что-что, а драться, вести войну и наступать они умеют. Этого нельзя отрицать». На этот раз Мур не верит пропаганде Кремля, он верит силе. Он «преобразует» свою лексику. Солдат советской армии называет «красными», а фашистов «немцами». Георгий Эфрон решительно дистанцируется от всего такого, что привело его в СССР: «Держу пари, что красные не сумеют одержать решающих успехов даже на подступах к Москве… Опасно заявление, что оборонять будут «каждую улицу», «каждый москвич должен стать солдатом» и т.д. На х.. вас всех. Ни хрена не дам…. Купил 1 кг. изюму, 1 кг. яблок».
26 октября Мур решает бежать из Москвы. Причины две: «вышло постановление, обязывающее все трудоспособное население выйти на строительство кольца оборонительных укреплений» и « учитывая то, что решили ожесточенно биться за город ( строятся баррикады)».
Мур снова отправляется на Восток, на этот раз в Ташкент. На «противоходе» неожиданное признание в дневнике: «И все время эта грызущая тоска по Парижу; во что он превратился, будет ли он когда-нибудь тем, чем был?»
Опять же, совсем недавно, он критиковал Дмитрия Сеземана за неспособность уйти от прежней жизни на берегу Сены и вдруг тоска по Парижу «грызет» самого Мура. Впрочем: « Я абсолютно ни о чем не жалею, я знаю по собственному опыту абсолютную тщетность напоминаний о прошлом – напоминания эти раздирают сердце и ничего не дают. Я пустился в авантюру; пока я жив и «свеж», я рассматриваю события, в которые замешан с объективным – скажу даже – «историческим» интересом почти равнодушного свидетеля».
Как быстро испарились «заблуждения» юности, патриотизм и эта самая «коммунистическая мораль». «Равнодушный свидетель» ставит точку: «Россия, в конце концов, абсурдная страна, а главное, очень грязная» Он сопротивляется, по мере сил, этой грязи: «Я потрясающе вычистил свои ботинки: всем грязнулям в зубы!!!». В чистых ботинках Мур движется дальше.
Его отношение к «буржуазному миру» тоже меняется: «Некоторые питают смутную надежду на английскую оккупацию, если Советы будут разбиты. В сущности, надо было бы, чтобы англичане заняли Баку. Многие вспоминают старую русскую аксиому, которой более тысячи лет: «Земля наша велика и обильна, но порядку в ней нет»., и все время повторяют, что русских заселили варяги и только таким образом русские стали народом единым, этнически и политически, в том смысле, что англичане должны были занять Россию, что Советская власть показала свою цену 16 октября… По правде говоря, я бы хотел, чтобы Англия заняла Советскую Азию. Это было бы здорово».
Тяжело в дороге. Медленно ползет поезд. Холодно, продукты на исходе. Бытие, как обычно, окончательно формирует сознание Мура: «Вот уж говенная эта страна Советская! Хотя мне кажется, что не только от Советов все эти непорядки, вся эта грязь, весь этот страшный ужас. Все эти несчастья идут от глубокой русской сущности. Виновата Россия, виноват русский народ, со всеми его привычками…. Мне же на это решительно наплевать, лишь бы самому хорошо устроится».
Сына родила Марина в год особой любви к Пастернаку. Не плотской, духовной, поэтической любви. Она считала, что и Мура родила от Пастернака, в результате этого возвышенного и целомудренного чувства. Борисом хотела назвать новорожденного. Только понятное недовольство мужа заставило Цветаеву выбрать другое имя.
Из письма Пастернаку: «Борисом он был девять месяцев во мне и десять дней на свете, но желание Сережи ( не требованье!) было назвать его Георгием – и я уступила. И после этого – облегчение». Такая насмешка судьбы: плод высокой любви только и мечтает «хорошо устроиться» в год кровавой схватки с фашизмом. Все перевернулось в «маленьком сердце» этого юноши.
Совсем недавно бедный Мур был убежден, что только коммунисты смогут навести порядок в послевоенном Париже, в чем и сознается: «Когда я жил в Париже, я был откровенно коммунистом… Конечно, это было очень симпатично и впечатляло, когда верили в победу народа…. В конце концов во Франции их смирили, коммунистов-то. Конечно, если они вновь поднимут голову и начнут такой беспорядок, что все пойдет вверх дном, тогда… Но я не думаю. В России они сумели сделать революции, к чему же это их привело? Они чуть не проиграли войну, в этой несчастной русской стране допустили беспорядок и невообразимую грязь».
Прав Мур, но это не так важно. «Доброму человеку и перед собакой стыдно, - писал Антон Чехов. Перед самим собой и подавно должно быть стыдно человеку… Если он добр, конечно. Мур не стыдится себя прежнего.
Он пишет дневник. Делает подробные записи в любых обстоятельствах: голодный, завшивевший, при тусклом свете. Слова, запечатленные на бумаге, спасали и спасают беднягу. Литературная одаренность Георгия Эфрона очевидна. Все-таки он сын своей матери и собирается двинуться по ее стопам: « Я, например, хочу быть, скажем, знаменитым писателем. Основное – сохранить себя. Заниматься я могу чем угодно, лишь бы уметь самому себе создать максимум благоприятных условий для творческой жизни. Всему свое время. Придет и комфорт, и деньги, и женщины, и слава, и заграница. Нужно уметь ЖДАТЬ».
Георгию Эфрону не удалось «сохранить себя», но можно предположить, что останься он в живых, мечта о писательстве и славе могла бы быть осуществлена. Он умел приспосабливаться к обстоятельствам, умел устраиваться, умел лицемерить, а эти качества были одним из главнейших для писателей советских. Связи Мур имел обширные. Память о гении его матери, и вине перед ней, могла только способствовать карьере Георгия Эфрона. К тому же он точно знал, как следует построить свою личную жизнь: «Державин – очень веселый, остроумный человек. Но сглупил: обременен семьей в 4 человека: жена и 3-ое детей. Вот такие штуки все портят, всю жизнь». В общем, Мур целеустремленно шел к жизни, полной удовольствий: «денег, женщин, славы»….
И вот будущая знаменитость в Ташкенте среди писателей, драматургов, поэтов уже знаменитых. Его взгляд зорок, язык беспощаден: «Все писатели пьют. В разных дозах, но скорее мало, чем совсем нет, скорее много, чем мало…. Пьют Толстой и Погодин, Луговской и Антокольский, Ахматова и Городецкий, пьют все…. Интеллигенция советская удивительна своей неустойчивостью, способностью к панике, животному страху перед действительностью…. Все вскормлены советской властью, все они от нее получают деньги – без нее они почти наверняка никогда бы не жили так, как живут сейчас…. Все боятся за себя. В случае поражения, что будет в Узбекистане? Все говорят, что «начнется резня». Резать будут узбеки, резать будут русских и евреев… Любят советскую власть гораздо больше за то, что она материально дала, дает и должна дать именно им, чем за то, что она вообще сделала».
Все то, о чем пишет Мур, имело место, нет сомнений: и пьянка, и «животный страх» и не бескорыстная любовь к Советам, но было и другое, не могло не быть, но этого видеть и слышать не хочет Георгий Эфрон. Он по-прежнему уверен, что 99% людей «чудовищные существа». Он живет внутри системы, им же выстроенной. Ему, Муру, положено жить в поисках низменных удовольствий, окружающие не имеют на это право.
«Блажен, кто смолоду был молод». Он не был блажен, и в юности отличался мудростью старца: « Вообще я часто наблюдаю, как толпа легко подвергаема самому настоящему помешательству, и понимаю, как могут воевать армии, понимаю штурм и героизм, и штыковые атаки. Я сам в толпе теряю волю. До черта влияет скопление. В толпе становишься безвольным идиотом – боишься, радуешься, теряешь равновесие. Коллективная душа…. Да, если хотите, но невысокого качества».
Идет война. Январь 1943 года. Муру восемнадцать и он подлежит призыву в «толпу» воюющей армии: «Итак, через шесть дней окончательно и бесповоротно кончится моя культурная жизнь и начнется страшное, бредовое, холодное, чуждое и неведомое». Чужой в чужой стране. Но пока что Георгию Эфрону грозит трудовая армия и он «быстро начал соображать, что все-таки трудармия – это не фронт и лучше быть рядовым не на фронте – меньше риска быть укокошенным».
Но и в трудармию не хочет идти Мур. О сироте хлопочут. Появилась надежда не уезжать из «хлебного города». Впервые Георгий Эфрон вспоминает Бога: «Бог, Бог, который раз я обращаюсь к тебе! Ты мне много раз помогал, когда я был в Казани, при выходе из московского вокзала (когда не было московской прописки). Я всегда обращался к тебе в тяжелые минуты своей жизни, говорил: «A Dieu Vat» и все выходило».
Бог не слышит Мура. Он не слышит землян в этот момент, не видит то, что творится на «голубой планете». Да и зря просит юноша спасти его от трудовой повинности. Пошел бы на общие работы, глядишь, и миновала бы его смерть через полтора года, в болотах Белоруссии.
И радость, отмоленная, как ему кажется, радость: «Вообще всем дали отсрочку. Наши войска взяли группу курортов: Минеральные воды, Кисловодск, Пятигорск, Железноводск и пр. Это очень здорово!» Советская армия не отступает, побеждает, из «красной» она вновь превратилась в «нашу» армию.
Но радость приходит вместе с безденежьем и голодом: «Меня все время терзает какой-то сумасшедший голод. Сегодня ел коврижку и бублики: сейчас варю перловую кашу». Вообще, тема голода становится главной в дневнике. Мура, как сына Марины Цветаевой, подкармливают многие «пьющие» писатели, но подкармливают, не кормят. Впрочем, он все еще разборчив: « Для меня основное есть утром, вечером могу терпеть. А есть хочется буквально как только встаю, и ходить утром за хлебом, стоять в очереди не хочется – насколько комфортабельнее, когда ты в кровати, приходит этот старик и несет лепешку!»
Деньги и еда, еда и деньги. Вот назойливые темы дневника: «Да, благоразумие говорит за то, чтобы оплатить долг и не брать больше лепешек…. Но для меня основное – это именно иметь, что есть утром, когда встаю. 400-500 г. хлеба меня насыщают вплоть до школы, потом (от 13 – 14 ч. До 18 – 19 ч.) я терплю не так уж мучительно, вечером съедаю суп и два вторых (часов в 7 вечера), а с 7 до, примерно, 11 – 11.30 тоже терплю».
Голод в «хлебном городе» преследует Мура по пятам. Дюжина котлет, съеденная зараз в Париже, мстит за себя беспощадно: «Сегодня предпринял весьма неблагоразумный шаг – продал на рынке хлебную карточку вплоть до конца месяца за 175 р. Конечно, это неблагоразумно, но я ненавижу всем сердцем благоразумие, я живу сегодняшним днем и сыт хочу быть сегодня до отвалу, а не помаленьку каждый день. Эти 150 р. ( 25 истратил на два вкуснейших пирожка с повидлом по 12 р. Штука и стакан морса) дадут мне возможность дать М.М. на обеды 20 р.».
Голод превращается в манию, психоз, в нечто крайне болезненное. Георгий Эфрон ест много, но сколько бы пищи он не отправлял в свой желудок, насытиться не может. Читая дневник Мура, иной раз, кажется, что именно запросы желудка формировали его сознание и мечты о славе напрямую связаны только с одним: с обильным и вкусным питанием.
« Сегодня около 10 вечера, и несмотря на то, что в течение дня я съел 1 венскую булочку, 3 бублика, из коих 2 с топленным маслом, 2 пряника, пирожок с рисом, пирожок с картошкой, тарелку «супа» с лапшой, тарелку мучной каши ( в столовой детской) две тарелки супа с рисом, две порции свеклы и два стакана семечек, я сейчас чувствую себя голодным».
Мур продолжает много читать и следить за военными сводками, но тема голода все равно выходит в заглавные строки дневника: «Вчера обедал у П.Д. Превосходный обед: зеленый суп, совсем в стиле супа из щавеля ( конечно, не хватало яиц и сметаны!), на второе – котлета и макароны, зеленый салат – тоже во французском вкусе. В общем, наелся здорово – и хлеба вволю. Как вкусно было! А было бы еще раз в сто вкуснее, если бы удалось съесть все эти красоты дома, сосредотачивая все внимание на еде и не отвлекаясь обязательной в гостях болтовней».
Георгию Эфрону не нужна «роскошь человеческого общения». Он превращается в пищевого «алкоголика», так как способен в одиночку поглощать пищу и получать от этого особое удовольствие. Утром он обязательно вспоминает о том, что ел накануне: «Вчера взял макароны; взял также 200 гр. «сладкой замазки»…. Вчера был очень удачный день в отношении жратвы…. Вчера был последний раз в П.Д. Превосходный обед….».
Все это, конечно, не настоящий голод. По-настоящему голодала Марина, мать Мура, в Москве, в годы военного коммунизма. На руках Цветаевой дочь – Аля, вторая – Ирина – умирает в детском доме. Цветаева не о своем голоде пишет в дневнике. То, что творится в ее личном желудке, не волнует Марину. Вот типичная, скупая запись: «Муки нет, хлеба нет, под письменным столом фунтов 12 картофеля… Живу даровыми обедами». Тот по- настоящему страшный голод, потеря дочери, заставил Цветаеву в эмиграции относиться с преувеличенным вниманием к проблеме питания. Она кормила Мура так, будто боялась и его потерять от недостатка пищи. Цветаева невольно превратила сына в инвалида. Хотя, конечно, не она тому виной, а безумное время российского голода ( 1918 – 1921 гг.). Думал ли об этом вечно голодный Мур. Нет! Он и не подозревал, что стал жертвой Октябрьского переворота задолго до своего рождения. Впрочем, страдания большого желудка не способны заглушить голос разума. «Зеркало» появляется перед Муром, и он, может быть, впервые различает в нем свой искаженный голодом и лишениями облик: «Надоело и опротивело собственное «я» - без руля и без ветрил, злое и пессимистическое. Надоела грязь, надоели голод и безденежье. Все противно, от всего тошнит…. Одного только хочется – жратвы…. Эх, деньги, деньги! Только они и нужны. Но как я устал от этой грубой, грязной, глупой жизни…. Я живу в предчувствии катастроф».
Оптимизм был основан на благоразумие, неблагоразумный Мур, живущий одним, сытым, днем, становится пессимистом. Все правильно, все логично, но Георгий Эфрон, как ни странно, продолжает чувствовать себя сверхчеловеком: « Но имей я деньги, необходимые для нормального существования, я уверен, что я бы пребывал в одиночестве. Кроме как на предмет довольно низменного их использования, мне люди не нужны: я их не люблю. Не люблю также из-за того, что без них не проживешь, из-за того, что человек высший должен всегда быть связан с кучей низших, без которых, как говорится, - ни туда, ни сюда».
Увы, и здесь очевидно, искаженное правда, но наследие матери: ее убежденность, что « человек, не понимающий стиха» не достоин звания человека. Ее экзальтированная привычка очаровываться кем-то в неизбежности грубого и даже злого разочарования. Ее, наконец, любовь к слову, вечно заслоняющему любовь к человеку, возможность его понять и простить.
Мура в Ташкенте от полной нравственной деградации спасает тоже слово, начатая работа над романом. Но, судя по всему, не совсем обычным для человека 18 лет. Георгий Эфрон начинает писать роман, во многом, мемуарный, если верит его записи в дневнике: «Меня все более и более занимают вопросы, связанные с моим романом. И здесь мне Москва совершенно необходима, т. к. Лиля (тетка Мура, прим. А.К.) может дать мне массу сведений о своей матери, Елизавете Дурново…. Якове Эфроне, о встрече Марины Цветаевой и Сергея Эфрона, о парижской трагедии Елизаветы Дурново». Но и здесь он снова над «толпой» (пусть и «толпой» своей родни) на роли стороннего наблюдателя, предпочитая не употреблять слова: бабушка, дед, отец, мама…. Тем не менее, не исключено, что именно литературный труд над романом образумил Мура. Он вдруг начинает осознавать свой психический недуг, провал своей ставки на эго: «Крах моей антрепризы символичен: это крах всей моей жизненной животно-эгоистической политики. Нельзя жить без настоящего, увлекающего дела, без любви к чему-то и кому-то, без нравственного тепла, исходящего от близких людей. Иначе становишься способным на такие вот антрепризы, и царем мироздания, центром Вселенной становится Бублик или Булочка».
Впрочем, прокол в ясное сознание своей греховной сути, был, похоже, случаен. Не так легко переродится, даже в юности. Голодная жизнь вновь загоняет Георгия Эфрона в тяжкий, физический труд. Он сопротивляется общей для населения страны доле. Сопротивляется из последних сил и успешно: « Я совершенно не собираюсь тратить 12 часов моей жизни на грязные станки…. Кроме того, я – не рабочий. Я могу быть полезным переводчиком и литературоведом – и, надеюсь, когда – нибудь этим стану. А для рабочего ремесла вполне годны полчища праздношающихся беспризорных и ленивых узбеков. И вообще сейчас мода – «завод, завод». Ну и что? Не всем же быть на одну мерку. И пока я смогу не идти на завод, я туда не пойду. Я на это имею полное внутреннее право, право человека, который жил в Париже и Брюсселе, который ездил летом в горы и к морю, человека, хорошо осведомленного политически, человека, который много пережил, много видел, право человека весьма культурного и даже утонченного (это сказано без всякого бахвальства)».
Все это вместо простой молитвы, как у Ахматовой, которая живет в те годы бок о бок с Муром: «Муж расстрелян, сын в тюрьме - помолитесь обо мне». Георгий Эфрон мог бы сложить строчки и пострашнее: «Отец расстрелян, мать в петле – помолитесь обо мне». Мне хочется думать, что все эти чудовищные и откровенные строчки из дневника: стон обездоленного, гордыня сироты, не больше, что подлинный Мур – любимый сын Марины Цветаевой – все еще не понимает самого себя, и старческие, пропитанные эгоизмом разочарованного в жизни человека, заметки – всего лишь дань особой инфантильности; что, пригрей судьба Мура, дай ему вдосталь еды, денег, покоя, - и он обратился бы к миру с иным: ясным и добрым лицом.
Мне так хочется думать… В общем-то, без всяких на то оснований. Георгию Эфрону война не даст шанса стать кем-то иным, пройти через тяготы окопной жизни, через мужество и малодушие, через кровь тех, что рядом…. Война калечила многих, но поднимала, через отчаяние и боль, на ту высоту, которая недоступна тем, кто не побывал на ней.
В одном Мур изменился. Он больше не верит газетам и радио и точно оценивает происходящее. Он уже не мечтает стать «советским человеком». Мало того, в его дневниках столько крамолы, что малой ее части хватило бы по тому времени, чтобы сгноить Георгия Эфрона на каторге: « Мы сторонились англо-германской войны…. Мы во время этой войны заключили договор о дружбе с Германией! Мы надеялись в конце концов вытянуть каштаны из огня! Мы надеялись присоединиться к той стороне, которая менее всего ослабнет в этой войне. Мы кормили и снабжали Германию…. Если мы действительно очень облегчим задачу союзникам, сражаясь против основных сил Гитлера, то получилось это случайно, и сражаемся мы не против фашистов, а против иностранных захватчиков. На фашизм нам было наплевать до июня 1941 года…. Таков мой взгляд на события. Будем надеяться, что таков будет взгляд истории».
Здесь Георгий Эфрон точен, справедлив, умен. Правда, и окружение его в Ташкенте могло подсказать подобные выводы. Кто знает, но он осмелился оставить такое в документе, который без труда мог попасть в руки палачей: «Сегодня произошло одно неприятное происшествие. Я обнаружил исчезновение одного из моих дневников… Что за бред? Кто мог польститься и зачем такая кража? Кому то нужно? Нет замка у меня на двери, вот в чем дело». Чудо, но похититель не донес на Мура, а к тому времени Георгий Эфрон не только «политический» преступник, но и уголовный, без кавычек: «Вчера продал на 78 рублей книг – все книги продал: и Валери и Малларме, и даже все книги М.И. И был сыт. Продавая эти книги, я гораздо более ощущал себя преступником, чем когда крал вещи у М.А. и часы А.Г. Неизмеримо более…. Глупо и преступно против ее памяти то, что я продал эти книги с надписями ко мне: «Моему сыну…» и т.д. Неужели я так мало ценю ее память и все наше общее прошлое? Ох, не знаю. Надо все оборвать – и все воскресить, начать новую жизнь, - но которая должна вернуть старое». Это новая нота, по сравнению с довоенными заклинаниями Мура. Он понял цену прошлому, он надеться на возвращение «старого». Он – нищий, мелкий воришка и антисоветчик больше не устремлен в «светлое будущее», его вполне устраивает «мрак» прошлого. В настоящем даже бумага для дневника, самого святого в его жизни, на исходе: «Так долго не писал из-за отсутствия бумаги: только сейчас догадался использовать старую книжечку собственных стихов, недописанную. Мое положение – плевое. Денег нет ниоткуда, живу буквально чудом, приходится у всех клянчить и голодать, прибавляясь отказами в займах и мечтами о булочках».
В послесловии к «Дневникам Георгия Эфрона» Татьяна Горяева приводит текст сочинения, написанного Муром в 12 лет: « Я бы хотел жить в доме, построенном исключительно из хромированной стали и строительного камня. В нем было бы два пулемета против авиации и два простых, чтобы защищаться против наступления, если бы началась война.… Снаружи он был бы обнесен огромной стеной в сто метров высотой. Сам дом был бы высотою в двести метров….».
Георгий Эфрон не успел построить для себя дом-крепость. В конце концов, он был призван, несмотря на маленькое сердце, и погиб в первом же бою, будто горячее железо только и ждало появления сына Марины Цветаевой. Точка в трагедии жизни сына великого поэта была поставлена.
Комментариев нет:
Отправить комментарий