Вторичность существования и опасная теория
30 лет назад умер русский писатель и историк Лев Гумилев
Знакомый принес книгу Сергея Белякова «Гумилев сын Гумилева». Сказал: «Тут про тебя есть; может, заинтересует».
Биография Льва Гумилева, жестокая и горькая, представляет, по моим понятиям, общий интерес только в этой своей части — жестокости и горечи. Он был сыном Николая Гумилева, замечательного поэта, расстрелянного большевиками, когда мальчику было 9 лет, и Анны Ахматовой, поэта первого ряда не только русского, а и мирового пантеона, беспощадно гонимой теми же большевиками с молодости до смерти. Сама внушительность этих имен обрекала его на вторичность существования, судьбу — «их сына». Но куда существенней оказалось то, что он со школьных лет носил клеймо сына врага народа, в студенческие был арестован первый раз, а затем еще и еще, и провел в лагерях в общей сложности двенадцать лет, полтора года в ссылке. К этому надо прибавить неблагополучие семейное, распавшийся в его раннем детстве брак родителей, жизнь в провинции с бабушкой. Что еще? В конце Отечественной войны пошел на фронт добровольцем. Остальное — научные труды, публицистическая составляющая которых сделала его имя известным независимо от знаменитых отца и матери. Все вместе, даже при описании подробностей, придающих драматичность и яркость, укладывается в двадцать плюс-минус страниц.
Автор написал восемьсот. Читать их я, каюсь, не стал, не такая герой книги необычайная или грандиозная или героическая фигура, чтобы проникать в ее душевные движения, интеллектуальные подъемы и спады или в то, чем одна его подруга отличалась от другой. Но по индексу имен нашел ссылки на себя и еще нескольких тогдашних знакомых, прочел, шибко неожиданного не встретил, однако прошлым пахнуло. Я об этом прошлом написал 30 лет назад в книге «Рассказы о Анне Ахматовой» и за прошедшее время ни соображений своих не поменял, ни оценок. Разве что немного резче стала наводка на предмет, отчего и сформулировать сказанное тогда готов сейчас резче. Отношения Ахматовой с сыном были тяжелые, безрадостные, взаимно обвиняющие. Я был на стороне матери не потому, что с ней меня связывала тесная дружба, а сын был мне никто, а потому, что она была старая, перенесшая несколько инфарктов, и претензии к ней сына не улучшали ее состояния. Что касалось его истерзанности лагерными годами, едва ли она превосходила ее истерзанность всем, что выпало ей на долю.
Он был одаренной личностью, в разных областях, писал стихи, иногда довольно остро шутил. Одаренность была, как чаще всего в таких случаях, ради себя самой, распространялась на круг непосредственных знакомых. Про Льва Гумилева нельзя было сказать «тот самый». Он был ученый, историк, востоковед, доктор наук. Главные книги — «Хунну» и «Древние тюрки», о прочем желающие могут справиться в Интернете. Подавал и вел себя, как человек, всегда несправедливо атакуемый: властями, окружением (матерью, в частности), коллегами. Как у всех преследуемых политически, в особенности, у попавших в Гулаг, у него было достаточно на то оснований. Но он полагал, что мир должен выделять его и воздавать должное его исключительности. И не в качестве фигуры, претерпевшей вопиющие несправедливости и страдания, а — талантливой, умной, остроумной, дворянских корней, отпрыска двух редкостных поэтов. Что отдавало определенным диссонансом. Мир этого не замечал и поступал с ним на равных основаниях с другими, с «заурядными».
После смерти Ахматовой ее архив стал предметом судебного разбирательства. По завещанию он отходил Гумилеву, но по факту находился в руках дочери последнего мужа поэтессы. Обстоятельства сложились так, что я оказался если не главным, то одним из главных свидетелей. Свидетельствовал, естественно, в пользу Гумилева. Общие знакомые предупредили меня, что он идейный и практический антисемит, плюс терпеть меня не может по личным мотивам. Мне это было в высшей степени безразлично: помимо житейско-юридического казуса, он был для меня прохожий на улице. Однако в те несколько встреч, которые между нами состоялись, я к нему присматривался как к этакому экзотическому зверю.
Известность пришла к нему в последнее десятилетие жизни. Назвать это признанием никак нельзя — то, что подхватывается массами, имеет другую природу: во-первых, это должно быть что-то простое, доходчивое, вроде лозунга, во-вторых, увлекательное, вроде книг Коэльо. А подхватили то, что предложил им Гумилев, массы с энтузиазмом. Предложил он пассионарную теорию этногенеза. Если перевести на общепринятый язык, это значит, что в том или другом народе в то или другое время возрастает число граждан, которыми овладевает страстное стремление к той или другой цели, доводящее до неистовства и жертвенности. Каким народом в какое время и к какой цели, объяснить можно только задним числом: например, русским, в 1917 году, к революции. Но, стало быть, можно и попробовать предсказать. Если не сбудется, кто взыщет? Главное, что это называется пассионарность. Пассионарность и комплиментарность — две главные находки Гумилева. Если два народа живут добрососедски, это положительная комплиментарность, повоевывают — отрицательная. Теперь представьте себе: вы говорите собеседнику «народом овладевает страстность» или «эти народы дружественны», он вас не слушает. А «пассионарность», «комплиментарность» — вы интеллигент, интеллектуал, вы на переднем крае общественной мысли.
Похоже на подделку, фокус, вымысел. Но теория и теория, бог с ней. Однако стоит начать распоряжаться судьбами народов, теоретизировать, подгонять под результат, в итоге обязательно выскочит какая-нибудь бяка. Тот придется по вкусу, другой не по вкусу. Народы — раздражают. Азербайджанцы — русских, арабы друг друга, американцы — полмира. Больше всех евреи, они — почти всех. Но одно дело, когда обыкновенно, от века, по привычке, а другое — на основе пассионарности этногенеза. Одно дело — всех, а другое — теоретика. Впрочем, мне нравится объяснение моей жены: он так был озлоблен против матери, а она была такая ярая анти-антисемитка, что пришлось ему ненавидеть евреев.
(Опубликовано в газете «Еврейское слово», № 645)
Комментариев нет:
Отправить комментарий