понедельник, 14 июля 2025 г.

«Пусть ваши строки не попирают европейской почвы»

 

«Пусть ваши строки не попирают европейской почвы»

Джек Омер‑Джекаман. Перевод с английского Юлии Полещук 13 июля 2025
 
 

Материал любезно предоставлен Jewish Review of Books

Лондонский Институт современного искусства, расположенный на Мэлле, неподалеку от Трафальгарской площади, всегда ставил перед собой задачу провоцировать — вполне в духе своего основателя сэра Герберта Рида, искусствоведа и анархиста. (Читатель, добро пожаловать в мир английской иронии, где анархисты носят рыцарские звания.) Мероприятия института, как правило, проходили в атмосфере дружелюбия и удовольствия от культуры: английская bourgeoise наслаждалась легким épatage. Но в один памятный вечер 1951 года публике основательно подпортили настроение: слушатели были изумлены, но не сказать чтобы приятно.

Рид организовал чтения начинающих литераторов. Настал черед выступать Эммануэлю Литвинову, поэту‑еврею, неизвестному широкой публике. Первый сборник его стихов, «Необстрелянный солдат» (The Untried Soldier), вышел в 1942‑м, когда Литвинов служил в британской армии. Публика обрадовалась, услышав, что Литвинов прочтет оду Т. С. Элиоту, свежеиспеченному нобелевскому лауреату, самому известному поэту лондонской сцены. В эту самую минуту в зал вошел великий человек собственной персоной. Публика возликовала. «Том здесь!» — воскликнул Рид, представлявший слушателям Литвинова.

 

— Величье вам к лицу, — начал Литвинов вполне благодушно. —

Теперь, когда скала рассечена ,

Язвительный ваш голос молодой, пронзивший прелесть,

Плывет средь ладана и прорицает,

Как будто Бог вещает с Рассел‑сквер, ниспосылая

Высоко в сей священный храм воздушный

Свои октавы миллиону радиол.

Эммануэль Литвинов. 1970

Пока что все в целом прилично, уместные аллюзии на блистательную раннюю поэму Элиота «Бесплодная земля» и его беспримерно выдающееся положение: вердикт, будь то положительный или отрицательный, который поэт выносил, сидя в редакции издательства Faber & Faber на Рассел‑сквер, в ту пору действительно почитали как волю литературного божества. Возможно, оракулы и аромат ладана, возносящийся под купол воздушного храма, и впрямь образ несколько дерзкий для описания высказываний заискивавшего перед Римом ревнителя англиканского католицизма, но нельзя сказать, чтобы образ этот был чрезмерен. А Литвинов энергично продолжал:

 

В приходе вашем я не ко двору.

Бляйштейн — мой родственник, и мой удел —

Протерозойская грязь Шейлока, страница

«Штюрмера», а в метрополиях

Я обитаю в подземельях, ниже крыс.

 

Вот это да.

В наше время ни для кого не секрет, что довоенная лирика Элиота, в том числе и стихотворение «Бурбанк с “Бедекером”, Бляйштейн с сигарой», носит преимущественно антисемитский характер. Этот факт стал широко известен главным образом благодаря Энтони Джулиусу , чей всеобъемлющий труд «Т. С. Элиот, антисемитизм и литературная форма» (T. S. Eliot, Anti‑Semitism and Literary Form) издательства поначалу отвергли, и когда в 1995 году книга все‑таки вышла, ее приняли столько же с восхищением, сколько с насмешливой настороженностью. Впрочем, сейчас открыто говорят как о несомненном гении Элиота, так и о его ненависти к евреям, хотя и спорят о том, играл ли антисемитизм лишь случайную роль в его творчестве или, как утверждает Джулиус, был его неотъемлемой частью.

До недавнего времени можно было спорить и о том, был ли Элиот искренним антисемитом или «всего лишь» сочинил несколько антисемитских стихотворений — иными словами, действительно ли недопустимо путать творение и творца, как неизменно утверждал и сам Элиот, и представители «новой критики» . Второй том биографии Элиота, написанный шотландским поэтом Робертом Кроуфордом, — «Элиот после “Бесплодной земли”» (Eliot After the “Waste Land”) — развеял все сомнения на этот счет, ибо Элиот, предстающий перед нами благодаря предпринятому Кроуфордом глубокому погружению в архивные материалы, в точности соответствует не только нарисованному Ф. Скоттом Фицджеральдом портрету человека «абсолютно сломленного, унылого и внутренне сжавшегося», но и безусловно подлинному образу закоренелого антисемита.

Т. С. Элиот

Так, Элиоту было «противно иметь дело с издателями‑евреями», и он задавался вопросом: «Почему во многих евреях есть что‑то до такой степени дьявольское?» В 1939 году, проведя выходные в гостях у семейства Тэнди, недавно усыновившего еврейского ребенка из Германии, Элиот заметил, что «существо это было довольно милым и без ярко выраженных еврейских черт, так что можно было смотреть на него без отвращения». А еще Элиот — и это, пожалуй, самый возмутительный эпизод, обнаруженный Кроуфордом, — в сентябре 1941 года писал своим коллегам, членам редколлегии Christian News‑Letter: «Предположение, будто еврейский вопрос со временем станет проще», поскольку к тому времени как нацисты закончат свое дело, «многие будут убиты», — сущая «чушь: несколько десятилетий спокойной жизни — и эти опять расплодятся, как встарь».

Семь лет спустя, когда стало известно, что нацисты уничтожили около 6 млн евреев, Элиот не счел Холокост уважительной причиной для того, чтобы исключить из готовящегося к изданию сборника своих избранных стихов несколько наиболее возмутительных антисемитских произведений. Связи между собственными предрассудками и нацизмом Элиот не видел: он не отступил, и стихотворения покатились . Он не впервой выказывал упрямство: «Геронтион» он читал перед публикой не когда‑нибудь, а в 1943‑м («Пришел в упадок мой дом, / А на подоконнике скрючился / домовладелец‑еврей, / Что родился в таверне Антверпена, был в Брюсселе избит, а в Лондоне / облысел и залатал прорехи» ), а ведь в Англии тогда уже знали о зверствах нацистов.

Литвинова вдохновило и возмутило то, что Элиот не раскаялся и после войны. Если прежде подобные его стихотворения, пусть жуткие, все же вписывались в нормы культуры, то в послевоенном контексте стали попросту неприличны. Литвинов, как и Драйден, сознавал: прощать или не прощать — право пострадавших , и распространяется оно лишь на тех, кто раскаялся.

Проповедь Элиота может показаться христианской: она оправдывала изгнание и, пожалуй, чего похуже, но никогда (по причинам скорее суперсессионистским , нежели гуманитарным) не поддерживала геноцид.

Литвинов далее обратился к Элиоту и таким же, как он, христианам‑антисемитам: слишком у многих из них следом за политическими заявлениями о том, как их возмущает нацистское скотство, с губ готово сорваться «но». «Но вы скажете, что голос лондонского семита из российской черты оседлости / Райским не назовешь». На что Литвинов, оседлый лондонский семит из российской черты оседлости, отвечает: «Да, признаю, язык наш попросту человеческий».

Ближе к концу стихотворения Литвинов призвал Элиота взглянуть в лицо ужасам геноцида и задаться вопросом, отчего они не горячат холодное сознание поэта:

 

И все же, шагая с Коэном, когда солнце взорвалось

и наши ноздри забила тьма,

а дым, плывущий над Треблинкой

пах тлеющим детским прахом,

Я подумал: что за яростный стих

Вы б написали об этом, будь у вас сострадание.

 

Бесспорно, прав критик Джон Гловер, утверждавший, что последние две строки — столько же язвительный комплимент, сколько предупреждение, сожаление о том, что модернист Элиот с его ироническим взглядом на ужасы современности прекрасно сумел бы изобразить урон, нанесенный нацистами европейской цивилизации, если бы только сумел проникнуться сочувствием к евреям («будь у вас сострадание»). И далее:

 

Но ваш глаз‑телескоп

Рыщет средь звездного круга

В поисках благого блага и пагубного абсолюта,

А за ланчем стремится брезгливо

Прочь от мясистых носов к созерцанью ножа,

Что ворочается в кишках спагетти.

 

Теологический телескоп Элиота нацелен на христианские абсолюты — до тех пор, пока не устремляется брезгливо на мясистые носы обедающих рядом евреев. Метафора ножа, который брезгливый поэт ворочает в кишках спагетти, весьма изобретательна. Переиздавая свои антисемитские стихотворения, Элиот ворочал нож в незаживающей ране евреев.

Заключительная строфа Литвинова, как и положено, резюмировала сказанное и вынесла подобающий приговор. Она до такой степени берет за душу, что, будь моя воля, я заставил бы каждого английского школьника выучить ее наизусть. Толковать ее нет нужды:

 

Так можно ли сказать: не важность леденит,

А тихий смех из‑за покрова истории,

Лукавые слова и холодное сердце,

Кровавые следы на континенте?

Пусть ваши строки

Не попирают европейской почвы,

Чтоб прах народа моего не возмутить.

 

Даже если бы этот вечер видел только лишь выступление столь красноречиво разгневанного поэта, даже если бы этот вечер видел лишь столь отважное проявление еврейского самоуважения и столь горделивый упрек респектабельному антисемитизму, за одно лишь это его следовало бы помнить и анализировать. Но примечательна отповедь, которую получил Литвинов. Слушатели его освистали, Рид и поэт Стивен Спендер публично его отчитали. Рид назвал случившееся дурным тоном. Общаясь после мероприятия с журналистами, Спендер произнес леденяще угодливую банальность: «Он причислил Элиота к тем, кто творил кровавые бесчинства, тогда как я уверен: все, что Элиот когда‑либо писал о евреях, относится к категории критических замечаний».

Остается только гадать, счел ли бы Спендер «критическим замечанием», знай он об этом, то, как Элиот некогда охарактеризовал в письме к Эмили Хейл самого Спендера: «Он — воплощение всего, что я не люблю: полуеврей, гомосексуалист и коммунист, — однако же, невзирая на это, я чувствую в нем любопытное природное обаяние».

Возмущение публики оскорблением, которое Литвинов нанес Элиоту, было столь велико, что в защиту Литвинова выступил один‑единственный человек: сам Элиот. В поднявшемся гомоне он бормотал: «Стихотворение‑то хорошее, стихотворение ведь хорошее». Оно и впрямь хорошее: как все те стихи, которые Элиот писал и которыми восхищался, это стихи вызывало чувства с помощью образов и убеждало слушателей посредством ажурных фраз.

Сознательная глухота Рида и Спендера разоблачает свойственное английской культуре узколобое и самооправдательное отношение к евреям и юдофобии. Видимо, англичанам казалось (а может, кажется до сих пор), что антисемитизм — зараза иностранная, свойственная главным образом континентальной Европе, зараза чересчур истерическая, чересчур мелодраматическая и чересчур революционная. До начавшегося недавно крена в истерию мы, англичане, всегда гордились — и не то чтобы безосновательно — своей относительной невосприимчивостью к демагогии и популизму. Британский фашист Освальд Мосли не снискал большой популярности вовсе не потому, что англичане так уж любят евреев, а потому, что слишком серьезно относился к своему делу, из‑за чего над ним и смеялись (Вудхаус вывел его в своих сатирических романах в карикатурном образе Родерика Споуда.) Архетипичный английский юдофоб отправляет евреев в изгнание, благовоспитанно снисходитпрезирает, но не на основании какой‑либо псевдотеории. Вдобавок все это он делает тихо и не склонен выстраивать на основе своей антипатии политическое кредо как таковое. Вот поэтому он полагает, что антисемитизм — для варваров с континента, но никак не для него.

Условная безмятежность современной жизни британских евреев, безусловно, играет роль в самоуважении англичан. После того как в 1656 году евреям позволили вернуться на остров, исторические свидетельства рассказывают нам о существовании относительно бессобытийном — разумеется, по сравнению с Европой. И хотя это мы изобрели и изгнание, и кровавый навет — такое уж у нас культурное наследие, — бьюсь об заклад: англичане, имеющие сколь‑нибудь исчерпывающее представление о 1190‑м или 1290‑м, или о Вильяме из Норвича, или о Маленьком Хью , уместятся без труда в зале приемов Института современного искусства, и еще останется много места для танцев. Подобная амнезия и самообольщение позволяют англичанам считать Холокост не следствием европейской традиции антисемитизма, к которой причастны и они сами (и которая, по сути, началась именно с них), а феноменом бесстыдной континентальной Европы.

В связи с этим важно отметить, что антисемитские стихотворения, письма и высказывания Элиота свидетельствуют о юдофобии такой силы и глубины, какая выходит далеко за рамки обычной английской неприязни к евреям. При этом Элиоту, кажется, удалось внушить англичанам, что он всего лишь питает «некоторое предубеждение» к евреям, приемлемое для англичан. Возможно, отчасти тому причиной, что стихотворения Элиота, несмотря на их гротескную грубость, хранят характерное хладнокровие, хотя, как по мне, это делает их только страшнее по сравнению, скажем, с горячечным и явно безумным бредом его друга Эзры Паунда. Они, бесспорно, имеют признаки психической патологии, но это скорее «охладелый бред» , как удачно подмечено в одном из них.

 

Эммануэль Литвинов был вторым сыном эмигрантов‑одесситов, они бежали от погромов и незадолго до Первой мировой войны осели в Лондоне. Осели, скорее, против воли, поскольку их, как многих и многих евреев из Восточной Европы, бесцеремонно высадили в лондонском порту, хотя они ожидали, что их отвезут в Нью‑Йорк (куда у них были билеты). С началом Первой мировой войны отец Литвинова вернулся в Россию, и больше родные его не видели. Жена и дети остались в районе Бетнал‑Грин, в доме на Фуллер‑стрит — лондонский аналог (пусть более скромных масштабов) многоквартирных домов нью‑йоркского Нижнего Ист‑Сайда. Литвинов вырос на рассказах о «тех краях, которые мы уже никогда не увидим своими глазами, о раввинах‑чудотворцах и страшных казаках».

В отрочестве Литвинов спорил с товарищами в «Арбетер фрайнт институт»  на Джубили‑стрит по поводу марксистской диалектики и протестовал против чернорубашечников (их штаб‑квартира располагалась неподалеку). Юного Мэнни привлекало обещанное прославленной революцией избавление от бедности и тирании. В воспоминаниях Литвинова, озаглавленных «Путешествие по маленькой планете» (Journey Through a Small Planet), есть трогательный эпизод, в котором он рассказывает, как его однокашник Микки, тоже державшийся радикальных взглядов, не пожелал по требованию учителя петь патриотический английский гимн «Земля надежды и славы». И с каждым ударом трости педагога‑садиста по ладони Микки юный Эммануэль становился все бóльшим коммунистом. Но довольно рано понял, что Бог не оправдал надежд , и не превратился в «полезного идиота» .

Эммануэль Литвинов. 1940

Заключительные главы воспоминаний позволяют нам прочувствовать нужду, преследовавшую Литвинова в 1930‑х годах. Несмотря на полученные в средней школе навыки, благодаря которым он мог бы заняться каким‑нибудь ремеслом, выяснилось, что все профессиональные двери перед ним закрыты. Измученный нищетой, Литвинов хватался за любую работу, но все они плохо оплачивались. В конце концов он занялся торговлей мехами. Он вспоминает, как порой от голода у него приключались галлюцинации, как он умолял о помощи Еврейский попечительский совет . (То были годы Великой депрессии. В конце жизни Литвинова, когда политика правительства тори после экономического кризиса 2008 года лишила его пособия, он вспомнил давнюю нужду.)

Изначально Литвинов по принципиальным убеждениям не хотел идти на военную службу, но в 1940 году, осознав масштабы нацистских гонений на евреев, поступил добровольцем в британскую армию. И на офицерском балу познакомился с Ирен Пирсон, во время Второй мировой войны она была шофером в женской вспомогательной территориальной службе. Молодой майор сразу же покорил Пирсон, хоть подруга и предупреждала ее, что он (милый английский эвфемизм!) «странноват» — пишет стихи и гадает по руке. Они поженились через считаные недели, невзирая на то, что отец Пирсон был антисемитом.

Война принесла в жизнь Литвинова и другие переломные события. Он дослужился до чина более чем солидного, однако, узнав об участи, постигшей без малого 800 румынских евреев, бежавших от нацистов на корабле «Струма», Литвинов почувствовал, что в Англии он чужой. Дабы задобрить непримиримых арабов, британские власти запретили «Струме» плыть в Палестину, и судно вынужденно дрейфовало в Черном море. Советская (по всей вероятности) торпеда ускорила гибель ветхой посудины, которая и без того готова была развалиться . Из беженцев уцелел только один человек. «Если бы можно было указать на один‑единственный случай как на решительный поворотный момент в жизни, — позже писал Литвинов, — то для меня это была бы “Струма”. Отныне я просто не мог считать себя англичанином». В стихотворении «Струма» он писал:

 

Сегодня мой мундир — клеймо позора,

Служение его лишилось смысла; я Моше

И призываю казнь на фараона.

Сегодня я облекся в скорбь, и на главе

Моей лежит венец терновый.

 

Именно это бескомпромиссное еврейское нравственное негодование, леденящее, как у Элиота, так возмутит слушателей Литвинова десять лет спустя, в 1951 году, в Институте современного искусства.

В 1956 году Литвинов с женой — она к тому времени стала известной манекенщицей и взяла псевдоним Черри Маршалл — посетили Советский Союз для показа британской моды в Парке имени Горького в рамках культурно‑дипломатического обмена между Великобританией и СССР. Нахум Гольдман, тогдашний президент Всемирной сионистской организации, попросил Литвинова передать сообщение главному раввину Москвы. Беседа с раввином произвела на Литвинова удручающее впечатление, равно как и вид несчастных угнетенных евреев у синагоги и в других местах: Литвинову стало ясно, что хорошее отношение коммунистов к евреям — ложь.

Черри Маршалл в Москве. 1956

По возвращении в Англию Литвинов написал информационное письмо, впоследствии озаглавленное «Евреи в Восточной Европе», и в следующие 30 лет неутомимо и рьяно боролся за их права. Литвинов до такой степени заботился об их интересах, что бывший посол Израиля в США Меир Розен заметил: «Много раз, проходя по улицам Иерусалима и слыша русскую речь эмигрантов из Советского Союза, я ловил себя на мысли: “Интересно, знают ли они, что своей свободой обязаны невоспетому герою нашего поколения, Эммануэлю Литвинову?”»

Читатели из числа американских евреев зачастую воспринимают как должное тот факт, что иммигранты, рожденные за пределами США, чувствуют себя полноправными американцами. А между тем это великое достижение гражданского общества: евреи, живущие в Великобритании, никогда не сумеют по‑настоящему почувствовать себя англичанами. Пожалуй, отчасти в силу этого ни Литвинов (хоть он и писал прекрасные романы, восхитительные воспоминания, сценарии едва ли не лучших британских телепрограмм своего времени), ни Фредерик Рафаэль, ни Александр Бэрон, ни прочие их современники не произвели такого фурора, как в Америке Филип Рот, Сол Беллоу или Бернард Маламуд. Как заметила впоследствии писательница Линда Грант (тоже британская еврейка) устами своей героини в достойной восхищения книге «Когда я жила в наше время» (When I Lived in Modern Times): «Я бессильна была внести какой‑либо вклад в укрепление национального самосознания. Оно сформировалось много веков назад».

И эта мысль возвращает нас к Элиоту, поскольку отчасти его антисемитизм подпитывала ностальгия по якобы этнически однородной эпохе после нормандского завоевания, когда и сформировалась английская культура. Французский аналог этого антисемитизма влек Элиота — и это простить нельзя — к Шарлю Моррасу, омерзительному антисемиту, коллаборационисту, боготворившему средневековье: его заслуженно разрушенную репутацию Элиот до последнего пытался восстановить. Яснее всего Элиот выразил свои наивные, как мир до грехопадения, фантазии в лекциях 1933 года, прочитанных в Виргинском университете и впоследствии изданных (пусть и ни разу не переизданных, в отличие от его антисемитских стихотворений) под заглавием «После чужих богов». Наиболее зловонные из этих лекций превозносили «кровное родство одного народа, живущего в одной стране». В идеальном обществе Элиота «население должно быть однородным», а «присутствие сколь‑нибудь многочисленных групп свободомыслящих евреев нежелательно по совокупности соображений как национальных, так и религиозных».

Литвинов, гордый свободомыслящий еврей, англичанином не был. Впрочем, его творчеству это скорее во благо. Хотя, невзирая на все искушения, Англию он не покинул и кончил дни в Блумсбери , откуда до старой редакции Faber, где некогда царил Элиот, рукой подать. «Я был им отчасти свой, а они были своими мне, — писал Литвинов о соседях‑англичанах, — однако они, пожалуй, удивились бы, узнав, что я чувствую себя в какой‑то мере чужим и что с некоторыми обитателями Тель‑Авива, Нью‑Йорка или Москвы у меня больше общего, чем с ними».

Стихотворение «Т. С. Элиоту» включили в «Заметки для выжившего» (Notes for a Survivor), милый маленький сборник — не больше брошюры — литвиновских стихотворений, лейтмотивом которых стала тревога за собрата‑еврея. Сборник этот настолько тоненький, что я выдвинул его с книжной полки, где стоят другие книги Литвинова, чтобы не позабыть, что он здесь.

Оригинальная публикация: Tread Lightly Lest My People’s Bones Protest: Litvinoff, Eliot, and English Antisemitism

Комментариев нет:

Отправить комментарий

Красильщиков Аркадий - сын Льва. Родился в Ленинграде. 18 декабря 1945 г. За годы трудовой деятельности перевел на стружку центнеры железа,километры кинопленки, тонну бумаги, иссушил море чернил, убил четыре компьютера и продолжает заниматься этой разрушительной деятельностью.
Плюсы: построил три дома (один в Израиле), родил двоих детей, посадил целую рощу, собрал 597 кг.грибов и увидел четырех внучек..