воскресенье, 10 ноября 2024 г.

Владимир Соловьев-Американский | Унижение любви

 

Владимир Соловьев-Американский | Унижение любви

Филологическая новелла

Оставайтесь в курсе последних событий! Подписывайтесь на наш канал в Telegram.

Правда невероятнее вымысла, потому что вымысел обязан держаться в рамках правдо­подобия, а правда – нет.

Марк Твен

Здесь нелишне заметить, без чего не стоило и затевать этот сказ-расследование, что он берет начало уж не знаю точно когда, а гуглить итальянскую историю недосуг, но определен­но после разгрома Гарибальди, когда его тысячники подались кто куда, а некоторые, держась берега, выгребли на своих ут­лых лодках аж до Крыма. Где и осели, переженившись на мест­ных дщерях израилевых, объединив спустя столетия сефардов с ашкенази, меж которыми ничего общего, окромя субботы, кошера и обрезания: своя своих наконец-то узнаша. На мой вопрос, как гарибальдийцы общались с крымчанками:

– Генитально, – ответил Килограммчик, далекий, но прямой (по матери) потомок тех мезальянсов, и тут же уточ­нил:

– На иврите, хотя ни те, ни другие его не знали, но в иди­ше и ладино много библейских вкраплений.

  1. Воображариум

– Ковид мне больше не грозит – только смерть, – на­писал Лева на фейсбуке, когда на ватных ногах вернулся домой после второй вакцины. – Рушусь в койку.

Просматривая наутро, как отреагировали на его шутку, он обнаружил сообщение из Нью-Йорка, что к нам едет – нет, не ревизор, а Килограммчик, как они заглазно называли своего школьного учителя литературы по начальным инициалам: КГ – Константин Григорьевич. Всего на несколько лет их старше, кон­чал ту же школу, в которую его распределили после Герценов­ского пединститута. По месту жительства: он жил на Фонтанке с мамой (два смежных пенальчика в большой коммуналке), а по­строенная пленными немцами школа – в Советском переулке. Промежуточные улицы были номерными, назывались Красно­армейскими, прежде Ротами, а теперь? Измайловский сад, Тех­ноложка с памятником Менделееву на фоне приснившейся ему Периодической таблицы, Троицкий рынок по Троицкому со­бору, где помещался тогда склад – вот питерские координаты постсталинского Лёвиного детства.

Сколько же теперь Килограммчику? Лёва погуглил, но в Вике его не оказалось. Попытка исходя из собственного воз­раста тоже не удалась, потому как Лёва не знал, насколько имен­но КГ его старше – пять? семь? По любому, если Лева вошел в возраст и там в России давно бы уже был Лев Михайлович, но здесь в Америке, как пресловутая маленькая собачка, им всем суждено до самой смерти оставаться безóтчественными и безотéчественными щенками, то Константин Григорьевич – тем более. Именно эта минимальная возрастная дистанция и была причиной особого контакта между учителем и учениками. Луч света в темном, точнее сером царстве их рутинной школь­ной жизни, а то и – прошу прощения за цитатный шабаш – солнца луч среди ненастья для застенчивого, угловатого, узкоч­реслого подростка: единственная в классе девочка, которую не освобождали от физкультуры раз в месяц из-за регулов, а те у нее еще не начались из-за замедленного развития. Коснулось это, за­бегая вперед, и ее запоздалой по сравнению с одноклассницами дефлорации: цинично выражаясь, невинность – всего лишь за­держка развития. Хотя потеря ею жалкой этой перепоночки, ко­торой мужики придают куда большее значение, чем бабы, могла произойти и раньше, если бы не особенности одного из персо­нажей этой довольно драматической истории.

Откуда Леве все это стало известно – пусть не сразу, а по­степенно, по ходу времени и в ходе сюжетной движухи? По той простой причине, что эта мальчиковая, мальчуговая, со слабой, неразвитой еще грудью девочка стала в конце концов его женой, несмотря на многочисленные препятствия – в Женю был влю­блен весь класс, имею в виду мальчиков, а она – как оказалось, безнадежно – в Константина Григорьевича. О чем ни Лева, ни Женя поначалу не подозревали, что и КГ повелся на Женю – опять-таки несмотря на. Нет, не несмотря на дистанцию «учи­тель – ученица», возрастная разнота не так уж и велика, в по­ловых контактах и даже без оных и вовсе сходит на нет, да и запреты тогда были только на секс половозрелых школьников, а с учителями даже и не предполагался, а здесь и вовсе влюблен­ность, то есть надстройка, а не базовый инстинкт, который мог и не доходить до сознания такой не от мира сего, как сексуаль­но недоразвитая, витающая в эмпиреях фантазийная Женя, пре­лесть моя.

Имеет право автор на любовное признание своей вооб­ражаемой героине? Сошлюсь на Стендаля: «Героиня моего романа есть плод чистейшего воображения». А будто бывает воображение не ложное, уважаемый Платон? На то оно и вооб­ражение – сродни сновидению, чтобы лгать нам правду. Да и с французом у меня несогласие, как и с греком: приврал малость. Воображение, как и сновидение, не бывает чистейшим, а берет налево и направо без чувства никакой вины, да и какая вина у подсознания, которое д-р Зигги безуспешно пытался вывести на чистую воду к зияющим высотам разума, рационалист чертов!

Во избежание повторов, парафраз, центонов и самоцитат, а они намертво вцепляются друг в дружку, опускаю мою давнюю теорию о числителе-знаменателе (они же надстройка-базис), хотя она кое-что проясняет в сюжете этой мнимо бессюжетной исто­рии, когда надстройка, конечно же, важнее базиса, числитель – знаменателя, желание – удовлетворения, эрекция – оргазма, влюбленность – секса, а субъект любви – объекта любви, пусть сам любовь типа нароста, а то и опухоли, чаще зло-, чем доброка­чественной. Для кого как? Я только о моих героях и о самом авто­ре, который лепит их из глины воображения по своему образу и подобию, имея перед собой великий пример.

Хотя, конечно, Женя – не совсем над вымыслом слезами обольюсь.

Паче я самолично присутствовал на ее свадьбе в узком кругу, однако потому и был удостоен в этот круг войти, как однокаш­ник, в чем самая пора признаться. Это именно я и сообщил Леве из Нью-Йорка в Беркли о предстоящем визите к нам Константина Григорьевича. В этом сюжете Владимир Соловьев в привычном амплуа соглядатая, кибицера, вуайериста, вряд ли все-таки свод­ни, разве что самая малость, и, хотя учился в одной с главными ге­роями школе, но в параллельном классе, пока нас не слили в один за малочисленностью, а потому хотя бы не был поначалу участни­ком описываемой школьной драмы.

А мне откедова известны перипетии этой истории? Наскреб по сусекам памяти: из личных наблюдений, из разговоров и об­молвок непосредственных сопричастников, из случайного, по пьянке, признания Левушки, о котором он, наверное, потом жа­лел, если помнил, из стихов одной прекрасной незнакомки (в смысле под псевдонимом), да еще между строк из одного письма Жени, а она была великая мастерица этого жанра по причине кру­того в девичестве одиночества и эпистолярной графомании. Эпи­стофилия, переходящая в эпистоманию с шизоидным уклоном с возрастом, и, ссорясь с мужем, она отправляла ему пространные ругачие письма из одной комнаты в другую – Лева принимал их за чистую монету, не делая поправки на душевное состояние Жени и ее психосоматические отклонения. Как раз в описывае­мый период это были скорее экзальтированные письма, в кото­рых Женя выкладывалась вся без остатка – вытряхивала из себя всю себя. Человек – письмо. А не израсходовала ли она свой ли­тературный дар на почтовую графоманию, и он весь ушел в ее ци­дули, как в песок? Чехов придерживался того мнения, что каждая женщина может быть писательницей. Если бы нашелся кто повер­нул Женины письма в профессиональную сторону! Кабы не эти письма, она сочиняла бы книги, да? Или многоречивые эписто­лии и есть ее литературный жанр – как письмо Татьяны Лари­ной, пусть и в пушкинском переводе с французского, как роман в письмах Достоевского, как ни дня без строчки у Юрия Олеши, как любовные стихи у Пастернака?

Стихи мои, бегом, бегом.

Мне в вас нужда, как никогда.

С бульвара за угол есть дом,

Где дней порвалась череда…

В нашем случае, увы, в одном-единственном экземпляре.

Автор горевал по этому поводу, но, как выяснилось, преждев­ременно.

Больше всего писем она написала Левушке в их предматри­мониальный период.

Еще один укол ревности – а что если он был не единствен­ный адресат ее жалостливых, покаянных, отчаянных, восторжен­ных посланий? Наверняка! В том умышленно-злоумышленном городе, по которому ее замучит тоска в эмиграции, у нее была подружка, с которой она была в переписке задолго до Левы. Если даже школьное сочинение на вольную тему она могла написать, как закамуфлированное любовное послание, когда была влюблена в Килограммчика, о чем Лева от него и узнал. Обычно КГ зачиты­вал ее сочинения классу в качестве примера и образца, а это за­таил и на ревнивый вопрос Левы не без гордости ответил: «Это лично мне». Там была фраза «Хочется обнять весь мир», кото­рую КГ принял за эвфемизм и назначил Жене свидание на 5-ой Красноармейской, но Женя, мельком увидев его с Измайловского проспекта, все это время провела на соседней 4-ой Красноармей­ской, стыдясь своего сочинения-письма и боясь продолжения из виртуала в реал.

– Обычную девичью экзальтацию он принял за объяснение в любви, – годы спустя объясняла Женя то свое сочинение ре­троподозрительному мужу. – До сих пор стыдно.

– За себя или за него? – допытывался Лева у своей вымеч­танной с детства жены Жени, ну прям, как Беатриче, которой было восемь, когда ее увидел и полюбил девятилетний Дант, но по счастию из этого ничего не вышло, благодаря чему и возникла великая поэма.

– Как ты не понимаешь! Все наоборот, чем он тогда подумал и чем ты сейчас думаешь. Любовный восторг перед самой жиз­нью, родственная смычка с природой, антропоморфизм, желание обнять весь мир, а не лично Килограммчика. Весь этот мир при­надлежит только мне и со мной вместе умрет, потому что у всех остальных отношение к нему бестрепетное, заглушенное привыч­кой. Да, моя первая любовь, но не сам по себе, а как представитель настоящего, большого мира, в противоположность тому тесному, затхлому, срамному семейному мирку, я рвалась на волю, которой боялась. Ну, совсем по Сартру, страх свободы – вот что такое мой ужас перед окончанием школы как перед небытием. Как вы­павший из гнезда птенец.

Автор и сам до сих пор хранит то чудесное ее письмо и с ее ведома, но без согласия использует в этой своей бесстыжей прозе. Что меня немного смущает в той ее эпистоле, так это потребительское, гедонистское отношение к жизни – не сексу­ально-гастрономическое, а зрительное, слуховое, нюхательное. Наверное, я не прав. Хоть это письмо и общего характера, без ни­каких намеков, но я все-таки поостерегся рассказывать о нем Ле­вушке во избежание очередного приступа ревности, тем более на этот раз без никакого повода. Да и нужен ли повод для ревности, когда мозги скособочены? Из всех безумств любовь в сопутствии с ревностью – самое большое безумие из наличествующих. Оно настигает человека внезапно и вероломно, а с поводом или без – никакой разницы. Вот почему честный Яго кажется мне лишним персонажем – Отелло дозрел бы до убийства на почве ревности своим умом.

Взять хотя бы синефильную ревность моего друга Левушки. Представьте себе – к адюльтерным фильмам, которые цепляли Женю, и она время от времени смотрела их повторно, а Лева од­нозначно считал их героинь бляд*ми. И то сказать, что по этому ведомству Лева относил и таких классических персонажек, как Анна Каренина, Эмма Бовари, Одетта Сван, Молли Блум – несть им числа! – и живо сочувствовал орогаченным мужьям, ставя себя на их место, а на место означенных дам – свою жену, что Женю возмущало то ли смущало, я знаю?

– Почему тебя это так волнует? – спрашивал он про «Brief Encounter»? – Cвязь замужней женщины с первым-встречным.

– Но там связь так и не состоялась. Сколько помех на их пути!

– Если бы не эти помехи, они бы сделались за милую душу, и она бы словечком не обмолвилась мужу. Оба были готовы, но их прервали. Прерванный акт.

– Какой акт! Между ними ничего не было. Она обо всем рассказывает мужу, хотя не о чем рассказывать.

– Потому и рассказывает, что нечего рассказывать. А если было бы? Рассказала?

– Ты думаешь?

– Ты ставишь себя на ее место? Ты бы сказала?

– Не знаю.

Под дых. Вот что больше всего смущало Леву, когда он от­слеживал бесследные измены жены – что муж хоть и подозре­вал изначально, но не узнавал наверняка даже последним. Хуже того, выходя за фабульные пределы фильма – откуда было знать сценаристу закоренелому педику Ноэлу Кайарду, что произошло у этой парочки на самом деле. Со слов прототипши? Лева предпо­лагал, что на самом деле секс, пусть и кратковременный, однора­зовый меж ними состоялся, а мужу героиня выдала эвфемистскую версию черного и белого не называть или, как однажды сообщила ему Женя подробным, в ее стиле, письмом о летнем приключении в его отсутствие и мужском напоре ухажера. Выдержала? «В глав­ном я тебе не изменила» – фраза, должная его утешить, возыме­ла обратное действие: как близко Женя была к этому главному? Что ему помешало? Внешние помехи, как в «Brief Encounter»? Пока Лева не усомнился в самой этой фразе, отнеся ее за счет вир­туальной постправды. Что было в опыте Жени, что она так живо, на сопереживательном уровне откликалось на все эти сомнитель­ные сюжеты?

А почему ей решительно не пришлась британская «Анна Каренина» со счастливым концом? Нет, конечно, брошенная под поезд графом-моралистом героиня погибает, зато остальные жертвы ее злокачественной любви остаются живы. Буколическая идиллия со счастливым семейством на лугу, пусть и прикольный хэппи-энд, но такой желанный и долгожданный и такой заслужен­ный чеховским интеллигентом Алексеем Карениным и его детьми, пусть младшей он и не биологический отец. На лице Каренина райская благодать, и вдруг, на какое-то мгновение, тень пробегает по его лицу, и вся трагедия его жизни проносится перед ним – и перед нами, зрителями. Но дети бегают в высокой траве, жизнь продолжается. Или Жене не по нутру перекос сюжета в сторону орогаченного обманутого преданного мужа?

А Дэвид Лин продолжал после «Brief Encounter» возвра­щаться к этому блядскому сюжету – в итоге сериал на тему «ко­мандировочных» романов, когда можно всё. Или почти всё, как знать? Одна фильма так и называлась «The Passionate Friends», но там хоть с сочувствием мужу с его собачьей преданностью ро­мантической поблядушке. Вплоть до пошлейшего с Левиной точ­ки зрения венецейского «Лета», пусть на этот раз и незамужка, но там как раз не почти всё, а всё, и опять-таки кино было из лю­бимейших Женей.

И, наконец, главный ее фаворит, уже чисто итальянский фильм, пусть и сработанный в Голливуде, зато самим Витторио де Сикой – «Stazione Termini». Левушкина италофобия было гендерно избирательна – к мужескому полу, он ее и не скрывал в будто бы эстетических спорах с женой, ссылаясь на генриджейм­совый «Портрет леди» с его негативным героем-итальянцем, ко­торый не просто соблазняет, но женится на богатой американке, да хоть на «жуликоватые глаза» у итальяшек по сверхточному определению Бродского, но умалчивая о статистике, согласно ко­торой у макаронников самые большие детородные органы среди европейцев.

Лева мучительно вспоминал сцену в бане на Первой Красно­армейской, где он однажды повстречал своего друга-учителя, что нисколько того не смутило, и они даже потерли друг дружке спи­ну по инициативе Константина Григорьевича. Размер его члена как-то не запомнился, а значит особого впечатления не произвел. Не придал он тогда значения и тому, что член учителя напрягся, когда коснулся Левы в процессе может слишком тщательного мы­тья его спины. Как раз Лева тер его спину поверхностно, и КГ не­сколько раз указывал на пропущенные или недостаточно натер­тые места: на то он и учитель, чтобы учительствовать даже в бане.

Больше ни разу Лева не видел его голым, хотя они провели семья­ми целое лето в Бернатах, под Лиепаей, и каждый день встреча­лись на пляже. Опять-таки предложение этого совместного отды­ха исходило от КГ, а кончилось их кромешной ссорой. Если бы не клятый Дант! Они схлестнулись на Франческе – почему флорен­тиец осуждает за сладострастие ее, а не Паоло, а она не сожалеет о грехе, за который попала во Второй круг ада? Или на графе Уго­лино, заточенном в Пизанской башне с детьми – съел он их, что­бы выжить? Даже на хитроумном Одиссее – справедливо ли по­местить его в Восьмой круг Ада за уловку-22 с Троянским конем? Или за желание вкусить запретный плод и достичь новых земель в последнем постгомеровом путешествии, когда этот предшествен­ник великих морских открытий вышел за Геркулесовы погранич­ные вехи в Атлантику – «изведать мира дальний кругозор»? Как и Адам с Евой изгнаны из рая вовсе не за секс.

А началось, само собой, с первых строчек «Комедии», ко­торые КГ перевел «В средине нашей жизненной дороги попал я в мрачный, незнакомый лес…», а Левушка тут же придрался к оксюморону «нашей» – «я», когда поэма написана от перво­го лица – и пошло-поехало. Женя переводила взгляд с одного на другого, ничегошеньки не понимая. Или, наоборот, схватила все раньше, чем дошло до них самих? Любила ли она все еще КГ? Лю­бил ли он ее? Кто кого любил? Копай глубже – был ли Дант ка­муфляжем их соперничества?

Сам я только однажды побывал в Бернатах по настойчивому приглашению нашего бывшего учителя, всего пара дней, атмосфе­ра была безмятежной и напряженной, как перед грозой. Говорили не только о Данте, но и о поэзии вообще. Сначала Дант мелькнул как оправдание нашей полемики: в его Аду поэтам запрещено писать, и их тени коротают вечность за литературными дискус­сиями. Или у поэтов есть такой обычай, в круг сойдясь, оплевы­вать друг друга, о чем Дант деликатно помалкивает? Не то чтобы мы были поэтами, но КГ писал на любительском уровне стихи, у Левы в его баттерфляйных научных статьях мелькали поэтиче­ские реминисценции и аналогии, у Жени попадались стихи в ее эпистолах, я пробовал и мнил себя прозаиком, хотя официально числился литкритиком и печатал статьи о поэзии.

Ссылаясь на Бродского, КГ отстаивал ее первичность не только хронологически по времени появления, но и в иерархии искусств до сих пор. Левушка парировал, что Бродский – не ис­тина в последней инстанции и что его мнение субъективно и не от хорошей жизни: он не владел инструментарием прозаика, несмо­тря на попытки, чаще всего неудачные, в эссе. Не будучи поэтом, а только критиком поэзии, я поддержал Леву, пошутив, что рифма, ритм и музыка часто уводят поэта от смысла в бессмыслицу. КГ сослался на Лермонтова: «Есть речи – значенье. Темно иль ни­чтожно, Но им без волненья. Внимать невозможно». Лева сказал, что поэты часто редактировали уже известные стих. КГ: «…и портили их. Насколько поздние редакции «Марбурга» хуже ге­ниального первого варианта».

Даже Женя вякнула, что не стоит делать из поэзии фетиш, и приплела почему-то именно Алигьери, у которого нагроможде­ние безвкусных красот и невнятных аллегорий: «Земную жизнь пройдя до половины, он заблудился в лесу собственных симво­лов, сравнений и сплетен», – кощунственно пошутила она. КГ ответил ей испепеляющим взглядом и ссылкой на Мандельштама: «Сила дантовского сравнения прямо пропорциональна возмож­ности без него обойтись и никогда не диктуется нищенской не­обходимостью». – «Но чтобы до такой степени!» – отпариро­вала Женя.

Я сослался на известную историю с известным «1 сентября 1939» – как Оден сам объявил брехней «Жребий наш – лю­бить иль умереть» и заменил «или» на «и», а потом и вовсе уда­лил строчку.

Мною руководило цеховое сознание: я отстаивал прерога­тиву жанра, в котором работал. КГ тоже исходил из субъектив­ных соображений – сам писал стихи в ящик и печатал переводы с итальянского. Женина реплика похожа была на бунт, из-за чего Килограммчик и взъелся, сочтя, видимо, предательством. Чем ру­ководствовался Лева в своих раздражительных репликах? Благост­ное чувство от встречи с друзьями атрофировало мой инстинкт, до меня стало доходить опосля, а чтобы разобраться в этой истории, я и пишу данный текст, хотя темные пятна, боюсь, останутся. За мно­гословие не извиняюсь: чеховское клише «Краткость – сестра та­ланта» опять-таки не от хорошей жизни краткописца – большой формой он не владел. Многословие тоже в родственных отношени­ях с талантом, тьма примеров: от Гомера до Достоевского. Тот же Дант.

Вертая назад к означенному малолюдному мероприятию, свадьба как свадьба, а упоминания заслуживает только обмен ре­пликами уже на выходе, стоя, между молодоженами и их бывшим учителем, которого Лева продолжал выкать, зато Женя была с ним на «ты» – еще одна причина его унизительной ревности. Хотя еще неизвестно, кто кого и к кому больше ревновал в этом гипоте­тическом треугольнике, что автору вместе с читателем предстоит еще выяснить.

– А вы не хотите пожелать нам счастья? – напрямую спросил Лева у Константина Григорьевича.

– Хотел бы, но не уверен, что человек рожден для счастья, как птица для полета, – уклончиво сказал КГ. – Вот даже наше всё был уверен в обратном: на свете счастья нет, но есть покой и воля

– …которых у Пушкина тоже не было, – перебил я, пытаясь увести разговор от опасных рифов, что мне не удалось.

– Судьбу не заговоришь пожеланиями. Избежать ее не уда­лось даже Эдипу, несмотря на все его потуги, старания и метания по Элладе.

Вокруг да около, общие места, метафоры, намеки, эвфемиз­мы.

К чему бы КГ не клонил, я почел своим товарищеским дол­гом остановить это выяснение отношений прям здесь на свадьбе, под занавес:

– Эйнштейн считал, что Бог изощрен, но не злонамерен.

– Еще как злонамерен, судя по Библии, – сказала Женя. – Так ты не хочешь пожелать мне счастья?

Какой контраст между ее «ты» и левушкиным «вы»!

– Ты никогда не будешь счастливой, потому что хочешь принадлежать только самой себе. Vivre sa vie, – кинул он нам на­звание годаровского фильма и пошел к выходу.

– У тебя устойчивый синдром жертвы, – сказал он напо­следок. – Святая Себастьяна! – и хлопнул дверью.

– Газлайтинг, – сказала Женя. – Не первый раз он пыта­ется убедить меня, что я неадекватна.

– Он пьян, – сказал я. – Вот и нарывался на скандал. Хо­рошо, что ушел.

– Он трезв, – сказал Лева. – С каких пор ты с ним на «ты»? – обратился жених к невесте.

Всем стало как-то не по себе. Не то чтобы свадьба испор­чена, но осадок остался. Скоро немногочисленные гости разо­шлись, а я все представлял, каково после всего этого молодоже­нам остаться наедине друг с другом. Что КГ имел в виду? Что Женя не может быть ни с кем счастлива, кроме него? Что она в натуре несчастливый человек, уродилась уродиной, хотя физиче­ски зело хороша собой, а потому не способна ни сама быть счаст­ливой, ни принести счастье другому? Что с малолетства подра­нок и детские душевные травмы аукнутся во взрослой жизни – с переносом прежней семейной жизни в новую, матримониаль­ную, чем дальше, тем больше, вплоть до ангедонии? Что женитьба для нее – вынужденная, Женя была на третьем месяце – форма мужской собственности, против которого заранее бунтовала ее интровертность?

Врать не стану, не знаю, был ли счастливым брак Счастлив­цева (У кого сердце весело, у того всегда пир) с Несчастливцевой (Опять покрыто тучами лицо).

Пусть и по пресловутому принципу Я тебя люблю. Я тебя тоже нет. В конце концов, одной любви могло хватить на дво­их – хватило ли? Зато семья оказалась прочной, коли они вместе с дочкой укатили в Америку, где время от времени мы видимся, хоть и обитаем на разных океанах.

Выношу за скобки острую форму ностальгии, которая обна­ружилась у Жени вдали от родины по малой родине – Петер­бургу. Patriotisme de clocher?

Даже если всё или частично так, до меня не сразу дошло, что это был острый приступ ревности. Свадьба его учеников была для Константина Григорьевича унижением его любви. К кому из них?

  1. Школа: Итальянец в Питере

Что она в нем нашла? – всегда поражало Леву. Нам было по пятнадцати, а ему соответственно лет на пять-семь больше, когда он временно заменил нашу училку, но та так и не вернулась из де­кретного отпуска, и КГ стал нашим у нас учителем литературы до конца школы. При хорошем росте тело тяжелое, рыхлое, нелов­кое, ранняя лысина, глаза навыкате, губы пухлые, чувственные, а рот маленький, крупный нос с невырезанными вовремя полипа­ми, отчего всегда сопел, все буквы в нос, ему б французом, а не итальянцем, родиться. Даже в таком поверхностном описании урод уродом, один частокол зубов чего стоит, ни одного прямого, во рту тесно – что ты в нем нашла? Может, его экзотическое у нас в стране итальянство?

Постепенно мы оказались в курсе его конфликтов с много­численной итальянской родней в Москве, Ленинграде и Крыму: те никак не могли поделить единственного родственника в Три­есте, к которому наведывались в порядке живой очереди, а иные норовили вне – по тогдашним временам, выезд за кордон был редким везением, а навар с него превышал среднюю годовую зар­плату. В конце концов им пришла в голову счастливая идея, кото­рая на самом деле была несчастной: они женили родственника из Триеста на его дальней советской родне, но та оказалась преда­тельницей и решила прибрать триестца к своим рукам, не делясь ни с кем, а тот, не выдержав завязавшейся вокруг него смертель­ной схватки, помер на русской бабе от разрыва сердца в номере «Националя» окнами на Красную площадь. Последний раунд этой борьбы был за право сопровождать тело в Триест. Всем клас­сом мы, естественно, болели за нашего учителя, и он-таки выиграл всеми правдами и неправдами. У нас в школе он стал первым вы­ездным.

Пусть куб – это символ твердости, а круг – совершенства, но наше этническое представление о КГ раскручивалось по спи­рали. По фамилии и облику он не был русским, а значит был ев­реем, о других этносах мы знали понаслышке, а потому никак не могли предположить нечто экзотическое в школьном учителе ли­тературы. Неожиданно выяснилось, что по паспорту Константин Григорьевич русак, что мы сочли за вынужденный карьерный ка­муфляж и что не поколебало нашего представления о его еврей­стве. А потом все опрокинулось в тартарары, когда стало можно и семит превратился в итальяшку. Все стало на свои места – и римские ведуты Сильвестра Щедрина, репродукции которых он нам демонстрировал, и прослушиваемые на уроках арии Вер­ди и Пуччини, и сопоставление умбрийских стихов Блока и Вя­чеслава Иванова в пользу последнего, и ссылки на Данта с табу на привычное, с легкой руки Боккаччо, название «Божественная комедия» – просто «Комедия», хотя она и божественная не только в смысле качественной характеристики, а что от Бога, как Библия. Ну, типа письмена Бога. Что показалось лично мне пре­увеличением.

Прошу прощения за упрощение и перекос поневоле – анах­ронизм: контрабанда позднего знания в предшествующую ситу­ацию. На самом деле в своих факультативных отступлениях от школьного курса литературы КГ был культуртрегером широко­го профиля. Ну, например, к изучению Чехова подключал Леви­тана – не только как прототипа художника Рябовского из «По­прыгуньи», из-за которой они на год раздружились, но и как созвучных, на одной волне, творцов. Само собой, в качестве ил­люстраций к родоначальнику этот страстный адепт оперного жанра дал нам прослушать на уроках арии из «Евгения Онегина» и «Пиковой дамы». Тут, однако, обнаружился косяк, в котором, может, и прорезалось его подкорное итальянство, если только это у него не на индивидуальном уровне: Чайковского он предпочи­тал Пушкину. Были тому сторонние субъективные причины?

Чтобы быть объективным, оперу «Евгений Онегин» он счи­тал конгениальной роману в стихах, зато оперу «Пиковая дама» ставил в разы выше повести «Пиковая дама»: богаче, глубже, сложнее, интереснее куцего 20-страничного наброска. Тут мы с ним схлестнулись – дискуссия на целый урок. Даже с «Онеги­ным»: А как же лирические отступления, которые важнее фабуль­ной канвы? – вопрошал будущий литкритик. А будущий миколог назвал предпочтение одной «Пиковой дамы» другой ересью – первое, мне кажется, проявление его ревности. Отчасти это было связано с тем, что Женя согласилась по поводу «Пиковой дамы» с Константином Григорьевичем – оперу она любила и при ее идеальном слухе помнила наизусть, а повесть разочаровала. По­сле оперы. Знакомство Жени с этими одноименными произведе­ниями произошли в хронологически обратном порядке.

За «ересь» Лева был изгнан с урока – свидетельство огра­ничительного характера демократизма любимого нашего учите­ля. Или опять-таки причиной соперничество учителя и ученика за Женю? Из солидарности я демонстративно вышел вслед за Ле­вой, что укрепило нашу с ним дружбу и не помешало нашей друж­бе с КГ. Мы были среди избранных, которых он приглашал к себе домой. Иногда из своего пенальчика в наш входила мама, с кото­рой он переходил на итальянский. Гендерно мальчишник. Однаж­ды так прямо и заявил мечтательно: «Жаль, Женя девочка – мог­ли бы все вместе дружить. И имя менять не надо». Что в имени тебе моем? В имени – в том числе. Будь ты мальчиком, Женя, у тебя был бы шанс. И еще какой! Откуда тебе это было знать? От­куда нам всем? У нас всех тогда были широко закрытые глаза. Ни­какие шоры не нужны.

Ах, почему мы не бесполы, как в доисторическое время, когда Бог еще не решил разделить нас генитально? Счастливчики ан­дрогин и гермафродит. Как Бог решился на такое? Зачем отъял у спящего Адама ребро и сотворил из него Хавву? Почему это так, а не иначе!

Из-за отсутствия военной кафедры в Герценовском педин­ституте КГ загремел на два года в армию, а потому закончил вуз с опозданием, хотя поступил как золотомедалист сразу после шко­лы, которую кончал и в которую вернулся. Коллеги его по при­вычке тыкали, а он их – тоже по привычке, на то и вторая нату­ра – выкал. У нас с ним наоборот: вы – ты, хотя разницы всего ничего. Его дождалась однокурсница, с которой он романился до армии, но жениться на ней почему-то не торопился.

Не с этим ли связано одно школьное ЧП, которое так всех нас взбудоражило? Среди учителей чуть старше КГ была смазливая и разбитная француженка, в смысле училка французского, а потому их с Килограммчиком подозревали в близости, что вроде подтвер­дилось однажды, но от противного, когда та на переменке при народе в хороводе влепила ему оплеуху. Разговоров на этот сюжет было с маленькую тележку, но так ничего не удалось достоверно выяснить, мы ходили вокруг да около – при тогдашнем сексуаль­ном блэкауте и табу на интим, он весь ушел в подполье сальных анекдотов и ругачей лексики, а потому очевидное до меня дошло только годы спустя. Даже Лева не допускал свои смутные догадки до сознания, будучи по натуре агностиком и пребывая в неуверен­ности, несмотря на тесные отношения с Килограммчиком, хотя «ты» и «вы» сохранились не только в школьные времена, но и после, пока они не разбежались в Бернатах, под Лиепаей, где сни­мали дачу и пасли своих детей. Из-за чего? А из-за чего получил тогда оплеуху Константин Григорьевич? Странным образом этот школьный скандал способствовал его аварийному браку с Пене­лопой, долго бездетному, а единственный их отпрыск родился в один год с дочкой Левы и Жени. С чем и связана та их совместная поездка на все лето в Латвию, тогда еще советскую. Позабыв про некошерное поведение учителя на свадьбе своих учеников?

Загадочной той пощечине предшествовало не менее зага­дочное появление у нас на уроке человека чуток постарше Кило­граммчика в военной форме с лейтенантскими погонами, что, судя по всему, было полной неожиданностью и смутило нашего люби­мого учителя:

– Евгений Александрович, – представил он незнакомца. – Легко запомнить: как Евтушенко.

Не знаю, с чем связан недельный отгул КГ – с прилюдной по­щечиной или с появлением армейского дружка.

Да, его уроки были для нас праздником. Он расширил наш культурный кругозор и развил художественный вкус, пусть и впадая иногда во вкусовщину. Ладно, пусть субъективные пред­почтения: Рихтер – Юдина, Обухова – Зара Долуханова, Ре­цептер – Юрский, Курт Зандерлинг – Евгений Мравинский, Бунин – Набоков, Вертинский – Окуджава, Галич, Высоцкий скопом. Разве в этом дело? Факультативно он продолжал уроки по­ходами в театр, музеи, филармонию, влюбляя нас в искусство, без которого сам не мыслил жизни и нам внушал. Для Жени он и во­все был светом в конце туннеля ее кошмарного детства с папашей алкашом и слабой на передок мамашей. А касаемо генерала Гре­мина, опять-таки опера, а не роман в стихах. Мудрено было Жене не врезаться. «Как жить дальше!» – шепнула она влюбленному в нее Лёве в чужой парадной, где они провели всю ночь после вы­пускного вечера. Каково ему это было слышать? Она призналась в том, что он и так подозревал, прозревал, знал. Как ни огорчитель­но было для Левушки это признание, но само ее доверие – ведь больше никому на свете она не могла сказать об этом – казалось ему знаком близости: он был ее конфидентом задолго до того, как стал ее любовником, а потом мужем. Как раз замужество положи­ло конец ее с ним откровениям. До того, как она выложила ему всё как на духу.

Та ночь в парадной на 3-ей Красноармейской врезалась Леве на всю жизнь. Несмотря на ревность, он не воспринимал КГ как соперника, да и Женя догадывалась о безнадежности их любви. Она плакала, Лева обнял ее, утешая, и тоже заплакал, неловко ты­чась губами в ее шею и случайно коснувшись ее девичьей несфор­мировавшейся еще груди. Случайно? Или движимый темным древ­ним слепым инстинктом? Он слизывал слезы с ее лица, первый в их жизни поцелуй. Она отстранилась, когда Лева, смутно прозревая сам в ту памятную ночь, пытался с помощью иносказаний объяс­нить ей, почему КГ, ну, никак не может отвечать ей взаимностью, даже если она ему нравится. До нее не сразу дошло, кажется, она даже не знала, что это такое, а когда он разъяснил, не поверила, сочла клеветой и долго не могла простить – как и то, что дотро­нулся до ее груди, так была наивна и невинна? После тех общих слез и его бесстыдного лапанья Лева и Женя не виделись полго­да, хотя учились в одном университете: Женя на филфаке, Лева на биофаке. Куда ухнули эти таинственные полгода, которые стали мукой для Левушки не только синхронно ввиду отсутствия люби­мой им девочки, но и позднее, как первопричина его ревности.

Благодаря КГ, мы жили в насквозь окультуренном мире, бла­го культуру – а не только литературу – он нам и преподавал, ут­верждая ее прерогативу над всеми остальными – нет, не школь­ными предметами, а жизненными реалиями. Культуртрегер и культуроцентрист, он пусть без умысла калечил наши неокрепшие юные души. Ну да, Дудочник, прямой потомок Крысолова, кото­рый, играя на своей волшебной дудочке, увел гамельнских деток незнамо куда – ни слуха, ни духа, хотя с тех пор минуло семь сто­летий: 26 июня 1284 года согласно тогдашним хроникам. Совре­менник Данта Алигьери, который спустя полтора десятилетия по­сле той злополучной истории приступил к своей «Комедии», а о ней, мне кажется, лучше судить на уровне замысла, изначально­го импульса или порыва (кивок в сторону Мандельштама), а про­рыв – когда есть, когда нет. Без разницы, слышал Дант про Кры­солова в те допотопные безинтернетные и даже бестелеграфные времена, хотя географический кругозор его терцин простирался много дальше германских земель вплоть до Дуная и Дона, сочтем это тогда совпадением, но неслучайным, а на руку автору (мне) с его ассоциативным потоком сознания.

Когда наши классы объединили, я оказался за одной пар­той не с Левой, а с суперталантливым в физике парнем, которо­му прочили великое будущее именно в этой области, но под влия­нием нашего Дудочника он подался в гуманитарии и решил стать дипломатом, не ведая, что в столичный профильный институт со стороны не принимают, потерял в год, залетел в армию, где опять же попался на любви к искусству – поломатая судьба на совести Килограммчика. Как и сидевшая на одной парте с Женей девочка, которой Крысолов внушил, что ее будущее театр, а могла стать не­плохим плановиком на производстве.

Странное такое сочетание романтизма с карьеризмом, пока не перестал между ними метаться и сделал блестящую на педаго­гическом поприще в пределах нашего отвлеченного и умышлен­ного города. Если копать глубже, из породы самоутвержденцев, для чего и нужны ему были гамельнско-питерские детки, чтобы командовать и главенствовать, а что до дальнейшей постшколь­ной их судьбы ему было фиолетово.

Из нашей тройки, мы с Левой выжили, а жертвой пала Женя, ревность к которой делала бунт Левы более умопостигаемым, а он настрадался из-за своей любви, как Иаков из-за Рахили, в то вре­мя как я бунтовал по иной причине – художественной: для меня был неприемлем эстетско-чувственный подход КГ к культуре. Не буду вдаваться в подробности, чтоб окончательно в них не увяз­нуть. Будь КГ чуть посмелее в любви, что, по словам возлюблен­ного им поэта, назвать себя не смеет – что тогда? В том и беда, что сексуальная завязка изначально была путаной: КГ явно благо­волил к субтильному тогда Левушке, тот был влюблен в Женю, а она в Константина Григорьевича.

Ну! люди в здешней стороне!

Она к нему, а он ко мне

А я… одна лишь я любви до смерти трушу –

А как не полюбить буфетчика Петрушу. 

  1. Бернаты: Дант, грибы и бабочки

Автор неизбежно встревает в сюжет, коего он не только ав­тор, но и участник, пусть на птичьих правах, типа Хора в грече­ском театре, потому как главные персонажи опрокидывают его изначальный замысел и действуют не по авторскому хотению, ве­лению и предопределению, а сами по себе, как им вздумается. Не сюжетоплетение, а сюжетодвижение, которое уподоблю не взад-вперед пенису, а приемлющему и ответствующему ему, не всегда в унисон, трепету и дрожи влажного влагалища. (Какое классное мужское слово для самого желанного женского органа!) Ну да, перехват инициативы, вроде того. Имею в виду не сексуальный, а творческий процесс, когда издатливый писатель Владимир Со­ловьев берет несколько жизненных фактов и строит из них фанта­зийный сюжет – фабуляция, если воспользоваться медицинским термином, а его герои поначалу ответствуют и соответствуют, но потом бунтуют, уводя фабулу от намеченного автором маршрута.

Взять хотя бы Женю. Я объявил ее художественным вымыс­лом, над которым обливался слезами, но была ведь у нас в классе реальная Женя Степанова, которая выпустила под псевдонимом сенсационную книгу суперных стихов, опровергнув авторское предположение, что она зарыла свой талант в эпистолярный пе­сок, и взорвав мой сюжет совершенно неожиданными интимны­ми подробностями. Никто из ее близких, даже муж, не мог узнать в бесстыжих стихах застенчивую, зашоренную, зашторенную по жизни интровертку – ни мою героиню Женю, ни мою одно­классницу Женю Степанову. Пора, наконец, признать – момент истины! – что автор не избежал общей участи и тоже влюбился в нее, но, в отличие от моего друга Левушки, тайно, ничем себя не выдавая. Да и виделся после школы редко, разве что будучи на по­сылках и служа почтоносцем между будущими супругами, когда те расставались навсегда, но не так чтобы надолго. Когда я про­ездом навестил их в Бернатах после долгого невидения, то застал посолидневшего Дудочника, полысевшего с животиком Леву и ничуть не изменившуюся Женю – не постарела, не обабилась, время над ней не властно. Или все дело в памяти – наша любовь делает ее вечной девочкой? Говорю о всех троих воздыхателях.

Ты утверждаешь мы здоровы

Я утверждаю мы больны

А психиатыр утверждает

Что нас не трое а один

На самом деле нас было четверо, и все мы прошли сквозь унижение и уничижение любви. Каждый по-разному. Вот поче­му пусть не сама «Комедия», но ее авторский персонаж с его не­утешной обидой на глумление Беатриче был всем нам близок.

Именно в Бернатах КГ замыслил перевод «Комедии», хотя его итальянский поначалу был домашний, на детском уровне. В школе мы переняли от него италийские словечки и идиомы и под­наторели в «Комедии», а Женя с ее полиглотными склонностями выучилась даже немного читать.

– А теперь вот изучаю тосканский высокий слог по Дан­ту, – пошутил КГ, хотя так и было. Он листал в параллель ита­льянский оригинал и русский перевод.

Я провел несколько дней в этом латышском селе, где ни один житель не знал русского языка, зато старики недурно калякали по-немецки. Почему одна оккупация дала лингвистические всхо­ды, а не другая, куда более длительная – вопрос академический. Здесь проходила советская морская граница уж не знаю с кем, танки проводили вечером по пляжу борозды, чтобы засечь то ли шпиона, то ли перебежчика. С утра море становилось снова до­ступным.

– Зачем еще один перевод, когда есть несколько? – хоро­шо, что спросила Женя, а не Лева – КГ принял бы за подкол.

– Для ровного счета. Я буду десятым переводчиком. «Ко­медия» так и не стала явлением русской литературы и русского языка, зато обросла огромным сводом комментариев и коммен­тариев к комментариям, утопла в них. Они не расшифровывают, а зашифровывают поэму.

– Комментарии необходимы даже для современных ита­льянцев, – сказал я. – А переводима ли поэзия в принципе? Я предпочитаю подстрочник.

– Библия написана стихами – мир знает ее по классным пе­реводам, – сказал КГ.

– Благодаря религии, – сказала Женя. – Чем тебя не устраивает классический перевод Лозинского?

– Именно классичностью вкупе с архаикой и патетикой.

– Каким и был оригинал. Лозинский славится своей точ­ностью. Даже его «Гамлет» точнее пастернаковского, – воз­разил Лева.

– Эта стилистическая ретроспектива отдаляет Данта от современного читателя. Точность перевода обеспечивается не только правдой слов, но и правдой чувств.

Мы промолчали на эту высокопарность бывшего учите­ля, а он на наше молчание ответил ultima ratio, сославшись на Мандельштама:

– «Нам, иностранцам, трудно проникнуть в последнюю тайну чужеродного стиха. Не нам судить, не за нами послед­нее слово. Но мне представляется, что здесь – именно та пле­нительная уступчивость итальянской речи, которую может до конца понять только слух прирожденного итальянца». Это и есть мое преимущество. Карт-бланш. Впервые «Комедию» переведет прирожденный итальянец.

Grandioso! Он принял вызов – перевод Данта стал делом всей его жизни и смерти. Сбылась его мечта. За пределами на­шего с ним знакомства – учитель остался в России, а ученики разбежались кто куда. Мы – Лева, Женя и я – оказались в Америке, где теперь с нетерпением, трепетом и страхом жда­ли Константина Григорьевича. Его популярный перевод, ко­торому он посвятил последние пятнадцать лет жизни, так и не стал популярным, но шикарно издавался тремя выпусками. Может, мы слишком суровы или чересчур придирчивы к его книге, а следовала бы судить о ней по замыслу, а не по испол­нению?

И да и нет. Вряд ли наш б. учитель был оригинален в своих переводческих установках.

Формальное направление русской литературной речи 20-х официально пресеклось в 30-х, объявлено маргинальным, а по­том и вне закона. Рикошетом задело и русский перевод: на смену буквальному с учетом языковых и индивидуальных качеств ори­гинала пришел сглаженный, невыразительный перевод в угоду русской грамматике и в урон иноязычному источнику. Сонеты Шекспира, к примеру, приобрели в пересказе Маршака черты сталинского неоампира; Паскаль в переложении Линецкой, пе­рестав быть парадоксальным, сделался плоским; диалог Хемин­гуэя у Ивана Кашкина стал заурядным, скучным.

Больше других пострадал от новой переводческой тенденции Марсель Пруст. Кому вообще взбрело в голову затевать его новый перевод, когда блистательный русский Пруст уже существовал – Франковского на пару с Федоровым? Если стиль – это человек, то тем более – писатель. Особенно такой, как Пруст, который изобрел свой язык, стиль, ритм. Изменить его стиль, сохранив сюжет, – все равно что вложить другую душу в прежнее тело. Утонченный, ас­социативный Пруст живости и доступности ради был переведен Любимовым разговорно; длинные, в абзац, на страницу и боль­ше, фразы (одна в триста слов!) разбиты на короткие; невнят­ные переводчику места прояснены либо опущены. Путь оказался ложным: массовой русской аудитории Пруст не достиг, зато уте­рял квалифицированного читателя. По тому же пути пошел КГ с тем же нулевым, а то и негативным результатом.

А тогда в Бернатах Константин Григорьевич читал монолог Франчески в своем скорее пересказе, чем переводе, чтец и слу­шатели увлеклись любовным сюжетом: все мы были безответно влюблены. Читал КГ хорошо, нараспев, выпевая терцины. Коли каждая глава обозначена как песнь, то и кантилена Франчески или монологи-речитативы Уголино, Улисса, самого Данта – это арии, утверждал этот апологет оперного жанра. Опера в трех актах: Inferno, Purgatorio, Paradiso. Ссылался на прецеденты, включая «Франческу да Римини» своего любимого Чайковско­го.

Почему говорливая – певучая – Франческа со своим Па­оло попадают в ад, а отвергнувшая Данта при жизни Беатриче, становит­ся после смерти гидом по Парадизу взамен Вергилия, которому в рай путь заказан, как не знающему Библию? Ввиду коротко­сти побывки, автор присутствовал только при их спорах – не только о Данте, да и Данте, боюсь, был эвфемизмом, но отсут­ствие есть присутствие, а потому выскажу свою догадку, с кото­рой, боюсь, не согласился бы никто из постоянных участников бернатских перепалок. Что-то я тогда провякал, но вот в разви­тие моих тогдашних реплик.

Не было никакой «Комедии», кабы не безответная не­счастная обидная унизительная единственная любовь Данта к Беатриче. А будто бывает две любови, когда человека едва хвата­ет на одну? Вот почему Дант падает в обморок, услышав рассказ Франчески. В сопутствии с преждевременным уходом Беатри­че из жизни, а для Данта ее смерть была равна его смерти, пото­му что обе одинаково значили никогда больше ее не видеть. Не главный, а единственный импульс и стимул к написанию «Ко­медии» – не просто воскресить в слове рано умершую Беа­триче и снова встретиться с прекрасной насмешницей, а своего рода реванш за оскорбительный отказ и поруганную любовь, анестезия на незаживающую, саднящую рану. Поэма – апофе­оз любви, пусть и неразделенной. Трагедия любви как источник трагедии-поэмы, хоть и «Комедия», которая вся написана ради единственной встречи в Раю с Беатриче, композиционный, се­мантический и эстетический апогей великой поэмы.

Вот в чем смысл, назначение и оправдание жизненных ка­тастроф и человеческих страданий – кормовая база художе­ства. «Сохрани, Боже, ему быть счастливым: с счастием лопнет прекрасная струна его лиры» – переадресуем эти слова князя Петра Вяземского от индивидуального объекта ко всей высо­кой поэзии. Боль – ее Муза. Лучший русский стих о любви по­мянутый «Марбург» есть следствие отказа любимой женщи­ны:

Я вздрагивал. Я загорался и гас.

Я трясся. Я сделал сейчас предложенье, –

Но поздно, я сдрейфил, и вот мне – отказ.

Как жаль ее слез! Я святого блаженней.

А мой питерский дружок Бродский! Не только его любов­ный цикл «М.Б.», но само превращение одаренного питерско­го пиита в великого поэта первопричиной имеет его любовную катастрофу – измена возлюбленной с другом:

Но, как всегда, не зная для кого,

твори себя и жизнь свою твори

всей силою несчастья своего.

Дант – не исключение. Потому и сопоставимы Франче­ска в Аду и Беатриче в Раю как противоположности. Вот при­чина белой и черной лютой зависти Данта, автора и главного героя «Комедии» к счастливым любовникам Франческе и Пао­ло, которые неразлучны даже в адских муках. А Дант обречен на муки неразделенной любви по жизни и в смерти – как истин­ный христианин он верит в посмертное существование, иначе не сочинил бы свою некрофильскую поэму как алтарь смерти: ««Здесь мука, а не смерть…».

– Унижение любви – вот скрытый двигатель загробной «Комедии», – сделал я вывод не столько из поэмы, сколько из нашего совместного, хоть и раздельного опыта.

Если бы я на этом остановился! Кто тянул меня за язык?

– Если нейтрализовать уничижительный оттенок, Ницше был прав, обозвав Данта гиеной, слагающей стихи на могилах.

– От тебя я такой подлянки не ожидал! – взбесился наш б. учитель.

Масло в огонь – и без того разговор проходил в повышен­ных тонах.

– А он-то при чем? – вступилась за меня Женя. – Все пре­тензии к Ницше.

Даже архитектоника поэмы воспринималась нами неодно­значно, хотя все сходились на слове, которое Дант ввел в мировой оборот: полисемия.

КГ: Оргáн.

Женя: Соты.

Я: Готический кафедрал.

– Грибница – это, понятно, Лева.

– Опять ты со своими чертовыми грибами!

Собственно, грибы и послужили последней каплей в их про­тивоборстве, о чем знаю со слов обоих – хорошо хоть, меня при этом уже не было.

Константин Григорьевич не то чтобы презрительно, но раз­дражительно относился к Левушкиному гриболюбию, которое из любительской, с детства страсти – щастливчик! – превратилось в надежную профессию: Лева кончил биофак питерского универа и определился со своими научными пристрастиями еще в России, а уже в Америки – рывок, прорыв – сделал несколько сенсационных научных открытий, которые поразили его самого тем, что он подозревал о них на интуитивном уровне еще в той далекой и как бы небывшей питерской юности.

Ну да, канула в ту приснопамятную, хотя беспамятную реку, которую Лева живо вспомнил, побывав в штате Айдахо в наци­ональном парке River Of No Return – голову на отсечение, что у него единственного возникла ассоциация с печально известной Летой! Из окультуренного и мультикультурного города сплош­ных мировых аналогов и метафор он прибыл в самодостаточную страну без никаких чужеродных подобий и параллелей, где даже употребленное ньюйоркжским губернатором, итальянцем по происхождению, сравнение американской политической междоу­собицы с Варфоломеевской ночью потребовало сносок и поясне­ний в СМИ, включая интеллигентную вроде «Нью-Йорк Таймс».

Или пора ее и ее читателей интеллигентности канула в означен­ную Лету, когда у нас тут на коронавирусном фоне разразилась своя Варфоломеевская ночь, дойдя до точки невозврата? Или все- таки есть точка возврата? Позитив исходя из негатива: а что если мои новые сограждане спохватятся и у них сработает инстинкт самосохранения ввиду безнадежной ситуации, которая пробила дно? Надежда против надежды? Вот в эту деградирующую, чтобы не сказать агонизирующую страну и был зван – по официально­му приглашению от гарвардской профессорши, тоже бывшей его ученицы, но на пару-тройку лет позже нас – Константин Григо­рьевич, с которым Лева разругался в пух и прах, когда тот пнул но­гой шикарный белый, попавшийся во время вечерней прогулки в дюнах – выход к морю был закрыт, чтобы кто не проник ни сюда, ни отсюда.

Лева бросился к изуродованному грибу на помощь со своим ножичком.

Как и во всем остальном, в те далекие времена – в отличие от нынешних – Лева был агностиком и в отношении грибов, не уверенный к какому царству живой природы их отнести – к рас­тениям или к животным? На всякий случай, однако, он никогда не расставался с швейцарским складным ножичком, аккуратно сре­зая гриб, чтобы не задеть его корней. Не с этим ли связано его сравнение композиции «Комедии» с грибницей? Хотя, конечно, тогда Лева не подозревал о подземном грибном царстве, откры­тие которого принесло ему «грант для гениев», как зовется сти­пендия Макартура, а та то ли соперничает, то ли упреждает Но­бельку, хотя далеко не всегда, но еще не вечер.

Его микологическая раскрутка, обратно пропорциональ­ная равнодушию американов к дикорастущим грибам, началась с опыта с грибницей – помещенная в лабиринт, в центре которо­го находился кусочек сахара, паутинка разветвилась надвое: одна без единой ошибки проложила путь к приманке, зато другая вска­рабкалась по стене и пересекла путь к цели напрямую по потол­ку, минуя лабиринт. Галлюциногенные грибы, ядовитые грибы, грибы убийцы – что человека, даже слона наповал, бессмертные грибы – Лева обнаружил двухтысячелетнюю грибницу.

Наконец, грибы-паразиты, которые растут из тел убитых им муравьев. Мельчайшие поры гриба проникают через рот в мозг муравья и приказывают ему забраться на дерево, где он вонзает челюсти в кору и обессиленный умирает, а через пару недель из его головы появляются грибы. Этот Левушкин опыт был положен в основу документального ужастика, который получил Оскара. Благодаря Леве, микология, оставаясь наукой, стала китчем.

Ближе к животному, чем к растительному миру, не принад­лежа ни к одному из них и оставаясь сами по себе, грибы произ­растают из подземного царства смерти – инстинкт пророчески- слепой подсказал Леве тогда в Бернатах сравнение композиции божественной поэмы с грибницей, а в Беркли он доказал это на­учно. А откуда некрофильскую сущность грибов проведали древ­ние египтяне, назвав их богом смерти?

– Что с твоим грибом сделается! – сердился тогда КГ, под­дав ногой белый гриб.

Как женщина, а женских черт у КГ было немало, он редко признавал свою неправоту, переходя в контрнаступление, как сейчас:

– Гриб жалеешь, а мелкую живность, которую уничтожает твой мерзкий кот? – речь о Левином и Женином коте, которого они любили сильней своей бэбички и всюду с собой таскали. – Уничтожил всех мышей и птиц округ. Как ни встречу, всегда в зу­бах трепещущая живность. Чистый холокост.

– Инстинкт. Мы тоже не вегетарианцы.

– Если бы ради еды – ради игры. Он их не ест, вон вокруг сплошные трупы валяются. Мучитель, изверг, монстр. Даже со­бак терроризирует, устраивая засады.

Котище, действительно, был разбойного нрава.

– Что мне на цепь его посадить?

– Ты себя лучше посади на цепь. А что вы с дочкой вытво­ряете с бабочками! У меня в ушах стоит: «Сдави ей грудку!» А ей не больно?

– Это когда мы забываем взять эфир.

– А эфир? Умертвление особей, истребление всего вида.

Слово за слово, пока не добрались до Набокова, на которого сослался Лева как на энтомолога.

– Самый отвратный русский прозаик. Какой русский! Ско­рее антирусский. С его писательской алчностью и моральной не­разборчивостью – сам признавался.

– «Поэзия выше нравственности – или по крайней мере совсем иное дело» – Пушкин на полях статьи Вяземского. Тем более, нельзя упрекать Набокова в том, в чем он сам признается. Побивать его же оружием. А если он себя оговаривает, как Рус­со?

– Кощунник, нашел с кем сравнивать, – и выдал стих о лю­бимом Левой писателе.

Воткнута в бабочку игла,

Висок почти приставлен к дулу –

Сверхгениальная игра

В бессмертную литературу.

Это был их последний разговор – в Бернатах, в Питере, в России. Они даже не кланялись друг другу при встрече. Женя продолжала общаться с Константином Григорьевичем как ни в чем не бывало, что Леву смущало, но он помалкивал.

Все стало проясняться только postmortem. Мы ждали Кон­стантина Григорьевича в Америке, когда Россию накрыла третья ковидная волна и пришло известие из Петербурга, что он попал под колесницу Джаггернаута. Дело шло на поправку. В больнице он говорил больше по-итальянски – цитатами из Данта:

E se gia fosse, non saria per tempo.

Cosi foss’ei, da che pure esser dee;

Che piu mi gravera, com’piu m’attempo.

В смысле, чем скорей, тем лучше. Раз суждено, то пусть ско­рей минует; чем дальше, тем тяжелей.

Дальше оказалось ближе, чем он думал: неожиданно ему по­плохело. Последние слова были:

– До смерти заживет. Выздоровею, а потом умру.

В остроумии ему не откажешь.

  1. Постправда: Двойная дефлорация

Задача не из легких. Если стихи непереводимы с одного язы­ка на другой, тем более из поэзии в прозу. Как бывший литкритик, я заметил псевдонимный сборник с лексически вполне пристой­ными, но сюжетно откровенными стихами, от которых покрас­нел бы Филип Рот, задолго до того, как получил его из Беркли с авторским автографом от Жени Степановой, которая, выйдя за­муж, не взяла Левушкину фамилию из привычки к своей, а не по­тому, что у него семитская.

Знал ли Левушка о ее авторстве заранее или узнал постфак­тум? Предшествовало ли этим признательным стихам реальное признание мужу в событиях, с таким бесстыдством описанным в стихах? По любому, не на следующий день после той скандальной свадьбы, где покойник выдал свои лестничные реплики и испор­тил всем настроение. Наверное, все-таки откровенность Жени последовала в ответ на Левушкины мучения в связи с тем полу­годием после выпускного вечера и до их встречи спустя. Опять-таки унижение любви: унизительно ревновать, унизительно расспрашивать, унизительно не знать и унизительно узнать. Же­лание быть униженным.

Ревность – унижение? Любовь – унижение? Муж узнает последним?

Зато подозревать начинает первым.

Во многом знании много печали? Знание ошеломило и изу­мило Леву.

– А каково было мне? – сказала Женя.

– А как же его сын?

– Искусственное осеменение. Ты бы знал с каким презре­нием он относился к жене. «Низшая раса», – и ссылался на ми­зогина Чехова. «Ты не женщина – ты мой мальчик», говорил он мне.

– Вы встречались после школы?

– А то! Не сразу. Я уже поступила на филфак. Только ревно­вать ни к чему и не к чему. У нас ничего не вышло.

– Он импотент?

– Нет.

– Ты откуда ты знаешь?

– От верблюда.

Все это случилось уже в Америке, когда пришло известие о смерти Константина Георгиевича. Они смотрели «Мечтателей» Бертолуччи со сценой дефлорации – с кровью и болью:

– Вот чего не хватало мне, – шутя то ли всерьез сказал Лева.

– Я не виновата, что не было крови! Ты бы хотел, чтобы мне было больно?

– Не дай бог! Я этого дико боялся. Почему у нас и затянулся период пальцескопии.

– За что я тебе так благодарна, – сказала Женя и поцело­вала мужа.

А потом был не просто секс, а любовь с ласками, слезами и всплесками памяти. Вот Женя и раскололась. Обрывочно, с паузами и недомолвками призналась бедному Левушке. Стихо­вая исповедь давалась ей легче, чем устной прозой. А мой пере­сказ того хуже – в разы уступает ее поэзии.

Встретились они случайно – на Университетской набереж­ной, когда Женя возвращалась с лекции. С тех пор время от вре­мени гуляли по любимому городу. Даже не целовались. Пока од­нажды КГ не затащил ее в квартиру друга, тот был в отъезде.

– Затащил?

– Ну, пригласил.

– Ты понимала зачем? – спросил

– Догадывалась.

– И пошла?

– Но и от меня зависело, если до этого дойдет.

– Дошло?

– Не сразу. Мы пили кьянти, нам было хорошо.

– Кьянти еще тот афродизиак. Он тебя спаивал?

– И меня и себя. Он в этих делах робкий. Особенно с жен­щинами. У меня мелькнула догадка, когда увидела на прикроват­ном столике фотку Кости и его приятеля в погонах. Помнишь?

– Костя?

– Ну да. Он сам предложил отбросить отчество и перейти на «ты».

– Он тебя стал раздевать?

– Я сама разделась. Он только сказал: давай разденемся и ляжем – посмотрим, что из этого получится. Странно было от­казаться от такого деликатного предложения.

– И что получилось? – нетерпеливо спросил Лева.

– Совсем не то, что ты думаешь! Как ты не понимаешь, я была влюблена, готова на всё, да и сколько можно носиться со своим девством, которое ты так берег и оттягивал, столько упу­щенных возможностей! Одновременно чувствовала себя в без­опасности, представляя в этой кровати Костю с его партнером.

Для него было странно, что моя девичья недоразвитая грудь под­росла и оформилась. Он лежал на спине с закрытыми глазами, а я смотрела на него и ждала. Желание исчезло – одно любопыт­ство. Хоть была пьяна и мало что соображала. Только попросила выключить свет.

– Стеснялась?

– Не только. Не хотела его видеть. Он какой-то другой стал, чем я представляла. Чужой.

– И ты легла с чужим?

– Все могло быть намного хуже.

– О чем ты?

– Бедняжка, у тебя совсем нет воображения. Да я и сама не догадывалась. Даже когда он попросил меня повернуться к нему спиной. Решила, боится, что я забеременею. А оказалось, у него священный ужас перед влагалищем, из которого ты сделал культ.

– Не вообще, а только твое.

– Было больнее, чем у нас с тобой в первый раз. Что я ис­пытала? Боль, отвращение, унижение, обида, разочарование. За­плакала. Он меня утешал, хотя ничегошеньки не понял. На этом кончилась моя школьная влюбленность. Было бесконечно его жаль.

– Жаль? Он свой кайф словил с тобой. И с другими. Жо­почник!

– Ты этого не поймешь. Всё тайком, под страхом преследо­вания и наказания. Его в армии развратили. После этого он уже не воспринимал женщину, как сексуальный объект. Я – исклю­чение. Он любил меня. Вот почему вы тогда в Бернатах поссори­лись. Но и ты хорош – ты хвастал.

– Хвастал тобой?

– Нет, не мной, а тем, что между нами. Мне кажется, однаж­ды он засек нас за этим делом. Помнишь, когда мы занялись сек­сом в море. Он подглядывал. И ты хотел, чтобы он подглядывал.

Ты его поддразнивал. Тебе нужен был соглядник. Ты живешь на кончике своего уда.

– Хуже. Я ловил себя на желании с ним поделиться. Но что­бы при мне. Ты вся преображаешься. Мечтательное такое выраже­ние и блуждающая улыбка. Прекрасна как никогда. А знаю один я.

– Вот он и взревновал.

– Ко мне или к тебе?

– Наверное, он и тебя любил, я запуталась, Левушка. Он ревновал меня к тебе, а тебя ко мне, теперь ты понимаешь? А ты ревновал меня к нему. А я никого не ревновала.

– А кого ты любишь?

Женя молчала.

– Себя?

– Нет, себя я не люблю, – решительно сказала Женя,

Это была правда. Женя не любила себя, а потому, хоть и влюбчива в созданные ею образы, ни разу никого по-настоящему не любила. Чтобы любить других, надо любить себя.

Исповедь Жени взволновала, утешила, озадачила Леву. Рев­новать к ректальному траху? Ревность никуда не исчезла. Ему снилось, Женя рассказывает ему, как ее изнасиловали. Ревность была унижением любви, а без унижения Левушка любви уже не представлял.

Вот я и говорю: со смертью не все кончается. Скрижаль, под которой лежит Бродский на Сан-Микеле:

Letum non omnia finit.

       
Владимир Соловьев
Автор статьиВладимир Соловьев Писатель, журналист

Владимир Исаакович Соловьев – известный русско-американский писатель, мемуарист, критик, политолог.

Комментариев нет:

Отправить комментарий