Моя
профессия — быть русским автором.
Я родился в не очень-то дружной семье. Посредственно
учился в школе. Был отчислен из университета.
Служил три года в лагерной охране. Писал
рассказы, которые не мог опубликовать. Был вынужден покинуть родину.
Я долго думал, как можно сформулировать мою национальную принадлежность,
и решил, что я русский по профессии.
Всю свою жизнь я рассказываю
истории, которые я либо где-то слышал, либо выдумал, либо преобразил.
Я охранял какую-то баржу на Неве, вмерзшую в лед. Она не представляла
вообще никакой ценности, кажется, с нее уже все было украдено, что
можно было украсть. Но круглосуточно три человека — двое
остальных были с высшим образованием — ее охраняли.
Меня не печатали. Я не мог зарабатывать литературным трудом. Я стал психом,
стал очень пьющим. Меня окружали такие же спившиеся непризнанные
гении. Но куда бы я ни приносил свои рассказы, я всю свою
жизнь слышал только комплименты. Никогда никто не выразил
сомнения в моем праве заниматься литературным трудом.
Я не жалею о пережитой бедности. Если верить
Хемингуэю, бедность — незаменимая школа для писателя.
Бедность делает человека зорким. Любопытно,
что Хемингуэй это понял, как только разбогател.
Я уехал, чтобы стать писателем.
Единственная страна на земном
шаре, где человек непонятного происхождения, владеющий
восточноевропейским языком, будет чувствовать себя
естественно, — это Америка.
Когда я жил в Ленинграде, я читал либо «тамиздат», либо переводных авторов. И когда в каком-то
американском романе было описано, как герой
зашел в бар, бросил на цинковую стойку полдоллара и заказал
двойной мартини, это казалось таким настоящим, подлинным… прямо Шекспир!
Сейчас в эмиграции любят говорить о пережитых
страданиях. Меня никто не выкидывал, не вытеснял, не высылал. Просто сама жизнь так сложилась.
В наручниках меня никто не заставлял
туда ехать — просто посоветовали.
Традиционный эмигрантский вариант в ту пору — жена
работает, а муж, лежа на диване, разглагольствует в манере
Лоханкина, строит планы и задумывается
о судьбах демократии. Что я и проделывал в течение
нескольких месяцев.
В Америке я так и не стал богатым или преуспевающим человеком. Мои дети неохотно
говорят по‑русски. Я неохотно говорю по‑английски.
Я человек слабый, и стойкий
диссидент из меня вряд ли получится.
Меня не интересуют факты, я путаю, много
вру, я не скрупулезный, не энергичный, короче— не журналист.
Хотя всю жизнь зарабатывал именно
этим. И, оказавшись в эмиграции, я для себя выработал жанр. Поскольку я не знал
американской жизни, плохо знал американскую прессу, не следил за американским
искусством, я внедрил такой жанр, который в России
называется «Взгляд и нечто». Довлатов разглагольствует
о чем придется.
В России успех —
понятие однозначное. Оно включает в себя деньги, славу, комфорт, известность, положительную
прессу, репутацию порядочного
человека и т. д. В Америке успехов может быть десять, двенадцать,
пятнадцать. Есть рыночный успех, есть успех у университетской
профессуры, есть успех у критиков, есть успех у простонародья.
Мой случай по‑английски называется «критикал эклэйм» —
замечен критикой.
Испокон века в России не техника и не торговля
стояли в центре народного сознания, и даже не религия, а литература.
Я не уверен, что считаю себя писателем. Я хотел бы считать
себя рассказчиком. Это не одно и то же. Писатель занят серьезными проблемами —
он пишет о том, во имя чего живут люди, как должны жить люди. А рассказчик
пишет о том, как живут люди.
Есть люди, у которых
разница между халтурой и личным творчеством не так заметна.
А у меня, видимо, какие-то другие разделы мозга этим заняты.
Если я делаю что-то заказное, пишу не от души, то это очевидно
плохо.
Ни один литератор не оставил добровольно
своих творческих занятий. Среди технической интеллигенции дезертиров сколько
угодно, но среди
писателей их почти нет.
Сейчас я стал уже немолодой, и выяснилось, что ни Льва
Толстого, ни Фолкнера из меня не вышло, хотя все, что я пишу,
публикуется. И на передний
план выдвинулись какие-то странные вещи: выяснилось, что у меня семья,
что брак — это не просто факт, это процесс. Выяснилось, что дети — это не капиталовложение,
не объект для твоих сентенций и не приниженные
существа, которых ты почему-то должен воспитывать,
будучи, сам черт знает кем, а что это какие-то божьи создания, от которых ты зависишь,
которые тебя критикуют и с которыми ты любой ценой должен сохранить нормальные человеческие
отношения. Это оказалось самым важным.
Ирония — любимое, а главное,
единственное оружиебеззащитных.
Из русских писателей добился несомненного успеха один Иосиф
Бродский. Остальные, как правило, врут.
Русские писатели за границей очень редко
переходили на иностранную тематику. Даже у Набокова,
заметьте, русские персонажи — живые, а иностранцы —
условно-декоративные. Единственная живая иностранка у него — Лолита, но и она по характеру — типично
русская барышня.
Я понял, что никогда не буду
писать об Америке,никогда не перейду на английский
язык.
Три вещи может сделать женщина для русского
писателя. Она может кормить его. Она может искренне поверить в его
гениальность. И, наконец,
женщина может оставить его в покое. Кстати, третье не исключает
второго и первого.
Жизнь коротка. Человек
одинок. Надеюсь, все это достаточно грустно, чтобы я мог
продолжать заниматься литературой.
Я лично пишу для своих
детей, чтобы они после моей смерти все это прочитали и поняли,
какой у них был золотой папаша, и вот тогда,
наконец,
запоздалые слезы раскаяния хлынут из их бесстыжих американских глаз!
Комментариев нет:
Отправить комментарий