Сижу у Родителей в их Нью Йоркской квартире. Слушаем прекрасно сделаный лет тридцать назад фильм по опере Пиковая Дама. Хорошие голоса. Хорошие краски. Хорошая погода. Хорошее самочувствие. Идиллия одним словом. И вот, когда Герман, которого играл (но не пел) знаменитый киноактер Стриженов, а пел (но не играл) не менее знаменитый тенор Анджапаридзе, пропел знаменитое: “Что наша жизнь? Игра! ” мой папа вдруг оживился и вспомнил.
Вспомнил, как шесть десятков лет назад, в 37 году он был в Ленинградском Кировском Театре, в дореволюционную бытность Мариининском (которому кстати сказать, его дореволюционную бытность недавно вернули). Давали (как тогда говорили) Пиковую Даму, где партию Германа исполнял знаменитый тенор Печковский (Замечу, кстати, что, в отличие, например, от Италии, тенор в России может быть знаменитым – но не более. Великим в России может быть только бас. А бас в русских операх - как заметил самый известный российский бас 21-ого века - это такой низкий бас, что всем басам бас. По сравнению с басовыми партиями русских опер басовые партии в операх Верди и Моцарта - баритоны. Информация к размышлению - или просто некстати). Тридцать седьмой год, повторяю. Петербургская осень. Ноябрь уж наступил Погода мерзкая. Климат кошмарный. Жизнь, сами понимаете, в полной гармонии с погодой и климатом. Борьба с вредителями. Дружные всенародные подьемы следуют один за другим. Процессы над изменниками и уклонистами. Радость от ритма марша в котором идут. Сурово насупленные надбровные дуги. Бурные и самозабвенные ликования. Население охваченное поголовной бдительностью. Бессонные ночи в ожидании стука в дверь. Здравицы вождю. Десять лет без права переписки. И на таком жизнеутверждающем фоне разворачивается сюжет оперы как бы занесенный из другого мира – мира нарядно одетых людей и нормальной жизни. С балами, на которых танцуют мазурки, и игорными домами, в которых выигрывают деньги. Без классовой борьбы, всенародных подъемов, приговоров врагам, радости от марширования, очередей у окошечка НКВД, коллективного ликования и всего остального. Жизни, похожей на сказку, не смотря на безумие Германа и самоубийство Лизы в Лебяжьей канавке. Которые сравнительно с реальностью, окружающей сцену со всех сторон, казались публике просто мелкими неприятностями, о которых она могла только мечтать. Да и то молча Можно было даже сказать, что оба главных героя оперы сравнительно легко отделались. И в самом деле: им бы наши заботы! Я имею в виду заботы тридцатых годов. А, впрочем, и последовавших за ними. Вплоть до того светлого времени, которое жизнеутверждающе окружает нас с вами сегодня со всех сторон.
И вот, когда Герман-Печковский, в полном соответствии с либретто, поставив на семерку и выиграв во второй раз за вечер (ну а за все постановки оперы в совокупности наверно, в двухтысячный) пропел знаменитое:
…он сделал паузу – знаменитую ПАУЗУ, известную всем Ленинградским опероманам как пауза Печковского,
во время которой зал замер, улавливая каждую вибрацию, каждый шорох и каждый нюанс тембра прославленного голоса, доносимого до самого последнего ряда самого последнего яруса; глаза затуманились,
а в мозгах (моего восемнадцатилетнего папы, как и пяти тысячах полушарий головных мозгов остальных зрителей) проносилось, как эхо:
Что наша жизнь? Что наша жизнь???…
и пространство между сценой и зрителями наполнилось чем то неведомым и невиданным, делая зримыми не только звуки, но и тишину между ними - чудо производимое настоящим искусством на его настоящих ценителей
даже на настоящих невежд,
зал, повторяю я, сидел, как один человек, завороженно замерев, и, превратившись в одно суперживое существо,
ждал известного со школьной скамьи ответа на вопрос,
что же собственно есть наша жизнь,
не вполне совпадающего с марксизмом-ленинским,
но в силу его классичности признанного кем-то,
не исключено даже что лично Вождем,
безвредным и потому допустимым к публичному произесению в арии;
а пауза меж тем все длилась и длилась, и вопрос
вот вот должен был разрешиться в полном соответствии
все вдруг услышали, как чей-то густой и раскатистый баритон с галерки четко пропел, идеально попав в тональность, мелодию и ритм:
В зале начался гомерический хохот. Сменившийся бурей оваций. Потом опять хохот. Потом опять овация. Смеялись все. За исключением Германа-Печковского. Который молча стоял посреди сцены и тоже трясся, но было не вполне ясно, от смеха ли.
И когда он все же пропел каноническое: «Игра» – как то сумбурно и невпопад (а впрочем, как после такого вмешательства жизни в либретто пропеть впопад, я не знаю. С какой интонацией вы бы пропели слово ИГРА после подобного кренделя, будь вы Печковским и окажись на месте Печковского? А?) в зале вдруг стало тихо. Так тихо, что было слышно, как скрипнули чьи то сапоги и видно, как кто то, чеканя шаг ими, вышел из царской ложи.
Здание театра Оперы и Балета (традиционно употребляемых в этом словосочетании в единственном числе, почему-то), разумеется, было мгновенно оцеплено. Люди в штатском и в не штатском, с собаками и без собак искали врага народа, давшего ответ на вопрос: Что Наша Жизнь? - идущий в полный разрез с действительностью и ее высшей формой – пролетарской диктатурой. Нашли ли этого баритона, а если да, то какое справедливое возмездие он понес, было ли заведено дело на смешливых сообщников диверсанта и имело ли это происшествие последствия для знаменитого тенора Страны Советов Печковского, неизвестно. Известно только, что когда мой молодой папа через несколько лет пошел на Пиковую Даму в следующий раз, Печковского уже не было. Ни на сцене, ни в театре, ни даже среди фотографий актеров. Его уже посадили. Но за что именно и инкриминировали ли певцу паузу между словами Игра и Жизнь, сыгравшую наруку врагу и позволившую тому произвести диверсию, отец мой не знает. Более того: многие годы об этом происшествии он вообще никому не рассказывал. Вплоть до того времени, когда бояться расстрела за подобный рассказ было уже нечего, когда за него можно было получить всего навсего семь лет-восемь лагерей строгого режима, не более.
Комментариев нет:
Отправить комментарий