Сегодня, 21 июня, Феликсу Дектору исполнилось бы 90 лет. Мы вновь предлагаем читателям «Лехаима» ознакомиться с главами его
не изданной пока книги.
36
А летом я снова приехал в Вильнюс. Даня Блюдзес, тот самый, с которым мы двадцать первого июня сорок первого года ходили в Музей войны, собирался в Израиль. Он окончил университет, стал преуспевающим адвокатом, и меня удивляло его решение уехать. Даня дал мне книжечку в мягкой обложке: «Возьми, почитай». Называлась она «Фельетоны», на русском языке, автор мне не известный — Владимир Жаботинский. Позже был штангист с такой фамилией, но тогда и штангиста никто не знал. Книжечка была издана за границей, и Даня дал мне ее на одну ночь под обещание никому не показывать.
Из предисловия я узнал, что Владимир Жаботинский родился в Одессе в 1880 году, в совершенно ассимилированной семье евреев, начинал как прозаик, поэт и переводчик, им восхищались, в частности, Горький и Куприн, сказавший, что Жаботинский станет «орлом русской литературы». Потом, позже, я прочитал романы Жаботинского: писатель он правда хороший, но знаю я и получше. А вот публициста сильнее — нет, не знаю. Жаботинский работал журналистом с шестнадцати лет. Самая большая провинциальная газета «Одесский листок» послала его своим корреспондентом в Италию и Швейцарию, а позже, живя в Петербурге, он писал для российских изданий. «Фельетонами» в наши дни называют произведения сатирические. Во времена Жаботинского это слово означало то же, что нынешнее «эссе». Он писал о театрах, музыке, культуре, был энциклопедически образован и невероятно трудолюбив. Но в какой‑то момент главной темой его мыслей — и его жизни — стало еврейство. Еще в 1903 году, когда в России ожидались еврейские погромы, он выступил одним из организаторов первого отряда самообороны. А позже, как говорилось в предисловии, сделался важнейшей фигурой в международном сионистском движении. Слово «сионизм» я, разумеется, знал из советской прессы. Воинствующий шовинизм, расизм — вот были самые мягкие его определения, но с меня хватило бы и просто «национализма», который я, как уже было сказано, презирал. Мне предстояло прочесть книжечку сиониста.
Я всегда знал, что я еврей. Никогда не отказывался от своего еврейства, не стыдился его и не гордился им. А чем, собственно, гордиться? Моя еврейская самоидентификация была мне навязана негативной реакцией окружающих. Евреем быть плохо, неудобно, евреев дискриминируют и оскорбляют, — но что я могу этому противопоставить? Я не в силах заставить людей меня любить, относиться ко мне лучше, чем они хотят. Это их решение, не мое. Я же должен стараться сохранить собственное достоинство. Со временем все нивелируется, люди цивилизуются, и евреи станут как все. Не я, так мои дети.
В книжечке Жаботинского был «фельетон» под названием «Четыре сына». Начинался он так: «По еврейскому обряду полагается, рассказывая в пасхальный вечер об исходе из Египта, применяться к психологии четырех типов детей. Один — умный, другой — нахал, третий — простак, четвертый такой, что даже спросить не умеет. И надо ответить каждому по порядку, каждому по его вкусу и по мере его понимания.»
Я читал фельетон и поочередно чувствовал себя каждым из четырех сыновей. Дочитав эти четыре странички, я был уже другим человеком. Вся моя дальнейшая жизнь была определена тем, что я прочитал тогда у Жаботинского.
Во‑первых, я понял: нет, ничто не меняется со временем. История жизни евреев среди других народов всегда была одинакова. Когда‑то фараон пустил братьев Иосифа — которые много лет назад продали Иосифа в египетское рабство, не предполагая, что фараон оценит его достоинства и сделает «начальником над всей египетской землей», — он пустил их жить в Египте, потому что, по совету Иосифа, братья сказали фараону, что они пастухи. Для египтян слово пастух было отвратительно, животные считались нечистыми, прикасаться к ним было нельзя. А шерсти, мяса, молока и творога хотелось. И братья Иосифа, которых еще не называли «евреями», в Египте процветали. Прошло несколько веков, давно умерли Иосиф, братья, фараон. Успехи пришельцев в скотоводстве вызывали зависть у египтян. И как‑то постепенно, мало‑помалу, египтяне сами начали держать скот, ухаживать за ним, вошли во вкус, и в один прекрасный день решили, что могут прекрасно обходиться без потомков пришлых животноводов. Новый фараон сказал: что‑то их вообще слишком много, надо бы разобраться. Или, как он изящно выразился, «давайте ухитримся против них». Это отвечало народным чаяньям. Египтяне ухитрились. Дальше вы знаете. Переход через Красное море, Десять заповедей, обетованная земля, Израиль и Иудея. Снова прошли века. Евреи лишились своего государства, и те, что выжили после бойни, оказались рассеяны по свету. И та же история, что была в Египте, повторилась в Европе, в средние века. Здесь нечистым занятием считалась торговля. «Чистыми» делами занимались местные, а чужакам осталось заниматься капиталом. Давали деньги в рост, получали проценты. При всем презрении к евреям, которое испытывал феодал, ему нужны были деньги, и он одалживал у еврея. В результате евреи дали миру кредит, международную торговлю, создали банковское дело, снарядили Колумба открывать Америку. В какой‑то момент феодалы подумали, что финансы — хорошее дело, и сами стали им заниматься. А евреи оказались нежеланными конкурентами. Начались преследования. Причем готовность евреев служить фараонам, простите, феодалам, уже не помогала. Мне рассказывал Бенцион Нетаньяху, отец нынешнего израильского премьера, историк, что марраны, то есть испанские евреи, принявшие христианство, когда инквизиция поставила это условием их дальнейшей службы при дворе, крестились вполне охотно: хорошая жизнь была для них дороже, чем заветы предков. И когда потом их обвиняли в том, что они продолжают тайно исполнять иудейские обряды, это было ложью: нет, они не исполняли, они совершенно искренне перешли в новую религию. Это их не спасло. Надо сказать, когда я услышал об этом, то сразу подумал про евреев на службе у советской власти. Участие евреев в становлении этой власти объясняется их угнетенным положением: это был самый угнетаемый народ в царской России, а революция открыла ему все пути. И евреи отказались от всякого понятия о еврействе, они были интернационалистами, советскими людьми. Но это не помогло. В Германии, в отличие от царской России, евреи были исключительно эмансипированы, имели большие права и возможности, служили Германии верой и правдой. Но именно там, именно в Германии, возникла нацистская зараза. О том, чем это кончилось, Жаботинский не знал, он умер в 1940 году, — но предвидел совершенно ясно. И читая его маленькое эссе на четырех страницах, я всей душой чувствовал, что он прав. Так было и так будет всегда, пока не прервется связь времен. Евреи должны жить у себя дома. Все должны иметь свой дом, каждый народ. Взаимодействия народов, миграции людей возможны при условии, что у каждого народа есть свой дом.
Это во‑первых. А во‑вторых, я подумал, что, возможно, на мне лежит ответственность. Две тысячи лет не было еврейского государства, но вот уже десять лет оно существует, строится, сбывается мечта многих поколений. «Будущим летом в Иерусалиме» — эти слова были молитвой сотен тысяч моих предков на протяжении веков. В прошедшие десять лет я не мог уехать в Израиль, если бы и захотел, а теперь — пожалуйста, могу. А раз могу, решил я, значит — должен. Значит должен.
Я вернул книжку Дане и помчался в Москву.
56
<…> Уехать в Израиль можно было только по «вызову». Живущие в Израиле родственники, пусть самые дальние, — или просто добрые израильтяне, которые хотели помочь, — присылали особую бумагу, приглашение, но не просто погостить, а для воссоединения семьи. Некоторое затруднение было в том, что мы со Светой до сих пор не удосужились снова зарегистрировать брак. Но тут как раз выпустили в Израиль Воронелей — решили от них избавиться. И, чтобы не терять времени, было решено, что они пришлют два варианта приглашений: семейное на всех — и отдельные, на Свету с детьми и на меня. А мы пока подадим документы в ЗАГС и будем ждать, что случится раньше: придет приглашение и моих выпустят отдельно — или нас поженят.
Первым пришло приглашение. В нравственном отношении обмана тут не было, даже если мою русскую жену приглашали люди, понятия не имевшие, кто она такая. Они знали, что она хочет приехать, и доверяли ей, — другое тогда значения не имело. Советские органы бумагу приняли. Это значило, что Светлана с детьми может уехать, как только дадут визу.
Мое положение определилось в день обыска у Воронелей. Издательства выкинули из планов книжки в моем переводе, меня перестали приглашать на пленумы литовских писателей, где я прежде был непременным гостем, и так далее. Не было работы, но было чем заняться. Уезжая, Саша Воронель спросил, не хочу ли я чем‑нибудь помочь отказникам, и я выразил желание. Он познакомил меня со своим товарищем Володей Престиным. Мы вскоре встретились. Володя рассказал, что есть идея сделать еще один еврейский журнал. Не сионистский, как «Евреи в СССР», а сугубо просветительский.
Евреи в СССР по большей части ничего не знали о еврействе. Советская власть, поначалу предоставив им равные права с другими гражданами нового государства, потом сделала все, чтобы «разъевреить» евреев. Их лишили национальной культуры, национальной литературы, языка. Но притом, с другой стороны, накрепко привязали к национальности. В паспорте было строго указано: «еврей». Пятый пункт. Как марраны, которые приняли христианство и спокойно жили‑поживали, пока их не стали обвинять в тайном исповедании иудаизма, евреи, оставшиеся в СССР, вполне готовы были забыть о своем еврействе. Мое поколение евреев уже не было никакими евреями. Но когда советская власть стала евреев преследовать, когда антисемитизм расцвел на государственном уровне, когда загрохотала антисионистская, антиизраильская канонада, возникло еврейское самосознание. Оно появляется, когда тебе на каждом шагу напоминают, что ты чужой. Конечно, кто‑то готов ползти на брюхе, лежать лицом в землю, чтобы слиться с пейзажем и чтобы ни один человек не догадался, что ты не такой, как все. Кроме того, среди самих евреев всегда бывали яростные антисемиты. Скажем, из новой истории — ученый Отто Вайнингер. Великий ум, но писавший, в частности, труды и на эту тему. В конце концов он покончил с собой, «чтобы одним евреем на земле стало меньше». Есть веские основания предполагать, что отец Рихарда Вагнера был евреем. Сын призвал к изгнанию евреев, сделался предвестником и вдохновителем фашизма, любимым композитором фюрера. Третий пример — я сам. Когда я увидел евреев, которые не отвечали моим представлениям о человеческом достоинстве, самоуважении, меня так травмировала мысль, что я имею к ним какое‑то отношение, что я, как мог, пытался отделиться. Слава богу, советская власть показала мне, что я все‑таки с ними, а не с ней.
И во множестве людей проснулась гордость. Почему я должен быть кем‑то, кем не являюсь? Русским или литовцем? С какой стати?
Но притом не было ни культуры, ни знаний. Только негативное содержание: еврей — это когда тебе трудно устроиться на работу, попасть в вуз, и ещё тысячи всяких неприятностей, наполнявших будни. Ну, а что еще? Есть ли что‑нибудь ценное в еврействе?
В тяжелейших условиях советской жизни — тяжелых нравственно даже более, чем физически, — у многих возникала потребность в религии. Живого верующего еврея мы в глаза не видели, книг о нем не читали, об иудаизме понятия не имели. Самое близкое было православие. О нем, во всяком случае, было известно, что идеи, заповеди замечательные. Антисемитизм нигде не заповедан. И люди еврейского происхождения принимали христианство. Потом уже иные из них, попав в Израиль, обнаруживали, что христианство — исторически одна из разновидностей иудейства, по‑новому оценивали тот факт, что евреями были первохристиане, апостолы и сам Христос, и, оценив все это, уходили в чистый иудаизм как люди, которым дарована причастность к первоисточнику, а с другой стороны — принимая на себя ответственность. Христианство практическое, а не теоретическое, причинило столько ужасных бед евреям, такие океаны еврейской крови добавило к крови Христа, что я бы сказал, сегодня всякий последовательный христианин должен бы сделаться евреем. Впрочем, помню, как в дни оттепели многие вступали в партию, чтобы «оздоровить ее изнутри».
Как‑то раз в ресторане ЦДЛ подошел ко мне незнакомец. «Я, — говорит, — писатель из Волгограда, очень бы хотелось с кем‑нибудь пообщаться из писателей… Вы писатель?» — «Нет, переводчик. Присаживайтесь». Он сел. «С какого языка переводите?» — «С литовского.» — «Литовец?» — «Нет, еврей». Тень пробежала по его лицу. Он помолчал и попытался утешить меня: «Да нет, я, конечно, понимаю, вы лично не виноваты…» — «В чем?» — «Ну, что евреи Христа распяли». Я говорю: «Вы что, с печки упали?» — «В смысле?» — «Вы что, не знаете, что папа Римский снял с нас это обвинение?» — «Как снял?» — «Вот так. Пойдите и справьтесь у людей сведущих». Он замолчал, потрясенный, потом в какой‑то прострации встал, попрощался и ушел. Через несколько месяцев прихожу в ЦДЛ. Прямо напротив входа на стуле сидит мой волгоградский знакомый. Вскакивает, бросается навстречу, хватает обеими руками и восклицает с восторгом: «Папа был подкуплен!» Тут опешил уже я, поняв, что все это время человек думал о случившемся. «Да? — спрашиваю. — Как думаете, чем его подкупили? Сколько заплатили Папе, чтобы он это сделал?» Писатель помрачнел, опять впал в прострацию — и больше я его не видел никогда.
Зато я видел, как мои друзья, благородные и умные люди, подшучивали над общим знакомым — евреем, который сделался православным. Я считал, они неправы. Это не их дело. Это его сугубо личное дело. Он так решил, это его право. Это не влияет на мое отношение к человеку хорошему, достойному и мне близкому.
Новый журнал предлагалось назвать «Тарбут» — «Культура» на иврите. Он должен был рассказывать евреям — да и всем желающим — о том, кто такие евреи, об их истории, религии, традициях. Самиздатский журнал, который, тем не менее, неопасно взять в руки обычному человеку, который не подал на выезд, не находится в отказе, не слишком смел и решителен — каких большинство.
Идея отличная. Но я предположил, что если появится еврейский журнал, менее неприятный для советской власти, чем «Евреи в СССР», то тех уничтожат. Конечно, и так были регулярные обыски, материалы изымались, но все‑таки «Евреи в СССР» продолжали выходить и распространяться — власть пока не добивала их окончательно. Держали фасон перед Западом, перед международными правозащитными организациями. Решение мне виделось одно: чтобы «Тарбут» стал приложением к «Евреям в СССР». Так я и ответил Володе Престину, сказав, что готов взяться за работу, как только все будут уверены, что она не навредит уже существующему изданию.
Собирать материалы, само собой, было непросто. Что‑то брали из дореволюционных книг, что‑то переводили с английского. Жена моего товарища по Литинституту Юрчика Нестеренко была профессиональной машинисткой. Жили они за городом. Я поехал к ним и предложил Нине сделать первую «закладку» будущего журнала. То есть напечатать под копирку пять экземпляров. Материалы передаст мой связной — мальчик‑отказник, которого отработанным методом сначала отправили служить в стройбат, а теперь не давали уехать. Он же заберет готовые пять экземпляров и отвезет Володе Престину. Там несколько машинисток распечатают еще по пять, а потом журнал уйдет в народ, и его будут размножать все желающие.
60
Через день моя семья пересекла границу, и я мог подавать документы на выезд. Но прежде надо было выпустить «Тарбут». Если поначалу я относился к делу, как к комсомольскому заданию, то по мере сбора материалов, чтения, узнавания все сильнее увлекался и чувствовал, как важно распространять эти знания среди людей. Мне вообще страшно понравилось быть издателем, и я подумал, что именно этим хотел бы заниматься в Израиле. Помню, когда сделали первый номер, захватил его в Вильнюс и дал маме. Моя партийная мама взяла с опаской, прочла, а вечером сказала:
— Не понимаю…
— Чего не понимаешь, мама?
— Но ведь все это можно печатать в газете «Известия».
— Да. Но не печатают. Поэтому печатаем мы.
— Ты допечатаешься. Увидишь, тебя посадят.
Она все время пугала меня этим, а я объяснял, что нет, не посадят, это не так быстро делается. Вообще, думаю, ей как бывшей подпольщице мое дело должно было втайне нравиться.
Но сам я первым номером «Тарбута» был недоволен. Понимал, что нужно делать иначе, и решил, что должен сначала поставить дело на правильную ногу, а потом уезжать.
Отказники не очень охотно соглашались писать в «Тарбут». Их мысли были в Израиле, им было неинтересно. Помню, попросил профессора физики Марка Айсбеля написать статью о советских ученых‑евреях. «Не получится, — говорит. — Когда советский ученый начинает чувствовать себя евреем, он перестает быть советским ученым». В смысле, его выгоняют с работы.
У меня были помощники. Самый близкий — Володя Вагнер. Я впервые оказался рядом с религиозным евреем. До сих пор видел только дедушку, который ходил в Рокишкисе по мастерской и что‑то бормотал. Володя был моложе меня на двадцать лет. Мальчик, студент, учился в Плехановском институте. Хотел уехать в Израиль, ему отказали. Мать жены не давала разрешения на выезд. Этого было достаточно. Мы познакомились на какой‑то еврейской сходке и очень подружились. Замечательный парень, доброжелательный, немножко заикался. Он был совершенно современным человеком — и при этом ортодоксально религиозным. Не помню, носил ли он уже тогда пейсы и бороду, кажется, нет, но кипу носил. На улице — под кепкой или шапкой, которые в помещении он снимал. Его взяли на бухгалтерскую работу какие‑то евреи, которые, конечно, знали, что он «в отказе», и не возражали против шапочки на голове. Володя соблюдал субботу. В субботу многое запрещено делать. И он жаловался мне на жену Иру, что она не выкручивает лампочку в холодильнике. «Почему надо выкручивать?» — спрашиваю. — «В субботу нельзя зажигать свет!» Это я слышал. Но не знал, что правило распространяется и на холодильник. Каждую субботу отказники собирались у синагоги на улице Архипова. Жил Володя на окраине и добраться туда мог только на метро. Но в субботу запрещено иметь дело с деньгами. Поэтому он покупал проездной, прикреплял к куртке и шел так мимо контролера. Тот видел билет, кивал, Володя проходил. Все это было для меня и удивительно, и любопытно. Я человек совершенно арелигиозный. Но в тот период моей жизни испытывал отчасти мистическое чувство, что происходящее со мной происходит помимо моей воли, что перст Б‑жий мне указывает и что‑то ведет меня. Скажем, я думал о детях. По еврейскому закону евреями считаются дети еврейки — независимо от национальности отца. По русской пословице «чей бы ни был бычок, теленочек — наш». Положим, я с этим не согласен и полагаю, что еврейство прекрасным образом передается также через отца. Капля вина превращает весь кувшин виноградного сока в вино. Антисемиты, конечно, вспомнят другую пословицу — про ложку дегтя. Но все‑таки я размышлял о том, что, дважды женившись на нееврейках, прервал цепь поколений — эту золотую цепь, которая идет из тысячелетий. На мне все кончится, думал я. Никакой вины в этом не видел, — и, Б‑же упаси, не собирался жениться на еврейке, — но некоторый дискомфорт был. Хотелось бы мне порадовать этих неведомых предков. Я чувствовал, что должен вернуть семя на их землю, увезти туда детей. И, думая о том, в какую сторону пойду в Израиле, куда буду внутренне двигаться, почему‑то предполагал, что в религиозную. Ну, здесь я занимаюсь распространением знаний о еврействе среди русского еврейства — а там? Да, вероятно, — религия.
Размышляя об этом, я тем временем переживал замечательный период. Я был свободен. Я больше не боялся за Свету и детей. Был волен делать все, что захочу, потому что ответственность за это нес бы только я. Ходил на все встречи, на все подпольные сборища, подписывал заявления и письма отказников, хотя сам никаким отказником не был — и даже состоял до сих пор в Союзе писателей. Правда, когда время от времени я заходил в ЦДЛ, вокруг образовывалась мертвая зона. Знакомые делали вид, что не замечают, в лучшем случае — кивали издалека, но подходить остерегались. Мне было и забавно, и грустно. Я не считал, что люди должны. Они остаются, они не могут нарушать законы советского общежития. Не забуду, что единственный, кто осмелился тогда со мной заговорить, пожать руку, был Аркадий Вайнер.
В один прекрасный день позвонили из правления московского отделения Союза писателей и сказали, что меня приглашает Виктор Николаевич Ильин. Был он оргсекретарем, а по основной профессии, говорили, генералом КГБ. В сталинские времена сидел, потом был реабилитирован и поставлен проводить линию партии и органов в Союзе писателей.
Я пришел. В кабинете, кроме Ильина, был писатель Рекемчук: о нем все знали, что он метит на место первого секретаря Союза писателей, которое занимал тогда Сергей Сергеевич Смирнов — порядочный человек, автор «Брестской крепости», который помог очень многим людям, попавшим в советские лагеря за то, что не погибли на войне, а оказались в плену. Сергей Сергеевич болел, и шло к тому, что пост освободится.
— Как поживаете? — спрашивает Виктор Николаевич. — Нет ли каких материальных забот, затруднений?
— Нет, спасибо, все хорошо.
— Как с квартирой?
— Квартирный вопрос тоже решен положительно.
— Угу. А вот до нас дошли сведения, что вы издаете подпольный антисоветский сионистский журнал.
— Не может быть. Это какое‑то недоразумение.
Вижу, как глаз чекиста загорается. Я знаю, что он знает, о чем говорит. И он знает, что я знаю. Приоткрывает ящик стола, заглядывает:
— Вот…»Тар‑бут».
Видимо, там у него лежит экземпляр — или донос.
— Ах, «Тарбут». Помилуйте, Виктор Николаевич, какой же он подпольный? Я там пишу свое имя, фамилию как издателя, и телефон указан. И он не антисоветский. Там ни слова о советской власти, она вовсе не упоминается. Да он и не сионистский. Потому что сионисты — они что? Они агитируют всех ехать в Израиль. А у журнала совсем другая задача.
— Какая?
— Рассказывать о еврейской культуре, истории, литературе, традиции.
— Зачем?
— Понимаете ли, у всех советских наций есть своя культура и свои культурные институции, кроме евреев. У нас ни школ, ни институтов, ни журналов, ни газет.
— Как нет? Есть еврейский журнал.
— Какой?
— «Советиш геймланд».
— Вы его читаете?
— Ну, как я могу читать, я же языка не знаю.
— И я не знаю, Виктор Николаевич. И мои друзья не знают. Сегодня язык русских евреев — русский. Нужен, нужен журнал для евреев на русском языке! Вот этим мы и занимаемся.
— Почему же вы? Почему не пришли к нам, не сказали, что такой журнал необходим?
— Да. Это действительно моя ошибка. Я должен был это сделать. Но… лучше поздно, чем никогда. Виктор Николаевич, вот я теперь здесь, у вас, и предлагаю издавать еврейский журнал на русском языке…
‑Нет‑нет. Уже поздно.
— Почему поздно? Вышел всего один номер. Не поздно!
— Поздно, Феликс Адольфович.
Рекемчук объявил мне, что через несколько дней состоится заседание секретариата, на котором будет поставлен вопрос о моем дальнейшем пребывании в Союзе.
Внутренне я был готов. Подавая документы на выезд в ОВИР, то есть отдел виз и регистраций, ты должен был получить характеристику с места работы. Гротескный момент: я все думал, должна ли характеристика рассказывать о том, какой ты достойный человек, или наоборот, подтверждать, что ты как раз такое ничтожество, какому только и место в Израиле? И что делать сотрудникам ОВИРа, если характеристика положительна? Так или иначе, получить такую характеристику в Союзе писателей, да и любом другом творческом союзе, можно было только в обмен на членский билет. Так что рано или поздно меня бы обязательно исключили.
Вернувшись домой, я написал письмо в несколько адресов. В секретариат Союза писателей, в Союз писателей Литвы, в журнал «Советиш геймланд», в «Литературную газету». Письмо о необходимости еврейского журнала на русском языке. Я писал, что сознательно делаю то, чего не делаете вы. А вы должны. Поскольку в одночасье запустить новый журнал невозможно, предлагаю, чтобы в качестве временной меры «Советиш геймланд» выходил на двух языках, на идише и на русском. Поскольку у меня и моих друзей есть уже некоторый опыт, предлагаем ввести нас в редколлегию этого журнала, а его главного редактора, в свою очередь, приглашаем войти в редколлегию «Тарбута».
Как я ни готовился к тому, что рано или поздно меня вышвырнут из Союза писателей, — человек остается человеком. У меня болело сердце. Я не боялся предстоящего заседания, нет. Но когда становишься объектом применения этих инструментов советской власти — тяжело на душе. Даже попросил хорошего товарища пойти со мной, просто посидеть в коридоре. Как оказалось, на заседание вызван и Володя Корнилов, замечательный поэт, его тоже собрались исключать — за то, что на Западе опубликовали его произведения. Мы встретились с Володей, я хотел посоветоваться, как нам держаться на заседании, а он сказал: «Я туда не собираюсь. С какой стати? Хотят — пусть исключают». — «А я пойду. Возьму портативный магнитофон и запишу все, что будет говориться». — «Это интересно. Тогда имеет смысл».
61
Заседание секретариата Союза писателей — это человек сорок от всех «секций»: прозаики, поэты, переводчики, драматурги, критики, партийная организация. Все они сидели в несколько рядом за большим овальным столом. Я подождал у входа в ЦДЛ моего товарища, но он не пришел, и я поднялся в зал заседаний.
Сначала долго ждал у дверей, потом меня пригласили внутрь, предложили сесть, наступила тишина, и Рекемчук сказал, что сегодня мы рассмотрим вопрос о пребывании в Союзе писателей Феликса Дектора.
— Прошу прощения, — перебил его я.
— Да?
— Поскольку, как я знаю, речь пойдет о журнале, который я издаю, я хотел бы записать, о чем мы будем сейчас разговаривать, чтобы проинформировать моих товарищей по редколлегии.
Руководители переглянулись, Виктор Николаевич кивнул, Рекемчук сказал: «Нас не интересует, что вы будете обсуждать со своими дружками, но записывайте».
Я достал из портфеля микрофон на шнуре и направил в его сторону. Рекемчук завел речь. Он стоял боком ко мне и не видел микрофона. Но остальные увидели. Поднялся гул, началось замешательство, наконец вскочил Феликс Кузнецов, критик, который вскоре сделался секретарем Союза, а потом возглавил институт мировой литературы. «Товарищи, я протестую! Почему это записывается на магнитофон? Пусть пишет от руки!» Ильин спросил: «Вы что, принесли записывающую аппаратуру?» Термин меня восхитил. «Это магнитофон», — ответил я.
Товарищи посовещались.
— Мы приняли решение, — сказал Рекемчук. — За неподобающее поведение на заседании секретариата правления Союза писателей заслушать вопрос о пребывании Дектора в Союзе писателей в его отсутствии. Покиньте помещение. О своем решении мы вам впоследствии сообщим.
62
С одной стороны, я был рад, что для меня процедура закончилась. С другой — все равно было больно. Казалось бы, я давно отпал от всего этого. И все равно. Особенно было жаль, что не пришел мой товарищ. Мне было бы проще, легче. К слову, по уставу Союза писателей дело об исключении должно было слушаться в присутствии исключаемого, так что исключен я был в нарушение устава, — но не будем буквоедами.
Довольно скоро пришла новая повестка: к следователю Тихонову. Я ее выбросил. Через некоторое время в калитку позвонили. Милиционер вручил мне повестку лично в руки и попросил поставить подпись. «К следователю Тихонову не пойду, — сказал я, прочитав. — Пока не извинится за грубое поведение на предыдущем допросе, не буду сотрудничать с ним ни по какому поводу». Милиционер постоял в задумчивости и ушел.
Я грипповал, лежал, пил горячее. Снова звонок в калитку. На пороге сам Тихонов. Протягивает повестку. За палисадником, вижу, ждет машина с шофером. — «Я не приму, пока вы не извинитесь за грубое поведение на прошлом допросе». — «Хорошо, — говорит Тихонов. — Будем действовать по‑другому».
Он уехал и вскоре вернулся с двумя милиционерами. Вошли в дом. «Если не поедете, мы доставим вас силой». — «Я никуда не пойду». — «Взять его».
Они не успели. Я как был в халате поверх пижамы, так лег на пол.
Время было холодное, зима началась. Милиционеры стали натягивать на меня куртку, нахлобучивать шапку. Я лежу, как будто меня это не касается. Не противлюсь злу насилием. Взяли за руки за ноги — понесли в машину. Смотрю, соседи выскакивают поглазеть.
Посадили меня сзади, двое по бокам, Тихонов рядом с водителем, повезли. Интересно было, куда. От Сокола по Ленинградке, потом по улице Горького, оттуда на Лубянку, но ее проехали. Значит, не в КГБ. Остановились у знакомого здания прокуратуры на Новокузнецкой улице.
— Выходите.
— Не выйду.
На этот раз работали грубее. Неделикатно. Схватили за волосы, заломали руки, завели в вестибюль, бросили на стул. Я со стула спокойно соскользнул и лег на пол.
Суета вокруг, приходили чьи‑то ботинки, сапоги, топтались, о чем‑то совещались с Тихоновым.
— Заходите в кабинет, Дектор.
— Я никуда не пойду.
Подхватили, занесли в кабинет, усадили на стул, отпустили. Я опять со стула — на пол.
Тихонов сидит за столом, я лежу внизу.
— Расскажите нам обстоятельства гибели гражданина Леона Тоома.
Я засмеялся:
— Это единственное в моей биографии, за что вы нашли возможность ухватиться? Плохо работаете, господин Тихонов.
— Расскажите обстоятельства.
— Извинитесь, тогда будем разговаривать.
— Стану я перед всяким антисоветчиком извиняться.
— Как угодно.
Он полистал свои бумаги, потом сказал:
— Ладно, все, можете идти отсюда.
— Я к вам не приходил — и я от вас не уйду.
— Как это?
— Отвезите меня туда, откуда привезли.
Он взбесился.
— А не хотите, чтобы вас отсюда в психушку увезли?
— Это ваше дело. Вы заварили кашу, вы и расхлебывайте.
Тихонов куда‑то убежал. Потом вернулся:
— Хорошо. Мы вас отвезем.
Я встал, спустился на улицу, сел в машину, меня отвезли домой. После этого допросов больше не было. Я закончил еще один номер «Тарбута» и решил, что можно собираться в Израиль.
Комментариев нет:
Отправить комментарий