среда, 16 октября 2019 г.

ВРЕМЯ БЕСОВ



Эфраим  Баух
ВРЕМЯ БЕСОВ
Летучий Голландец литературы
     В романе Федора Сологуба «Мелкий бес» главный герой, мелкий бес Ардальон Борисыч Передонов швыряет горящие спички в окружающих, рожденных его безумным воображением «сородичей», бесенят, отбиваясь от них днем и ночью. Спички гаснут на ветру. Роман этот  был прочитан «всей образованной Россией», по словам Александра Блока, рафинированного интеллигента, мистика, великого поэта, который в самоубийственном отчаянии неизбежного приятия надвигающегося Хама, пишет в поэме «Двенадцать» запредельно кощунственную «молитву» бесов, просящих у Всевышнего благословения:
             Мы на горе всем буржуям
             Мировой пожар раздуем,
             Мировой пожар в крови -
             Господи, благослови!

     Тривиально и - перефразируя Осипа Мандельштама -  вовсе не «сладко повторять»: жизнь  и смерть на кончике языка.
     Язык сам, как система знаков, нейтрален, но становясь выражением человеческой души, выносит все добро и зло, живущие в ее извилинах, всю порой избыточную жажду любви и  не менее, если не более, избыточную жажду ненависти. 
     Если задуматься о двух феноменах - насилии и литературе, тотчас возникает вопрос:  является ли литература лакмусовой бумажкой  насилия в реальности или самой по себе влиятельной силой, порождающей насилие?
     Композитор Игорь Стравинский, отметая славословие своему творчеству, говорил, что всего-навсего ремонтирует старые корабли. Если представить себе литературу, как древний, ветхий и вечно новый корабль, на котором время поколение за поколением меняет обшивку, снасти, заменяет паруса паровой машиной, а затем двигателем внутреннего сгорания,  неизменной осью этого гениального человеческого сооружения, потомка Ноева ковчега,  является противостояние - любовь-ненависть, милосердие-насилие. Корабль литературы  подобен Летучему Голландцу, но мощь его вторжения в души и не всегда спасения наших душ, превышает все реальные корабли. Истинный писатель, подобный привидению на  капитанском мостике Летучего Голландца, умеет провести этот корабль в самые темные  тайники смертельного любопытства души человеческой. 
     В классические времена названия великих произведений были предельно просты, отражая  это единство противоречий, противопоставляя зло и насилие добру и милосердию:  «Коварство и любовь» Шиллера, «Война и мир» Толстого, «Преступление и наказание» Достоевского.
     Любовь и ненависть господствуют во всех жанрах литературы - лирике, эпосе, драме, мемуарах, не говоря  уже о детективах и научной фантастике. С другой стороны, тема любви и ненависти обсуждается и часто осуждается во всех работах великих психоаналитиков, таких, как Фрейд, Юнг, Адлер, Фромм,  исследовавших нарциссизм,  мазохизм, садизм.
     Любовь в своем физическом выражении это стремление слиться с любимым существом,  чтобы ощутить истинный смысл человеческого существования, во имя которого тебя привели  в этот мир. Но даже в эти мгновения исподтишка щекочет языком тот самый библейский  змей, нашептывая насилие, как еще более высокое наслаждение.
     Слишком часто оказывается, что агрессивность сильнее сексуальности. Слишком часто «основным инстинктом» оказывается не секс, по Фрейду, а ненависть к врагу, противнику, сопернику. Ненависть к слишком умному. Ненависть к приносящему  добрую весть, за что его распинают. Наконец, просто ненависть к ближнему, вызывающему ярость, явно не «благородную», тем, что нос у него не такой : длинный, горбатый, кривой, плоский, трава у него во дворе зеленее. 
     Прометею клюет печень не орел, а ненавидящие его за такое, казалось бы, возвышенное желание: принести людям огонь. Подумаешь, изобретатель, освободитель, жаждущий нас осчастливить, знаем мы таких. А ведь и вправду: мировой пожар раздует, все человечество спалит, добрыми намерениями вымощена дорога в ад.
     Вспомним «Иллиаду», «Одиссею», «Энеиду», любимых нами трех мушкетеров, героев-ковбоев из «вестернов».  Заколоть человека шпагой, зарубить мечом, настрелять горы трупов - ничего не стоит. И заметьте, все это во имя справедливости. Всё начинается, казалось бы, с невинных порывов, требующих сбросить напряжение до  дрожи в кончиках пальцев от внезапного и резкого подъема адреналина в крови, выместить  его на любом, кто подвернется под руку: сам не знаю, как случилось; вовсе не со зла; прости,  друг. И - ненароком - ножом в грудь, сковородкой по голове. И до смерти. Заметьте,  имеются в виду случаи как бы «чистые», без влияния алкоголя или наркотиков.
     Всем нам знакомо насилие, заранее предполагающее сопротивление и также наперед защищаемое законом, - полицейского, сборщика налогов, автоинспектора, пограничника, таможенника. Приближаясь к исполнителям этих ролей, ни в чем не повинный человек  также заранее ощущает себя виноватым, жертвой.
     Кто же из нас не испытывал желание, абсолютно оправданное, по велению сердца,  совершить насилие за дело - против вора, прелюбодея: подлец, сволочь, живут же такие.
     Слишком часто в прошедший век, подобно эпидемии, свирепствовала самая, пожалуй,  подлая форма насилия:  насилие от страха. Это было делом целой страны: враги народа, прислужники империализма, отродье человечества. Заметьте, «ярость благородная»  вскипала как волна сначала против своих, а затем уже и против истинных врагов, фашистов, нацистов. В 20-30-е годы нарождающаяся советская литература полна была насилия, крови, убийств во имя революции, классовой борьбы, диктатуры пролетариата. Вспомним клич  Максима Горького: «Если враг не сдается – его уничтожают». Затем наступает и вовсе потрясающий своей подлостью феномен, победоносно шествовавший по всем весям «победившего социализма»: литература вообще не писала о насилии, воспевала розовую  жизнь, в то время, как в реальности совершалось ни с чем не сравнимое в истории  человечества насилие: казнили, сажали в тюрьмы и лагеря, ссылали миллионы людей.  Насилие было возведено в государственную политику. Бесправие, доносительство, угрозы,  ложь, - все элементы насилия - были возведены в закон. Чаще всего неписанный, но весьма реально ощутимый. Официально смертная казнь и вовсе не существовала. Лишь 13 января  1950 подарком к моему дню рождения вождь народов издал приказ о смертной казни: даже  у этого отъявленного убийцы миллионов что-то там шевелилось на донышке души: то ли не узаконенная арифметика убиения, то ли призрак собственной смерти  испугали его.


Нравственный закон внутри нас

     Слова эти Иммануила Канта о небе над нами и нравственном законе внутри нас порядочно  затерлись, как старые, вышедшие из употребления монеты, и все же существуют подобно невидимым звездам в полдень. Оказывается библейская заповедь «Не убий!» - не для красного словца.
     Старуха-процентщица, убитая Раскольниковым, пробуждает в нем этот нравственный закон, который звали переступить в знак протеста против иудео-христианского милосердия, взывая к языческой мощи. Но есть вещи, переступив которые, уничтожаешь сам себя. Другое дело, что успеваешь наделать страшные преступления, уносящие жизнь не только того, кто лично тебе ненавистен, а сотни миллионов безвинных.
     В наши дни, при страшном разгуле террора, пытаются оправдать бедных террористов.  Даже ужасного Минотавра изображают несчастным существом с уймой комплексов неполноценности. Раньше все было четко и не всегда примитивно: Тезей убивает Минотавра  и освобождает Ариадну. 
     Прошлый, вовсе еще не отошедший век революций, войн и братоубийственных кровопролитий слишком близок и все еще дышит нам в затылок. Литература  тогда нередко выставляла героев, которые по первому движению нашей души вызывали эмоционально наше восхищение. А ведь они были далеко не праведники. Вспомним фильм Витторио де Сика «Генерал де ла Ровере»: герой - бузотер, сквернослов, преступник, сидящий в тюрьме, то есть  по всем правилам отрицательный тип, силой обстоятельств возглавляет восстание, становится народным героем. Истинный праведник, к примеру, «идиот» Достоевского отступал на задний план.
     В 60-70-е годы почти не было описаний насилия по иной причине: слишком еще дышала  в затылок эпоха «великого террора». Но в последнее десятилетие обозначается в русской литературе совершенно новое, ранее не встречавшееся отношение к насилию, убийству себе подобного, к заповеди «Не убий!»
     Новое время, после вседозволенного насилия власти, сменилось вседозволенностью индивида. Разве, казалось бы, неправедна обсуждаемая в новой литературе идея расправы с подонками, святой мести оставшимся в живых убийцам? Нужно ли при этом проникать в их мерзкие души (Ставрогин в «Бесах», Смердяков в «Братьях Карамазовых» Достоевского, Соколович в «Петлистых ушах» Бунина)? Речь идет о неподсудности  настоящих людей, взявших  правосудие в свои руки, людей не назначенных в «тройки», где не было случая, когда один против, а двое - за или двое против, один - за, а всегда существовало редкое по преступности единодушие: расстрел. Приговор писали под диктовку страха, который должен  был быть превентивным, всенародным, стоящим на страже каждой живой души. Убийца не мучается, как Раскольников. В новой же России, после падения СССР со всеми его преступлениями, всех переворотов и обвалов, эта самая душа живая, которая столькие  годы обладала невероятной силой сопротивления, внезапно ослабела, опустилась, лишилась  даже инстинкта самосохранения, даже отличающего всё живое желания продолжать род. 
   Вроде бы на поверхностный взгляд вернулась вера, но, по сути, все продолжают жить в оголенном, обезбоженном мире, где нет закона, нет милосердия, нет  Божественного  присутствия – Шехины (от ивритского слова «Шахен» - сосед). Вся надежда на справедливость ложится  на плечи человека. Устанавливающий справедливость чувствует, что если он этого не  сделает, это не сделает никто.
     Парадоксально и удивительно то,  что в годы застоя и деспотии окружающей жизни именно  литература несла между строк свет человечности, которую никакие цензоры уже не в силах были вымарать. Вспомним, хотя бы, «Не хлебом единым» и «Белые одежды» Дудинцева, «Обелиск» Василя Быкова, «Хранитель древности» Юрия Домбровского. «Свет невечерний»,  по выражению отца Сергея Булгакова, оставил души, испарился. И это вовсе не борьба с Богом, хотя она могла быть понята после всего того страшного, что произошло в прошлом веке. В годы деспотии Бог часто спасал индивида: в своей вере тот внутренне был защищен, пусть в камере тюремной или лагере. Сейчас как бы защита эта исчезла - человек оголен  перед миром. Осиротевший в экзистенциальном смысле, оставленный Богом, обращается он к теме насилия и убийства, делая ее центральной на рубеже второго и третьего  тысячелетий. Сквернословие, как сопутствующий феномен этого поветрия, подобно тле насилия проникает в мировую литературу. К примеру, русское слово «мат» в течение  70-и лет советской власти опасно соседствовало со священным словом «материализм». Был истмат и истый мат. Причем истый мат намного правдивей выражал реальность, чем  истмат - исторический материализм. Пришло полное раскрепощение, и в начале мат с восторгом воспринмался в новых произведениях, как некое освобождающее начало, свобода души, пощечина фальши. Но со всем этим мат несет в своей сущности унижение и говорящего  и слушающего, и, главное, агрессивность и насилие. 
     Конечно, понимание всего этого не делает этот путь менее опасным. Неизвестно куда  может завести словесное насилие, развязывающее руки, а не только язык, убийство без суда и следствия. Убиенные души, как показывает история человечества, из мира сего не исчезают.
     Удивительно, как один писатель, не любящий творчество другого, то ли из этой нелюбви,  то ли из желчности своего характера, устами своего героя вообще  отрицает наказание. Речь о Бунине, который говорил о том, что будь его воля, он бы полностью отредактировал Достоевского. В 1916 году, уже стоя над бездной готовых разразиться братоубийственных войн, Бунин пишет рассказ «Петлистые уши» полемизируя с Достоевским. Герой рассказа Соколович говорит Левченко: «...Страсть к убийству и вообще ко всякой жестокости сидит, как вам известно, в каждом. А есть и такие, которые испытывают совершенно непобедимую жажду убийства. По причинам весьма разнообразным, например, в силу атавизма или тайно накопившейся ненависти к человеку - убивают, ничуть не горячась, а убив, не только не мучаются, как принято это говорить, а наоборот, приходят в норму, чувствуют облегчение - пусть даже их гнев, ненависть, тайная жажда крови вылились в форму мерзкую и жалкую... Довольно людям лгать, будто они так уж содрогаются от крови. Довольно сочинять романы  о преступлениях и наказаниях, пора написать  о преступлении без всякого наказания. Состояние убийцы зависит от его точки зрения на убийство, от того, ждет он от убийства виселицы или же награды, похвал. Разве, например, признающие месть, дуэли, войну, революцию, казни - мучаются, ужасаются...?»  

Можно сказать, что Бунин говорит правду, а Достоевский витает в фантазиях, Но по последнему высшему счету именно Достоевский оказывается прав в своей борьбе против насилия и жестокости. 
     Концентрация зла в современной литературе превысила все пределы. Насилие и убийство заменяют любовь и размышления о жизни. Раньше литература была пусть слабой, но все же плотиной водопаду зла и насилия. Ныне писатель как бы «приручает» читателя к насилию и убийству. Виртуальные сюжеты становятся учебниками насилия и убийства среди молодежи.
     Лев Толстой говорил о такой литературе: нас пугают, а нам не страшно.
     Нам страшно.

.
«Бесы» в Израиле

     Русские читатели не осведомлены о литературном процессе в ивритской  литературе, но именно в наши дни беснующегося во всем мире, а у нас давно и прочно поселившегося террора, обсуждается вышедший ивритский перевод романа  Достоевского «Бесы», в котором автор предвидел, куда будет катиться Россия, а в общем-то, как оказалось, и весь мир, еще в конце Х I Х-го века. Террор  в те времена, по сравнению с  войной казавшийся делом провинциальным, ныне вышел на мировую арену. Бесчинствовали террористы у нас, но мир, вполголоса осуждая террор на словах, думал про себя: что поделаешь, евреи вечные козлы отпущения, и вообще - чего не дают независимости другому народу? Цивилизованная Европа из желания собственного покоя, свихнулась на этом коньке: борьбе за независимость народов. Разве в годы этой «безоглядной» борьбы с «колониализмом» нельзя было представить, куда эта борьба заведет, к примеру, Африку, где сегодня на глазах всего мира свирепствует без прикрас геноцид, уничтожающий целые народы?
     Кстати, эпиграфом к роману Достоевский взял стихи из «Бесов» Пушкина и из Евангелия Луки. Происходящее в них связано с одним местом в северо-восточном углу озера Кинерет. Если вы будете проезжать или проезжали там, по дороге на Голанские высоты, увидите справа развалины небольшой часовенки. Именно она поставлена в честь события, описываемого у Луки. В этом углу была деревня Бейт-Цаида (В русском переводе Вифсаида), т.е. дом охоты, ловли рыбы. Здесь ловили рыбу будущие апостолы, здесь они увидели Иисуса идущим по воде. И вот на этом склоне Иисус выгнал бесов из людей и вогнал в свиней, которые прыгнули в озеро:  «Тут на горе паслось стадо свиней, и они просили Его, чтобы позволил им войти в них. Он позволил им. Бесы, вышедши из человека, вошли в свиней;  и бросилось стадо с крутизны в озеро и потонуло...» (Евангелие от Луки, 8:32-36). И происходит это на озере Кинерет (Тивериадском море). Его еще называют Галилейским морем, ибо это происходит на северо-востоке Галилеи в стране Обетованной.


Синдром Стендаля   

Сам анализ личности Достоевского говорит о сложности обсуждаемой  темы. Принято изображать Достоевского, как гениального писателя, чьи произведения  углубили исследования человеческой души, однако политическое мировоззрение его принадлежит к наиболее реакционным. Достоевский, по признанию Фридриха Ницше, единственный психолог, которого он признает как учителя. Но поддержка Достоевским автократии, царизма, религиозно-мессианская, националистически окрашенная  вера обнажают темную сторону его натуры. Следует отделить Достоевского, как великого мастера литературы, от Достоевского  визионера. Как говорил серьезно, к примеру, Зигмунд Фрейд в своей работе «Достоевский и  убийство отца», что сейчас может быть воспринято, как юмор: содержание Достоевского надо съесть, а скорлупу выбросить: «Завершение борьбы Достоевского с моралью не  достойно восхваления. После тяжких и бурных колебаний в стремлении привести  к компромиссу требования страстей и инстинктов индивида с требованиями общества, Достоевский отступил и скатился до принятия земной власти в облике царя, христианского бога, до узкого русского национализма... Вот ахилесова пята этого  великого человека».
     Сегодня в израильском обществе, проблемы насилия и террора, переживаемых всеми нами, вызвали к жизни перевод романа «Бесы» на иврит. Дискуссия идет по вопросу:  отвечает ли этот роман «духу времени» наших дней.
     Бытует и все сильней укрепляется мнение, что ныне, после всех кровавых катастроф, принесенных в прошлом веке революционным атеизмом и агрессивным просвещенчеством, обретает невероятный подъем консервативное видение мира, черпающее из идеологических источников англосаксонского интеллектуального мира. Но «консерватизм» Достоевского абсолютно иной.
     Английский консерватизм соединял в себе либеральные позиции с точки зрения экономики с консервативными позициями в культуре. Консерватизм Достоевского основан  на ином сплаве: положительном отношении к общественным позициям социалистов  поколения 60-х Х I Х-го века и абсолютном отрицании их явно метафизического  материализма и революционных методов насилия, которыми они пытались достичь своих целей. Фальшь ситуации была невероятной: «насильники и убийцы» шли под лозунгом «весь мир насилья мы разрушим...» Биограф Достоевского Джозеф Франк, написавший фундаментальную биографию писателя в шести томах, опубликованную в издательстве Принстонского университета, ставит под большой вопрос «реакционность» Достоевского.
     В России, где так и не произошла «буржуазная революция», в 60-е годы Х I Х-го  столетия, случилось некое помешательсво умов в среде русских радикалов: является ли целью революции либерализм и свобода» или создание социалистического государства, основанного на «равенстве»?
     Чернышевский, лидер радикалов, в образе Верховенского в «Бесах» видел фигуру, борющуюся за равенство.  Но среди последователей Чернышевского оказались правые радикалы во главе с Писаревым, провозгласившим, что освобождение России принесут новые капиталисты, лишенные всякой морали. Дальше – больше: Писарев считал, что в каждом обществе и поколении должны быть «особые люди» («Сверхчеловек» Ницше), которые не должны подчиняться общественным нормам. Ответ Достоевского: особый человек Раскольников в «Преступлении и наказании».
   Достоевский с женой Анной Григорьевной Сниткиной прожил достаточно времени  во Флоренции, недалеко от знаменитой усыпальницы величайших людей Реннесанса – церкви Санта Кроче. В Дрездене он за двадцать месяцев написал "Вечного мужа" и первую часть текста, который будет им расширен до романа "Бесы" – идеологически перегруженного, наиболее из его произведений, вцепившегоя сны и не дающего покоя в бессонном бдении. Действие романа происходит в провинциальном российском городке, доселе ничем отличившемся.  

Кто же они, герои романа «Бесы»? Петр Верховенский, социалист, интриган,  изощренный до гениальности провокатор, или крайний индивидуалист- фанатик Николай Ставрогин, умеющий околдовать демонической силой любого, харизматический нигилист  с гнильцой, провозглашающий ницшеанского «сверхчеловека»?
Имя его – Ставрогин – составлено автором из двух слов – греческого – Stavros -  крест , и русского – "рог", олицетворяющего Антихриста. Классик французской литературы Стендаль посетил собор Санта Кроче до появления там кенотафа – ложного  надгробия  Данте, умершего в изгнании в Равенне и там же захороненного. Стендаль в благоговении, как он пишет, стоял перед гробницами великих – поэта Алфьери, скульптора Микеланджело, ученого Галилея., художника Джотто. "Какие люди, –  пишет он, - и вся Тоскана могла бы присоелинить к ним Данте, Боккаччо, Петрарку…"
Я с женой также достаточно долго проживали во Флоренции, в гостинице на улице Фаенца, и подолгу, как говорится, "торчали" у дома на улице Виа Гвиччардини, где Достоевский провел девять месяцев в нужде, страдая от долгов и эпилепсии. Фасад дома, смотрящий на знаменитую художественную галерею Палаццо Питти, украшен мемориальной доской:
In questi pressi 
fra il 1868 e il 1869 
Fedor Mihailovic Dostoevskij 
compli il romano «L'idiota» 
Так вот, оказывается, именно здесь он завершил написание романа "Идиот".  Как говорится, судьба завела нас в город Данте, где Достоевский сделал первые наброски романа "Бесы", чей главный герой Николай Ставрогин считается инфернальным двойником князя Мышкина.
Готовясь к поездке, я только прикоснулся к знаменитой шеститомной биографии Достоевского "Удивительные годы" на английском Джозефа Франка, где говорилось о многовековой флорентийской драматической традиции – каяться в том, что в 1302 году город изгнал своего величайшего поэта.                                     Сорокашестилетний Достоевский отправился за границу в 1867 году вскоре после венчания с Анной Григорьевной Сниткиной, стенографисткой чуть за двадцать, которая помогла ему сдать в срок «Игрока». Супруги уехали, во-первых, поскольку Достоевский полагал, что его эпилепсии лучше подходит европейский климат, а во-вторых, они стремились избавиться от кредиторов, родственников и приживальщиков, сделавших домашнюю жизнь Анны невыносимой. По иронии судьбы – учитывая, какой именно текст свел их вместе, – в Дрездене, Достоевским вновь овладела патологическая страсть к рулетке. Он на три дня поехал в Хомбург играть в знаменитом казино, однако поездка растянулась на все десять, после чего он остался не только без денег, но даже без часов, так что они с женой потом никогда не знали, который час.
Как пишет американская романистка турецкого происхождения Элиф Ботуман,   "Летом новобрачные решили перебраться в Швейцарию, но Достоевский не смог преодолеть соблазн и сделал остановку в Баден-Бадене. В перерывах между эпилептическими припадками он успел не только спустить почти все украшения Анны, но и нажить смертельного врага в лице давнего баденского обитателя Ивана Тургенева. Предпосылкой этой неприятности послужила случайная встреча Достоевского с автором «Обломова» Иваном Гончаровым, который сказал, что Тургенев как-то видел Достоевского на улице, но решил не подходить, «зная, как игроки не любят, когда с ними заговаривают». Так уж получилось, что Достоевский на тот момент задолжал Тургеневу пятьдесят рублей, и люди могли, не дай бог, подумать, будто он Тургенева избегает (хотя именно так оно и было). При их последующей встрече Тургенев стал говорить о России жуткие вещи, и Достоевский посоветовал ему купить телескоп. «Зачем?» – спросил Тургенев. Достоевский ответил, что телескоп позволит Тургеневу лучше разглядеть Россию и получить представление, о чем тот толкует. Тургенев «разозлился не на шутку». Достоевский схватил шляпу и был уже на пороге, как вдруг «почему-то, без всякого намерения» излил из своей души все, что «накопилось у него по поводу немцев за эти три месяца». Как выяснилось, ничего хорошего по поводу немцев у него не накопилось, в то время как Тургенев, напротив, немцами глубоко восхищался. Литераторы распрощались, поклявшись никогда более в жизни не встречаться. К тому времени Достоевские и без того страстно желали покинуть Баден-Баден, но Федор Михайлович уже промотал необходимые для этого средства. В итоге мать Анны прислала перевод. В день отъезда в Женеву Достоевский не смог сдержаться и проиграл в рулетку пятьдесят франков с парой Анниных сережек в придачу. Пришлось заложить одно из ее колец. За полтора часа до отбытия поезда Достоевский снова ринулся в казино и оставил там еще двадцать франков. На следующий год, уже в Швейцарии, Достоевский писал «Идиота», а Анна родила дочь. Трехмесячная Соня той же весной скончалась от пневмонии. Безутешные родители вновь отправились в путь, летом пересекли Альпы и обосновались во Флоренции. «Идиота» Достоевский завершал в нелегкое для себя время. «Последние главы я писал день и ночь, с тоской и беспокойством ужаснейшим», – докладывал он племяннице. «Последовали два припадка, и я все-таки на десять дней опоздал против назначенного последнего срока». Журнал «Русский вестник» выпустил финальные части романа в начале 1869 года.
Гонорары запаздывали, и к весне деньги у Достоевского кончились. С квартиры на Виа Гвиччардини они с женой перебрались в комнату с окнами на Меркато Векьо – Старый рынок – , площадь, позднее описанную им как «…рынок под портиками, с прекрасными гранитными колоннами и аркадами и с городским фонтаном в виде исполинского бронзового кабана, из пасти которого бьет вода (классическое произведение, красоты необыкновенной)». Достоевские вернулись из Флоренции в Дрезден. За следующие двадцать месяцев Достоевский написал «Вечного мужа» и первую часть произведения, которое потом станет романом «Бесы». Настоящее действие романа начинается во второй части, три года спустя. Ставрогин возвращается в город и встречается с разными местными молодыми людьми, с которыми он общался за границей. Это красавица-наследница Лиза; нигилист Петр Верховенский, сын Степана Трофимовича, с детства не видавшийся с отцом; хромая юродивая Марья; бывший крепостной Шатов, «типичная русская душа», который постоянно бросается из одной идеологической крайности в другую; сестра Шатова Дарья, служанка Варвары Петровны; друг Шатова Кириллов, молодой инженер, одержимый планами усовершенствовать общество своим стопроцентно добровольным самоубийством.Все эти молодые люди, кроме Кириллова, когда-то учились у Степана Трофимовича. И все они одержимы Ставрогиным. Дарья, Марья и Лиза влюблены в него, а Шатов, Кириллов и Верховенский отводят ему туманно центральную роль в своих издерганных идеологиях. Как большинство работ Достоевского, «Бесы» состоят главным образом из скандальных откровений, перемеженных вспышками массового насилия. Выясняется, что аристократ Ставрогин – пытаясь, по всей видимости, проверить границы гротеска, – тайно женился на слабоумной хромой праведнице Марье. Сын Степана Трофимовича Петр оказался руководителем террористической группы, цель которой – захватить власть в России посредством сети тайных ячеек из пяти членов каждая. Создав такую ячейку у себя в городе, Петр исподволь готовит почву для хаоса, безнадежности и революции. Невероятный клубок  сюэета "Бесов" пытается распутать Рене Жирар, в шестидесяте годы выдвинувший теорию "миметического желания"  созданную в противовес ницшеанской концепции автономии личности как ключа к самореализации и получившую потом широкое влияние. Согласно Жирару, не существует таких вещей, как личностная автономия или аутентичность. Все желания, которые определяют наши действия, мы заимствуем, копируем у кого-то Другого, кому ошибочно приписываем отсутствующую в нас автономность. («Ошибочно», поскольку Другой – тоже человек, и у него, следовательно, автономности не больше, чем у нас.) Желание, воспринятое у Другого, наделяет объект желания репутацией, делает его желанным. По этой причине желание обычно связано скорее с Другим, чем с предполагаемым объектом; оно всегда «метафизично» и в этом смысле опять же скорее связано с понятием «быть», чем с понятием «иметь». Суть не в том, чтобы стать обладателем объекта, а в том, чтобы быть  Другим. Поскольку романный герой никогда не направляет свое миметическое желание на подлинный объект, который в любом случае всегда недосягаем, в основе этого желания лежат мазохизм, насилие, саморазрушение. «Великими» Жирар считает романы, завершающиеся разоблачением иллюзорности и тлетворности миметического желания. Разоблачение происходит в горячке или на каторге, на гильотине или через самоубийство и подается в форме «обращения в веру на смертном одре»: герой преодолевает эгоизм и отрекается от ценностей, которые привели сюжет к этой точке. Дон Кихот сваливается в лихорадке, осознает, что он не рыцарь, и умирает христианской смертью; мадам Бовари Флобера глотает мышьяк; Раскольников является с повинной; Жюльен Сорель из "Красного и черного" Стендаля  отказывается от Матильды и идет на гильотину. «Великие романы всегда растут из преодоленной одержимости, – пишет Жирар. – Герой видит себя в ненавистном сопернике; он отрекается от „различий“, внушенных ненавистью». Находясь во Флоренции, мы решили один день посвятить собору Санта Кроче. Как ни странно, а, быть может, психологически связанного с феноменом Жирара, мы не отходили и затем возвращались к кенотафу Данте, представляя, как в 1817 году Стендаль стоял на этом месте, о чем затем написал: "  «Я был уже охвачен некоей восторженностью при мысли, что нахожусь во Флоренции, в соседстве с великими людьми, чьи гробницы только что увидел. Поглощенный созерцанием возвышенной красоты, я лицезрел ее вблизи, я, можно сказать, осязал ее. Я достиг уже той степени душевного напряжения, когда вызываемые искусством небесные ощущения сливаются со страстным чувством. Выйдя из Санта-Кроче, я испытал сердцебиение… жизненные силы во мне иссякли, я едва двигался, боясь упасть».                             Итальянские ученые за десять лет изучили сто шестьслучаев, когда туристы оказывались в отделении психиатрии флорентийской больницы Санта-Мария Нуова, и в середине 1980-х открыли новое психическое расстройство – синдром Стендаля, состояние, вызываемое прекрасными произведениями искусства и характеризуемое «потерей слуха и цветоощущения, галлюцинациями, эйфорией, паническими приступами и страхом сойти с ума или даже умереть» от лицезрения небесной женской красоты. Особо подвержены этому синдрому неженатые европейцы в возрасте от двадцати пяти до сорока лет. Средний срок клинического лечения – четыре дня. Вся масса туристов, жадно, воистину, как в припадке приникших к окулярам своих цифровых камер, былв истинно пугающей.                                      Один бразильский невролог недавно диагностировал синдром Стендаля у самого Достоевского. Диагноз основывался на впечатлениях от романа „Идиот“, практически полностью созданного во Флоренции», а также на воспоминаниях его жены Анны Григорьевны Сниткиной о реакции Достоевского, когда за год до того он увидел в Базеле картину Гольбейна «Мертвый Христос». Великий писатель минут пятнадцать или двадцать, словно вкопанный, стоял перед полотном. «В его взволнованном лице было то как бы испуганное выражение, – писала Анна, – которое мне не раз случалось замечать в первые минуты приступа эпилепсии». В романе «Идиот» князь Мышкин видит репродукцию «Мертвого Христа» в доме Рогожина. Мышкин тоже потрясен тем, что сама Природа предстает «в виде какой-нибудь громадной машины новейшего устройства, которая бессмысленно захватила, раздробила и поглотила в себя, глухо и бесчувственно, великое и бесценное существо – такое существо, которое одно стоило всей природы и всех законов ее…» Как заметил Джозеф Франк, «не было на свете более серьезного вызова вере Достоевского в Христа-Богочеловека, чем изображение растерзанного и разлагающегося человеческого тела».
В среде русских эмигрантов воспринимают исламский фндументализм как "великого инквизитора" и "человека из подполья" Достоевского в контексте называемой экзистенциалистами "страшной свободы" – переосмысления  иррационального маргинолизованными людьми – в пику науке. Зная, что после всего виденного нам будет трудно уснуть, мы подолгу стояли у окна, глядя на море залитых луной крыш. За ними бледно вырисовывался, воистину, как во сне, собор Санта Кроче пронзающий звездное небо своими похожими на ракеты шпилями. Стендаль не мог оторваться от вида этой церкви:  "… «…Ее простая деревянная крыша, ее незаконченный фасад – все это так много говорит моей душе. Ах, если бы я мог забыть!.. Ко мне подошел монах. Вместо чувства гадливости, почти доходящего до физического отвращения, я ощутил к нему нечто вроде дружеской симпатии». Стендаль недолюбливал монахов, но этот стал исключением: он отпер Стендалю часовню с Сивиллами Вольтеррано.                                                                                         Утверждая, что миметическое желание играет всеобъемлющую, центральную роль даже в романах «нехристианских» авторов, Жирар относит Стендаля к атеистам, несмотря на то что один из его величайших романов («Красное и черное») начинается в семинарии, а другой («Пармская обитель») заканчивается в монастыре. Более того, личное решительное неприятие Стендалем католической церкви само по себе есть форма вовлеченности в христианство.
Воспоминание о монахе перенесло мои мысли к "Черному монаху" Чкхова.
Черный монах

Рассказ  начинается с того, что однажды вечером молодой ученый приезжает в имение бывшего опекуна, знаменитого садовода, чьим деревьям угрожают надвигающиеся ночные заморозки. Этот ученый (его зовут Коврин, и он занимается психологией и философией) влюбляется в дочь садовода Таню. Они поженились. Как-то Коврин рассказывает Тане легенду о монахе в черном, который тысячу лет назад появился в песках Сирии или Аравии. От этого монаха проецируется мираж в форме другого монаха, движущегося по поверхности озера, и его видит сидящий вдалеке от того места рыбак. «От миража получился другой мираж, – объясняет Коврин, – так что образ черного монаха стал без конца передаваться из одного слоя атмосферы в другой» в Африке, Испании, Индии, за Северным полярным кругом, вплоть до Марса и Южного Креста. Согласно легенде (а Коврин не может вспомнить, где ее слышал), мираж вернется на землю ровно через тысячу лет после того дня, когда монах впервые появился в пустыне. «И будто бы эта тысяча лет уже на исходе… мы должны ждать не сегодня завтра». Собственно, черный монах является Коврину на следующий же день и объявляет ему, что он, Коврин, – гениальный ученый, один из избранных служителей вечной истины. Коврин начинает понимать, что это галлюцинация. «Хотя бы и так, – отвечает монах. – Ты болен, потому что работал через силу и утомился, а это значит, что свое здоровье ты принес в жертву идее и близко время, когда ты отдашь ей и самую жизнь». Опьяненный мученичеством ради блестящего будущего человечества, Коврин полностью отдается своим занятиям и визитам монаха, и это подталкивает его к новым высотам экзальтации, знания и нервозности. Однажды Таня обнаруживает супруга в ужасном состоянии: он беседует с монахом и со всей очевидностью безумен. Она увозит его обратно в дом своего отца, где ему не позволяют работать и выхаживают, пока он не приходит в себя. Но черный монах хотел ему что-то сказать, нечто, в чем состоит весь смысл его жизни. «Зачем, зачем вы меня вылечили?» – ругает он Таню. Садовод от горя умирает. Коврин получает заветную профессорскую должность, но не может ее принять, поскольку начинает кашлять кровью. Когда он в конце концов испускает дух, появляется черный монах и шепчет, «что он гений и что он умирает потому только, что его слабое тело уже утеряло равновесие и не может больше служить оболочкой для гения».                              «Черный монах» выделяется среди рассказов Чехова своими готическими обертонами, клинически точной картиной мании величия, а также числом и разнообразием критических трактовок. Уступив нытью читателей, которые умоляли поведать об истинной важности рассказа для его души, Чехов объяснил, что сюжет ему подсказал сон, где он видел черного монаха, ступавшего к нему сквозь вихри ветра. Почему так получается, что сознательно придуманные истории никогда не бывают столь многоплановы, как сны? Одна из трактовок состоит в том, что «Черный монах» – назидательный рассказ об академических занятиях как форме безумия. Это безумие поражает не только Коврина, но и садовода, чьи статьи «мирного и безразличного», казалось бы, содержания – например, о посадке антоновских яблонь в качестве промежуточной культуры – непременно скатываются к ядовитым инвективам в адрес других садоводов. Образ бесконечно множащегося монаха может быть истолкован как символ свойственной ученым миметической заразительности. С точки зрения Жирара для амбиции, для подлинного «синдрома Стендаля» форма монаха вполне подходит: «у любого элемента в деформированном мистицизме» миметического соперничества есть свой «светлый двойник в христианской истине». Еще в образе черного монаха смутно проглядывают очертания Федорова, философа телесного воскрешения, отменившего смерть. Подобно черному монаху, Федоров провидел славное будущее человечества. Освободившись от оков смертности, люди примутся собирать прах тел прошлых поколений, рассеянный в пространстве некогда всемогущей рукою смерти. Сама земля будет превращена в космический корабль, смещена со своей орбиты и отправится в космос «фото-, термо- или электроходом». Армии воскрешенных колонизируют Вселенную, преображая ее в произведение искусства. Федоров, христианский мистик, рассматривал свой проект именно сквозь призму имитации Христа. Лишь массовое, вселенское приятие воскресения Христа из мертвых и вознесения его на небеса развеет в итоге искусственное соперничество, разъединившее братство людей. Возникнет новое, бесклассовое общество, целиком отдающееся общей задаче «космического сельского хозяйства» – общность достигших совершенства садоводов.

Жинь человека – запечатанный колодец Времени

    Достоевский  остерегался социалистов-революционеров, видя ясно, что дай им свободу, и они освободят самые низменные страшные страсти, самое распоясавшееся насилие в душе человека. Но смертельно боялся Достоевский «сверхчеловеков», лишенных идеологии и даже капельки нравственности, как Ставрогин.  Достоевский признавался с удивлением, что в то время, как из-под его пера вырисовывается трагический образ Ставрогина, образ Верховенского, вопреки желанию автора, обретает комические черты, и получается, что даже невозможно сравнить магнетическую, лишенную всякой сдержанности, дьявольскую фигуру Ставрогина с революционной суетой Верховенского.
     Можно сказать, что эти два образа были изначальными провозвестниками двух  страшных катастроф, повисших атомными грибами над серединой Х Х-го века  - в Сибири и срединной Европе: Гулаг и Аушвиц.
    Невероятие этих катастроф в том, что сегодняшним поколениям просто невозможно  понять, во имя чего истреблялись миллионы невинных людей с двух краев Европы и в восточной Азии.
     Ощущение пророчицы Касандры, видящей страшное будущее и абсолютно беспомощной  это предотвратить, преследовало Достоевского. 
    Он – истинный  и решительный защитник традиций нравственности в  литературе. Традициями этими в течение последних столетий представлены абсолютно аморальные, не чурающиеся насилия, вплоть до убийства, образы, в творчестве Бальзака. 
    Именно исследуя такие типы, традиционалисты весьма пессимистичны в отношении человеческой природы. При всем своем гениальном предвидении Достоевский не мог себе представить до каких страшных пределов дойдут поднявшиеся с самых низов «сверхчеловеки»: сын сапожника-пьяницы Сталин и бездарный художник, дослужившийся  до ефрейтора, Адольф Гитлер. К сожалению, два-три поколения исчерпывают жажду справедливости. И опять, за неимением и неумением нового, люди возвращаются к страшному и мерзкому, опять поклоняясь величайшим преступникам, Гитлеру и Сталину. Человечество живет не в пространстве и времени, а в кольце собственной бездарности, слишком часто порождающей отчаянную жестокость – до следующего отрезвления. Начиная с Гегеля и начиняя себя псевдомудростью, мы в течение долгого времени все упрощаем и уплощаем конструкцию мироздания, как говорится, для вящего его понимания. Вынимаем кажущиеся лишними блоки, подпорки, связки. Пока все это мироздание не рухнет,  и не погребет нас под собой.

Из личного моего опыта советского еврея, а ныне израильтянина, я хочу сказать, что жизнь каждого человека – запечатанный колодец времени, из которого память извлекает пробы разной глубины и значимости. Такая память высочайшей пробы, более трех тысяч лет сохраняющая свою живительную свежесть – Священное Писание народа Израиля. Проба эта настолько высока, настолько приближена к Богу, что, расплескавшись, вылилась памятью иных цивилизаций – христианской и мусульманской. И память отдельного человека, как бы он не пытался сбежать от той высочайшей пробы, позже или раньше возвращает его к ней, чаще всего на исходе его жизни. Но даже горечь позднего прозрения, боль от преследовавшей его всю жизнь слепоты, не могут затмить этот внезапно вспыхивающий свет в конце тоннеля.
     На переломе второго и третьего тысячелетия стоит оглянуться назад, охватывая эту огромную для человеческого существования глубину времени единым взглядом. И тогда лишь можно представить, как деспотии, так игрушечно выглядящие в древней Элладе, в ХХ-м веке вырастают в чудовищ насилия, проглатывающих мир, и вспомнить слова Иосифа Бродского, сказанные им в его Нобелевской лекции: «Лучше быть последним неудачником в демократии, чем мучеником или властителем дум в деспотии».

Достоевский на Манхеттене

   После 11 сентября имя Достоевского всплыло на страницы писателей, философов, публицистов с новой силой в связи с проблемами насилия и убийств. Приведу один воистину удивительный пример. Выдающийся французский современный философ Андре Глюксман, всегда вызывающий ожесточенную полемику своей уничтожающей критикой тоталитарных режимов, издал  в испанском издательстве «Таурус» книгу «Достоевский на Манхеттене». По мнению Глюксмана, катастрофа 11 сентября говорит о поражении всех  разведок Запада, недооценивших разрушительные способности нового нигилистического мышления. Мир Декарта основан на девизе «Мыслю, значит существую». Девиз новых нигилистов и террористов «Убиваю, значит существую». Глюксман считает, что если бы агенты ЦРУ читали романы Достоевского, их было бы не так легко обмануть. Они же считали этих людей «сошедшими с ума от Аллаха». Из-за этого своего невежества разведчики не смогли понять истинный культ восстания против Запада всех этих людей Бен-Ладена. Да, они внешне представляют радикальный, крайне набожный ислам, но ведь давно известно, что о людях надо судить не по проповедуемым ими  идеям, а по их поступкам. По Глюксману,  преступление на Манхеттене новоявленных нигилистов (кстати от латинского слова nihil - ничто, ничего) сопоставимо с «творческой мыслью» создателей концлагерей: в обоих случаях речь идет о полном уничтожении живых душ на заданной, заранее намеченной площади.
     Исламских радикалистов не устраивает материализм и безбожие Запада? Папа Римский тоже это критикует. Для этого не обязательно устраивать кровавое побоище в Нью-Йорке. Глюксман еще более потрясен иным: как человечество оправдывает содеянное. Ведь чуть не половина населения планеты с восторгом встретило 11 сентября. Во многих странах, в России, в Германии, по Глюксману, существуют нигилистические группы, одержимые идеей заставить взлететь в воздух весь современный их, естественно, не устраивающий, мир. Девиз  их, отмеченный Достоевским, примитивен и неизменен: «Всё дозволено!» У Достоевского в «Бесах», говорит Глюксман, четко описаны группы взбесившихся людей. Одни – фанатики веры, другие - безбожники, но и те и другие - насильники, убийцы и самоубийцы, как, например, Кириллов  в «Бесах», живущий одной мыслю, что, убив себя, станет Богом.
     Тут, по -моему, явно напрашивается сравнение: исламские самоубийцы удовлетворяются  меньшим: гуриями, девственницами в раю, напоминающем гарем, своеобразным, по-восточному понятым роскошным материализмом, против которого они так рьяно выступают.
     Достоевский, по Глюксману, очень ясно дает понять, что любое движение, освящающее насилие в борьбе за независимость, можно считать революционным, ведущим в тупик.
     Глюксман считает, что спасение может прийти только через литературу, хотя большинство в мире ислама безграмотно. Но страсть к разрушению живет и у бедных и у богатых. И литература – единственный феномен, который может помочь справится со злом. Читая Достоевского, Чехова, Флобера, можно понять это разрушительное зло, которое древние греки называли «помешательством насилия».
     И все же вопрос этот, по-моему, намного сложнее.
     Прислушивались ли вообще когда-нибудь к кому-то? К Бердяеву? К Розанову, сказавшему в дни революционной эйфории: «Хвастовство, прикинувшееся добродетелью, и ложь, собравшаяся перевернуть мир - вот что такое русская революция»? К «Окаянным дням» Бунина?
     Морис Мюре всего через несколько лет после смерти Карла Маркса выпускает книгу «Еврейский ум», в которой, помимо общего исследования, пишет целый ряд портретов личностей еврейского происхождения, среди которых – Дизраэли, Нордау, Брандыс, Маркс.  Слова его о Марксе, тогда звучащие фантазией в ушах благолепно дремлющей Европы, сегодня гремят колоколом, перекрывающим прошедшее столетие. Книга эта была прочитана мной давно, и потому цитирую по памяти: 
     «Капитал» Маркса попахивает серой».
     «Трудно себе даже представить, что эта, такая на вид мирная теория, в будущем будет праздновать кровавые триумфы».
     Какой эпикурейски мирной, провинциальной, предстает нам, к примеру, школа злословия.
     Двадцатый век заложил основы школы кровопролития, и она, благодаря открытиям в области движения, полета и связи, стала всемирной.
     И все же, только над входом в ад начертаны  слова Данте «Оставь надежду всяк сюда  входящий». В живой душе, вопреки цинизму, а порой и полному отчаянию, живет надежда. 
    И это совсем немало.
 

Комментариев нет:

Отправить комментарий