Владимир СОЛОВЬЕВ-АМЕРИКАНСКИЙ | Искусство выше морали?
К дню рождения Амедео Модильяни.
Бывают великие художники, а бывают любимые. Иногда это совпадает, но не всегда. Хоть слово «великий» поистрепалось от частого употребления (и злоупотребления), но все-таки по гамбургскому счету в прошлом веке только один великий художник – Пикассо. Его картины я очень люблю, но среди моих любимчиков есть художники рангом пониже, что в моих глазах их нисколько не умаляет: Шагал, Магритт, Модильяни. Об Амедео Модильяни я и хочу сказать несколько слов.
При безвестности при жизни он шагнул в посмертное бессмертие. Цены на его картины не просто кусаются, а зашкаливают. Не говоря о бесчисленных альбомах, монографиях и бульварных романах, тарелках, косынках, бижутерии с его репродукциями, наконец, двух фильмах о нем: с Жераром Филипом в «Монпарнасе» и Энди Гарсия в «Модильяни». Я понимаю чувство горечи Ахматовой, когда она узнала обо всем этом китче вокруг человека, которого она близко, с перерывами, знала в 1910–11 годах – задолго до того, как он стал мифом. Модильяни много рисовал ее обнаженной, и Мэрил Секрест, биограф Модильяни, без тени сомнения пишет о них как о любовниках. Не знаю – со свечой не стоял. Хотя возможно: он любил рисовать и писать своих любовниц (но не только).
Он – итальянец, она – русская, а говорили по-французски, и Модильяни, по ее словам, обращался к ней на «вы» (vous). По общему признанию, да и судя по сохранившимся портретам, Модильяни был красив, как бог. Когда они встретились с Ахматовой, ему было 26 (а сказал, что 24, и не сразу признался, что еврей), Ахматовой – 20, и она только что вышла замуж за Гумилева. Правда, она не любила Гумилева, противилась замужеству и уступила только, когда тот угрожал застрелиться. Женщина свободных нравов, без предрассудков, она не была связана любовно-матримониальными обязательствами: замужество было вынужденным.
Тем не менее, пусть я покажусь старомодным, но допускаю, что между Анной и Моди, как его называли близкие, – по крайней мере, в первый год знакомства – были платонические отношения, хотя Ахматова и позировала ему голой, лежа: на этих рисунках линии ее тела волнистые, волнующие, возбуждающие – это ли не повод приписать им интимные отношения? Натурщица или любовница, какое это теперь имеет значение? Тем более, она была «изогеничной», и ее портретировали многие замечательные художники, включая Натана Альтмана и Александра Тышлера, но это вовсе не значит, что она с ними спала. Что несомненно – Амедео и Анна увлеклись друг другом, в одном из писем он назвал ее своим «наваждением» (une hantise) и часто повторял, что они понимают друг друга как никто. Их связывала тяга к поэзии и искусству: они не любили и любили одних и тех же – в минус уходили эрудит-сатирист Анатоль Франс и «декламатор» Виктор Гюго, зато они часами шпарили стихи Малларме, Бодлера, Верлена. Модильяни знал наизусть всю «Божественную комедию» своего соотечественника Данта. Ахматова пишет, что любовь к поэзии – редкое у художников качество, и она встречала его еще только у Тышлера.
В отличие от мемуаристов – Эренбурга, Ахматовой, скульптора Жака Липшица или британской эксцентрички Беатрис Гастингс, а та уж точно была любовницей Модильяни почти два года, чего никогда не скрывала, а, наоборот, форсила, – перед биографом, которая разошлась с Модильяни во времени и вынуждена полагаться исключительно на источники, стоит невероятно трудная задача: отделить зерна от плевел. С одной стороны, нельзя упустить ни одной скандальной легенды или пикантной молвы, а Модильяни притягивал их к себе, как магнит, и никогда не опровергал, считая частью своего имиджа, независимо от их достоверности, хотя это негативное паблисити сработало на славу художника только посмертно. С другой стороны, выяснить – насколько это теперь, столетие спустя, возможно, – где апокриф, а где реал.
Я придерживаюсь иной точки зрения: единственная реальность, которую оставляет после себя художник – это его искусство. Портреты и «ню», скульптура и рисунки Модильяни изумительны и ни с чем не сравнимы. Хотя он дружил с Пабло Пикассо, Хаимом Сутиным, Жакобом Эпштейном, Жаком Липшицем и Морисом Утрилло, он пошел в искусстве своим путем, не примыкая ни к какому модному течению. Уже к концу своей трагической жизни, побывав на выставке кубистов и увидев картины Пикассо и Брака, он пожаловался, что отстал на десять лет. Комментируя эти слова, знаменитый ньюйорктаймсовский критик Голланд Коттер самоуверенно пишет, что Модильяни был абсолютно прав.
Зато как не прав критик! Зачем Модильяни быть кубистом или фовистом, когда он был Модильяни! Его какой-то волшебный, неземной колорит – сочетание сини и охры, тончайшие абрисы, склоненные яйцеобразные головы, чуть искаженные контуры, полузакрытые или закрытые глаза – его ни с кем не спутаешь, он никому не подражал и невозможно подражать ему, поэтому он не оставил после себя никакого направления в искусстве (зато как легко подделывать его картины – отсюда прорва модильяновского фальшака). Он никогда не писал натюрмортов, излюбленный тогда жанр, от него остался всего один пейзаж – только портреты и лежащие обнаженки, которые в юности сводили меня с ума. Да, я был влюблен в Модильяни с ранних лет – и до сих пор.
Однако одно – искусствоведение, искусствознание, другое – биография, в жанре которой работает Мэрил Секрест (две ее предыдущие книги – о сюрреалисте Сальвадоре Дали и архитекторе Франке Ллойде Райте). Но и биография биографии рознь. Есть агиография (житие святого), которая, увы, никак не подходит к Модильяни: он не был святым – скорее наоборот. Книга Мэрил Секрест о Модильяни – скорее анти-агиография. Или как теперь принято выражаться, патологография. Я сам издал в этом модном ныне жанре роман «Post mortem» о Бродском – ну и влетело мне от его идолопоклонников! Хотя сам Бродский называл себя монстром неоднократно. Чего не люблю, так это чинопочитания.
В Модильяни тоже талант сочетался с монструозностью. Будучи с ливорнского детства болен чахоткой (от нее он и умер 35-ти лет в 1920-ом), он не предупреждал о своей болезни ни друзей, ни любовниц и кой-кому досталась от него коварная палочка Коха. Модильяни был не просто типичный представитель парижской богемы, а супербогемщик, ведущий беспорядочный образ жизни (включая сексуальный), переезжающий с места на место, вечно без копейки («сантима») в кармане, алкаш и наркоман (гашиш, кокаин, опиум). Однако жаловался он не на нищету или непризнание, а только на то, что «окружен плотным кольцом одиночества». В мае 1918 года Гумилев, когда зашла речь о Модильяни, сказал Ахматовой, что это «пьяное чудовище», и поведал жене, что художник устроил скандал из-за того, что Гумилев в компании говорил по-русски. А, может, это была запоздалая сцена ревности? Знал ли Модильяни, что Гумилев муж его бывшей подружки? А что знал Гумилев об их отношениях? Какие бы они ни были эти отношения, Ахматова оставила о Моди восторженный мемуар:
«Вероятно, мы оба не понимали одну существенную вещь: все, что происходило, было для нас обоих предысторией нашей жизни: его – очень короткой, моей – очень длинной. Дыхание искусства еще не обуглило, не преобразило эти два существования, это должен был быть светлый предрассветный час. Но будущее, которое, как известно, бросает свою тень задолго перед тем, как войти, стучало в окно, пряталось за фонарями, пересекало сны и пугало бодлеровским Парижем, который притаился где-то рядом. И все божественное в Модильяни только искрилось сквозь какой-то мрак. У него была голова Антония и глаза с золотыми искрами – он был совсем не похож ни на кого на свете».
Кому верить – Гумилеву («чудовище») или Ахматовой («божественное»)? Художнику Осипу Цадкину («юный бог») или поэту Максу Жакобу, который, несмотря на близкую и долгую дружбу с Модильяни, написал о нем, что это «самый неприятный человек, которого я знал. Высокомерный, раздражительный, бесчувственный, испорченный»?
Конечно, сам Моди был ранимая душа и трагическая фигура. От туберкулеза с детства до прижизненного непризнания, от крутого одиночества до нищеты, вплоть до антисемитизма, к которому, по словам его друга Жака Липшица, был очень чувствителен: Модильяни был из старинной и интеллигентной сефардской семьи, возводя свой род по материнской линии к великому голландскому философу Спинозе. Однако собственные несчастья – это еще не алиби и не оправдание, если человек приносит несчастья другим. Он оставил удивительные, тончайшие, возвышенные портреты женщин – недаром его называли «современным Боттичелли». Однако избалованный ими, этот красавец относился к ним презрительно и пренебрежительно и обращался, как с животными.
Самая страшная история случилась у него под конец его жизни, когда в него по уши влюбилась талантливая французская художница Жанна Эбютерн, юная, нежная, застенчивая и деликатная (так она описана швейцарским романистом Шарлем-Альбером Сингриа). Жанна была из ревностной католической семьи, родители были резко против ее связи с безвестным и нищим богемным отморозком – к тому же, евреем, с которым даже под венец не пойдешь. Впрочем, Модильяни и не торопился на ней жениться, хотя несколько раз обещал: когда у них родилась девочка и когда она забеременела второй раз. А пока что они писали портреты друг друга и переезжали из одной трущобы в другую – нищие, бездомные, безвестные. Жанна была последней музой, моделью и темой Модильяни. Эти его предсмертные портреты прекрасны. Он угасал на глазах. Однако, страдая физически и давно уже подсев на наркоту, он продолжал высмеивать, оскорблять или – еще хуже! – игнорировать Жанну, изменяя ей с другими женщинами. Говорят, туберкулез обостряет сексуальность – умирающие чахоточники торопятся забросить семя в вечность.
Как только Модильяни умер и был похоронен на еврейском участке элитного кладбища Пер-Лашез, родители увезли Жанну к себе, но не сберегли: спустя два дня после его смерти, не выдержав горя, она сиганула с шестого этажа, будучи на девятом месяце беременности. Родители всячески препятствовали ее последнему желанию и похоронили на местном кладбище, и только спустя десять лет ее останки были перезахоронены рядом с могилой Модильяни на Пер-Лашез.
Пусть Модильяни не был ни гением, ни злодеем, но пушкинская антитеза – совместны ли гений и злодейство? – встает перед нами. Еще как! Сам Модильяни с младых лет чувствовал себя принцем, остро ощущал свою исключительность и считал искусство, а значит и художника, выше нравственных стандартов. Многие художники исповедуют подобные взгляды, но Модильяни жил согласно им, игнорируя, а то и разрушая – гибель Жанны и их нерожденного ребенка – чужие жизни. Да, мораль и искусство лежат в разных плоскостях, но искусство не оправдывает аморализм. С другой стороны, аморализм художника не умаляет его искусство.
От великого до смешного один шаг, да?
А от трагического до монструозного?
И в обратном направлении?
Владимир Исаакович Соловьев – известный русско-американский писатель, мемуарист, критик, политолог.














Комментариев нет:
Отправить комментарий