воскресенье, 5 июля 2026 г.

Владимир СОЛОВЬЕВ-АМЕРИКАНСКИЙ | Скопофилия: памяти стукача

 

Владимир СОЛОВЬЕВ-АМЕРИКАНСКИЙ | Скопофилия: памяти стукача

И милость к падшим призывал.

Иллюстрация. Кене Магритт.

Само собой, я хотел бы посвятить этот опус его герою, назвав по имени, но это был бы грех перед памятью о нем, а моя память не просто капризна, но патологична: беда не в том, что я могу что-то забыть, но в том, что я не могу ничего забыть, и в мои преклонны годы извлекаю из ее закутков все новые и новые истории. Вечный жид, все мои герои давно уже очень-очень мертвы, и я остался один-одинешенек, кто может рассказать если не всю правду, которая никому не известна, но всё, что я о них знаю и помню. Точнее: вспоминаю, когда пишу – в параллель. Нет, не летописец Нестор, но будучи последним доживаго, если не я, то кто? Так и канет в Лету?

И то сказать, этот мой писательский принцип я начал осуществлять еще при их жизни, чем навлек на себя не только гнев, но и инсинуации, хотя не исключал из объектов моего правдоискательства самого себя: те же «Три еврея», написанные из чувства вины – вот моя Муза! – тому пример, где один из трех – автор. Мне наука: почему я спустя полвека в «Коте Шрёдингера», другом своем tour de force (или поскромнее magnum opus, хотя по определению он должен быть один, а у меня ужé несколько) пошел по камуфляжно-метафорическому пути и не назвал героя по имени, паче он всемирно узнаваем, вызвав не просто гнев, но неоднократные попытки его злопамятного прототипа отмстить неразумному хазару. Но жив курилка, чему сам удивляюсь. Моя милиция меня бережет.

Пока что.

Зато перестал отмечать дни рождения, чтобы не искушать судьбу. Если б знать наверняка, можно было подменить на дни зачатия. Но зачем себя старить на девять месяцев? И без того уже в возрасте. Одна его знакомая хвасталась своим со мной знакомством, а собеседник в ответ: Он еще жив? А я думал, что давно помер.

Боюсь, чувство вины переживет меня и будет мучить на том свете. А пока что mea culpamea optima culpamea maxima culpa перед мертвецами. Нет, не за то, что я всех пережил, а по жизни, когда они были еще живыми. А когда они умерли, одноразовое вроде чувство вины превратилось в хронический комплекс вины. Перед моей старшей сестрой, мне было 5, когда она умерла в 15 – как я ее доводил! Перед матерью – нет, зато перед папой с его несчастной, трагической судьбой, четырьмя инфарктами и мучительной смертью от онкологии. Перед одной встречной девушкой – без божества, без вдохновенья, любовь не передается половым путем, а для нее наоборот, да еще в первый раз. Перед любимой женщиной, что она смертна, как все мы – хоть бы одно исключение! Перед всеми моими четырьмя котами – что кошачий век короток в отличие от человеческого. А теперь вот перед Альбертом Ицковичем, которого убили в моем лесопарке вместо меня, приняв за меня.
обственно, эта история тоже пишется не из чувства, а из комплекса вины, чего я никак не ожидал до того, как ее давеча по аналогии вдруг вспомнил, и этот комплекс у меня пробудился по отношению к ее герою разве что краем сердца, как сказал Великий Бард в переводе Пастернака. Почему же она меня цепляет? Я и знаком был с ним шапочно, хотя оба-два жили тогда в умышленном депрессивном токсичном городе, из которого я свалил со скандалом в столицу, когда Питер мне бока вытер. О чем и сочинил помянутую горячечную исповедь. Со ссылкой на классиков. От Достоевского «Все казалось мне, что в Петербурге я погибну» и Пушкина «Побег мой произвел в семье моей тревогу» (еще мягко сказано!) до моего тогдашнего питерского дружка:

Я покидаю город, как Тезей –

свой Лабиринт, оставив Минотавра

смердеть…

Минотавр смердел, но плодоносил: кремлевский пацан-пахан – из наших подворотен. Плоть от плоти нашего смердящего города.одя на презренную прозу, я порвал с этим городом (впрочем, и в столице не задержался, хоть это был какой ни есть, а передых), а со смертью литературного коллеги Яши Длуголенского, самого близкого там человека, утратил с городом последнюю связь, о чем никогда не жалел, не испытывая по нему никакой ностальгии, а скорее наоборот. Что является антонимом ностальгии? Вот причина, почему новости из этой смрадной столицы русской провинции доходили до меня с опозданием и о смерти близкой мне одно время женщины я узнал только спустя – сколько дней, без разницы.

Связь с ней была кратковременной, обычный командировочный перепих в одной из тогдашних республик (сейчас процветающая европейская страна), к тому же свела нас случайность: у нее была несклоняемая фамилия, вот нас и поселили в одном гостиничном номере, приняв ее за мужчину, хотя она не была еще и женщиной, и три эти ночи вполне могли ограничиться бромансом, тем более мы подружились еще в дороге. И я по пути ей рассказывал даже про своих котов и про своего сына, которому мы с женой не решились дать имя Илья из-за антисемитизма, и много всякого. Она была не так откровенна и болтлива, но нам было хорошо вдвоем. На этом дружеском уровне все бы и осталось, если бы… Я даже не припомню с уверенностью, от кого исходила инициатива.

Мы устали с дороги, каждый рушился в свою койку: ей досталась двуспальная кровать, а мне раскладной диванчик. Проснулись мы, однако, в одной койке – на моем диванчике. Оставшиеся две командировочные ночи провели в ее двуспальной.

Advertisements

Ну да, она меня предупредила, что у нее там так устроено, что ей немного больно, я был предельно осторожен, насильник из меня никакой, пока она сама не перехватила инициативу – и понеслось. До меня, конечно, дошло, что это с ней впервые, хотя плела, что у нее был роман с профессором в Академии художеств, с которым я был знаком, и он с восторгом отзывался о ней, как о тонкачке, но зажатой, диковатой интровертке, к которой не подступиться. Или он это меня предупреждал, зная, что мы отправляемся с ней в союзную республику в составе молодежной делегации по обмену?

Собака на сене?

Она стыдилась и тяготилась своим девством, засиделась в девках, а мы с ней одного культурного поля ягоды, нам было о чем поговорить, оба кончали АХ – теоретический факультет я, а она металась между сценографией, прикладным искусством и иллюстрациями. Понятно, ее девство меня возбуждало, хотя и обязывало, а потому меня вполне устраивал ее рассказ о студенческом романе, которого не было. Потом, правда, она сказала мне, что я умный, но не тонкий, но оказалось, это относилось вовсе не к ее запоздалой дефлорации (23, а мне 26), на которую я как бы не обратил внимание, а к тому, что не заметил куда более важной вещи, когда мы пару раз дружески с ней встретились по возвращении в город, и я деликатно отверг ее намеки на продолжение, сославшись на то, что я для нее слишком стар, а она чересчур юна, и я предпочитаю женщин с опытом и печалью в связи с уходящей молодостью. Я верил тогда в то, что говорил, хотя была и другая более серьезная причина. Вот-вот: синергия.

Как говаривала Лаура у Пушкина «Мне двух любить нельзя», а я однолюб со школьной юности и весь свой любовный пыл и потенциал израсходовал (и расходую) на любимую и единственную, а изменял ей только в ее отсутствие по чисто физиологической нужде, экономя на чувствах и держа себя в эмоциональной узде. А она мне? К чему относится моя ревность – к всамделишнему реалу или к ложному воображению? А разве любое воображение не ложное? Мой вопрос Тимею, на который я так и не получил ответа от Платона.

Advertisements

Ревнивца смущает всё. Даже когда жена говорит во время акта, что он у нее – единственный мужчина, хотя он ее о том не спрашивает. Так мне жаловался один известный писатель, который к тому же сделал еще должностную карьеру с личным шофером, дачей, загранпоездками и прочими привилегиями, умея проходить сухим сквозь струи дождя. Однако настоящая слава к нему пришла благодаря предсмертным словам:

Умираю, не успев скурвиться.

Выходит, зря его подозревали? Так успел он скурвиться или не успел? У меня нет уверенности, что на смертном одре люди непременно говорят правду, только правду и ничего, окромя правды. Вот в «Расёмоне» из четырех свидетелей даже покойник врет. Коли карьерный писатель подозревал свою жену, то я теперь подозреваю, что его предсмертная фраза была заготовлена впрок в опровержение стыдных слухов о нем.

Атмосфера у нас в городе была еще та – не приведи господь! Все подозревали всех и даже самих себя. Зато в главном герое этой истории никто не сомневался, что он стукач, такая у него была дурная слава. Да он особенно и не скрывал, а в тот вечер, когда, случайно нас с покойницей встретил на Васильевском острове, где мы прогуливались около нашей alma mater, которой и он был не вовсе чужд, но его турнули еще из СХШ за формализм и порнуху, и затащил к себе, прямо об этом говорил, правда, употребляя эвфемизмы: осведомитель, соглядатай, вуайор, кибицер, скопофил.

Что такое скопофил? – спросила моя спутница.

Скопофилия – от греческого наблюдаю и древнегреческого любовь. Любовь к подглядыванию. Получение сексуального удовольствия от наблюдения за тем, как другие занимаются любовью, – разъяснил поднаторевший в психоанализе Владимир Соловьев, тогда еще не Американский. Запретный плод сладок, а Фрейд был у нас персона нон грата. На него я и сослался: – По Фрейду, скопофилия является одним из парциальных влечений, которые проявляются с раннего детства, но относительно поздно встраиваются в сексуальную жизнь.

У кого встраиваются, а у кого нет, – сказал наш хозяин.

Тогда это извращение и вам надо к врачу, – сказала покойница (будущая).

Advertisements

Без нужды к врачу, когда мне хорошо с моим извращением.

Без вариантов? – спросил я.

Зачем мне альтернативная реальность, когда меня устраивает реальная реальность? – И добавил загадочно: – Солгать или умереть – выбор почище Гамлетова.

И без никаких комплексов?

Ну, кто же теперь без комплексов? Даже те, у кого их не было, обзавелись ими с подсказки твоего Фрейда.

Ну уж мой!

Скорее я папарацци, чем скопофил. Благодаря мне, вы все войдете в историю.

Даже наша сегодняшняя встреча? – спросила моя подружка (бывшая).

Почему нет?

Твоими портретами? – спросил я, узнав в одном из развешанных по стенам рисунков самого себя.

Он не только схватывал сходство, но, будучи концептуалистом, угадывал ключевую черту модели. Опять-таки по аналогии, я вспомнил портреты Юрия Анненкова.

Не только. Я же еще и пишу, – напомнил он.

Доносы, – промолчал я.

Как твой роман? – спросил я. – Название интригующее – «Последняя страница».

До нее еще далеко.

Забегая вперед, он так и не дошел до нее. Случился пожар, в котором сгорела рукопись и рисунки – сохранились только те, что были в частных коллекциях. О чем сожалею, что сгорел мой портрет. Что-то он угадал во мне. Подозревали поджог. Среди подозреваемых – сам Иван. Называю, наконец, его имя, пусть и вымышленное. Он сам был весь вымышленный. Вплоть до безвкусного псевдонима «Прибоев». Вспоминаю опять-таки по аналогии, пусть и некстати, как Слуцкий в Коктебеле выговаривал Бакланову:

Ну, какой ты, Гриша, Бакланов? Вот у наших революционеров: Ленин, Сталин, Молотов. Чувствуешь происхождение? «Как философствуют молотом».

Это еще что? – спросил пристыженный Григорий Яковлевич Фридман.

Другое название – «Сумерки идолов».

?

А еще Бакланов! С Ницше не знаком, – заканчивал свой розыгрыш Борис Абрамович.

Тем временем, притомившись от нашего авгурова трёпа, моя спутница расхаживала по комнате и вглядывалась в рисунки, узнавая знакомых. Не тогда ли она в конце концов выбрала будущую профессию и стала художником, иллюстрируя рисунками книги, а потом перейдя на станковую пейзажную живопись, которая и сделала ее известной в городе.

Просторное чердачное помещение, метров шестьдесят, под скатной крышей, типа мансарды – скорее мастерская, чем квартира, на том самом Васильевском острове, куда собирался прийти умирать мой питерский дружок, чей стих я уже процитировал, но умер в Нью-Йорке, а захоронен в Сан-Микеле. К слову, Бродский относился к нашему хозяину негативно – ко всем его ипостасям, а тот был многостаночник: художник, прозаик, поэт, доносчик, а что разве донос не литературный жанр? Прежде всего ИБ отрицал Иванову произносительную поэзию, хотя сам был великим мастером гипнотически завывать свои стихи на раввинский манер – скорее пел, чем читал. Однако даже на раннем этапе его стихи выдерживали проверку бумагой без авторского аккомпанемента, тогда как стихи Ивана даже если воздействовали на слушателя, то именно читатель обнаруживал их полную несостоятельность.

Отсутствие вкуса сказывалось и в Ивановой прозе – этакая гремучая смесь Хемингуэя и Александра Грина: брутальность в сочетании с мечтательностью. Таким он был и в натуре. Странный был тип, не без таланта, но талант какой-то мерзостный, с культом грубой силы и культом мужского культа. Не то чтобы нерукопожатный, но все предпочитали с ним не знаться. Служил прежде во флоте, отсюда псевдоним, косил под Хемингуэя не только в литературе, но и по жизни, хоть и уступал ему ростом, не говоря о таланте. Рассказы и стихи под гитару писал грубые, романтичные, безвкусные. Зато был неплохим рисовальщиком, всегда на подхвате, ходил в потертой кожаной куртке и с большой кожаной папкой для рисунков.

Насколько я помню, Иосиф с Иваном сошлись только однажды – где-то в самом начале 60-х на городском турнире поэтов, где оба прочли резонансные на слух стихи, что у Бродского вызвало раздражение. Оба были непечатными, принадлежали к андерграунду, маргиналы и изгои, но Бродский уже тогда знал себе цену, поэтический потенциал и перспективу судьбы, а потому еще больше раздражался, что по каким-то случайным параметрам оказался в одной компании с Иваном, что его компрометировало. В самом деле, никакого сравнения.

Да и поколения разные. Мы с Бродским, сороковики, отрицали даже шестидесятников рождения округ Тридцать Седьмого, а Иван родился на пару-тройку лет прежде, из пролетариев, русак-русаком, а наша интеллигентная туса, так случилось, состояла по преимуществу из евреев, полукровок и породненных. Нет, не так, чтобы посторонним вход воспрещен, а по синонимической скорее, чем генетической, причине.

На какое-то время я оставил мою подружку с ним одним – ушел за водярой, которой не хватило. Она мне потом рассказывала, что он довольно грубо по-мужски к ней подъезжал, убалтывая, пока меня нет, по-быстрому сделаться:

Я же вижу, мужика у тебя сейчас нет. Этот в прошлом (обо мне). Изголодалась, небось? Почему не воспользоваться случаем? Ты хочешь того же, что и я, а может и больше, чем я. Но только не сознаешь.

Приемчик, однако, довольно примитивный. Я знал и посложнее соблазнителей. «Я хочу от тебя мальчика», – говорил тут один. «А если будет девочка?» – в тон ему сказала одна моя знакомая, с которой этот номер не прошел.

Когда мы поздно расходились по домам, я гадал, случайно ли нам около Сфинксов повстречался Иван? Я должен был заметить его до того, как он заметил нас. Это здесь я привык оглядываться, особенно после того, как вместо меня убит другой человек без вины виноватый, тогда как я – винный. Чтобы Иван по наводке следил за мной и подкараулил около Сфинксов?

Зачем она мне это рассказала, я не спрашивал. Проводил до дома на Литейном, она приглашала к себе:

Нам есть, о чем поговорить.

Я отказался, а потом жалел: о чем она хотела со мной поговорить? И до сих пор жалею, есть особые причины. А теперь вот горюю, узнав, что она умерла. Из всех моих одно-двух-трехдневных романов этот был самый серьезный. Если бы не был женат…

Не о ней сейчас речь, хотя оба сюжета странным образом переплетаются без никакой связи между ними. Или их связывает мое чувство вины перед обоими?

Я думал, это наша последняя встреча с Иваном, тем более я был накануне переезда из одной столицы в другую, что тщательно скрывал, чтобы не помешали. Откуда мне было знать, что судьба сведет нас снова и мне еще предстоит стать свидетелем его позора и провала, в чем я невольно был виноват? Без вины виноватый? Тогда почему меня теперь гложет чувство вины перед ним?

И не только перед ним, но в данном случае и перед читателем, перед которым я должен повиниться, потому что этот эпизод я уже использовал, художественно исказив, в «Коте Шрёдингере». Вот вкратце, что произошло на самом деле.

В редакции «Авроры», куда я захаживал, как автор и как муж редактора отдела прозы, в общей компании я проболтался, никто меня за язык не тянул, что приглашен сегодня вечером в модное литобъединение молодых дарований в качестве свадебного генерала – послушать молодняк и высказать свое мнение. Там я и повстречал Ивана Прибоева, чему удивился: к молодым дарованиям его отнести никак – ему за сорок. Он пристроился на подоконнике и кого-то рисовал: снова меня взамен сгоревшего портрета? Не сразу дошло, как Иван здесь оказался, пока не разразился скандал.

Вел объединение Давид Яковлевич Дар, муж Веры Пановой, который ползал перед ней на коленях, слёзно умоляя на ехать в Москву на собрание писателей, которые исключили Пастернака из своих рядов за «Доктора Живаго». Не послушалась – поехала и проголосовала, выполнив свой партийный долг.

Скрюченный подагрой, чистейшей души человек, Давид Яковлевич был средней руки литератором, но магическим наставником и гуру: лучшие прозаики нашего города вышли из его школы, как русская проза когда-то из гоголевской «Шинели», хотя не вся.

Короче, пусть опосредованно, но именно от меня КГБ узнал о собрании молодых писателей и послал на нее Ивана Прибоева, а тот готов был ради публикации на все – этим его и сманили, думаю, стать стукачом. То заседание литобъединения было во всех отношениях невинным – ни самиздата, ни анекдотов и вообще никакой политики. Давид Яковлевич, стареющий педик-гедонист и адепт чистого искусства, превыше всего ставил литературу, никаких привнесений и пр*пизди, тем более политики. Так что, визит Ивана впустую, ушел бы с пустыми руками, если бы только не присочинил сам чего с суфлерской подсказки своих спонсоров. Что было в добрых традициях славного этого учреждения. Разговор гипотетический, потому как добрейшей души Давид Яковлевич Дар с позором выгнал Ивана Прибоева. Мне стало как-то не по себе.

Вечер испоганен, настроение паршивое. Высказав свои впечатления от прослушанной прозы и кратенько поболтав с Давидяковлевичем, я поспешил на свежий воздух и из первой телефонной будки позвонил Ивану, предложив незнамо для чего встретиться поблизости – у входа в Ботанический сад. Прождав Ивана напрасно с полчаса, отправился вдоль ограды, гадая причины его неприхода и вспоминая наш разговор с ним в его мансарде на 9 линии Васильевского острова. Пока, почти обойдя весь сад, не дошел до других его ворот, главных, где Иван, наверное, так меня и не дождался. Кто знает, если бы не та моя топографическая оплошность, а у меня было несколько для Прибоева утешительных слов, ничего не случилось. Не думаю, что его связь с Конторой Глубокого Бурения была добровольной, хотя он пошел бы на все, чтобы его крышевали, как писателя, и помогли печататься. Могли угрожать и даже побить, он свой, а со своими они не цацкаются. А что если он оправдывал себя тем, что говорит о нас только хорошее?

На следующее утро я узнал, что Иван сиганул в вентиляционную шахту строившейся рядом с его домом станции метро.

Репутационное самоубийство? Самоубийство как самонаказание? Ultima ratio – единственный, последний шанс порвать с гэбухой?

Мне было что ему сказать и о чем спросить его. А сейчас некого и некому

К слову, благодаря самоубийству Иван Прибоев обрел посмертную славу, а книга его певческих стихов и морской прозы вышла под названием «Честь имею». Ну не парадокс ли?

Так в чем моя вина перед Иваном, в чем мой Jewish guilt, что я включил его в свой повинный реестр? Откуда мне было знать, что среди моих слушателей в редакции «Авроры» окажется осведомитель? Что это за импульс такой, что смерть моей случайной все-таки подружки, перед которой я в самом деле виноват, заставила меня вспомнить об Иване Прибоеве?

А моя подружка однажды напомнила о себе. На презентации «Кота Шрёдингера» на Манхэттене ко мне подошел человек не то, чтобы молодой, но значительно моложе остальных.

Илья, – представился он и купил книгу.

Я уже собрался ее подписать, но он меня остановил:

Не мне, а маме. Я живу здесь, а мама в Питере, – и назвал ее имя, которое навсегда застряло в лабиринте моей памяти.

С любовью, – написал я на титуле «Кота Шрёдингера».

Вглядываюсь в его лицо, ища не сходство, а пытаясь определить возраст.

Сроки вроде сходятся. И имя, которое мы с женой не решились дать сыну из-за антисемитизма. Только что с того? Мало ли.

Ezoic

Этого еще не хватало.
И выкинул из головы.

А сейчас, когда узнал о ее смерти, припомнил.

Эта история не о ней, а памяти стукача, перед которым у меня чувство вины.

Не только перед ней.

Владимир Соловьев
Автор статьиВладимир Соловьев Писатель, журналист

Владимир Исаакович Соловьев – известный русско-американский писатель, мемуарист, критик, политолог.

Комментариев нет:

Отправить комментарий