четверг, 30 мая 2024 г.

Владимир Соловьев – Американский | Человек, который был четвергом

 

Владимир Соловьев – Американский | Человек, который был четвергом

150 лет Честертону. Был ли он антисемитом?

Оставайтесь в курсе последних событий! Подписывайтесь на наш канал в Telegram.

Совесть моя чиста. Я так часто пишу о писателях-евреях, что не вижу ничего зазорного в том, чтобы хоть раз написать о писателе, которого многие – не без оснований – считают антисемитом. Нет, не о Достоевском и не о Шекспире. Порядком ниже. Из числа британских острословов-парадоксалистов. Не менее остроумен, чем Оскар Уайльд и Бернард Шоу, хотя и уступает им, как писатель, что сам же и признавал. Шоу считал его «всего лишь журналистом, но зато каким журналистом!» Борхес высоко ставил его именно как писателя, особенно посмертно изданные «Парадоксы м-ра Понда», которые переиздал в «Личной библиотеке Борхеса», а Кафка, несчастнейший из писателей (как Пруст – счастливейший), с большим удивлением писал о нем: «Он так весел, что иногда, будто он и впрямь обрел земной рай». Как в кроссворде: фамилия – в русской транскрипции – из девяти букв (в английской из десяти). Читатель давно уже догадался, о ком я говорю:

Гилберт К. Честертон.

Был ли он настоящим антисемитом? Даже если был, то не зоологическим, как Рихард Вагнер, и не антисемитизм – его тайный двигатель. Как отвечает армянское радио на вопрос, был ли Чайковский голубым:

– Да. Но мы его любим не за это.

Однако именно с этой маргинальной черты я и начну рассказ об английском остроумце и острослове, что, конечно, не одно и то же, но Честертон как раз сочетал в себе оба качества.

В сб. «Четыре праведных преступника», который ради германской аллитерации переведен на русский как «Пять праведных преступников», есть рассказ «Умеренный убийца», а в нем некий д-р Грегори (не путать с поэтом-анархистом Люцианом Грегори в «Человеке, который был Четвергом»): высокий, светловолосый, с длинной белокурой бородой, он «мог бы послужить моделью для идиотов, рассуждающих о нордическом типе европейца». (К слову, джингоистом или расистом Честертон не был, и шовинизм определял как извращенный национализм, где субъект есть объект своего поклонения, единственный свой идеал и идол.) При ближайшем рассмотрении, д-р Грегори оказывается немцем, но это только начало его этнического стриптиза. Книгочея Барбара Трэйл вдруг понимает, что он такой же немец, как и англичанин: в гневе из него вдруг «брызнул фонтан ругательств, не на английском, но и не на совсем немецком языке – на языке гомона и стонов всех гетто по всему миру». «И хотя она не страдала антисемитизмом, ей показалось, что в светлолицей белокурости еврея есть что-то нечестное, как, скажем, в белой коже негра».

Остроумно? Несомненно. Как и большинство парадоксов Честертона. Однако это разоблачение в англичанине немца, а в немце еврея стоит в одном ряду с многочисленными разоблачениями Честертона того же рода, когда сюжет строится на обнаружении еврея под маской английского лорда, французского маркиза или американского фермера, отстаивающего консервативный уклад: «Возможно, он на самом деле не Миллер, а Мюллер, а может быть, вовсе и не Мюллер, а Мозес», – так Честертон переиначивает толстовский принцип «срывания всех и всяческих масок» и предвещает сталинскую кампанию «раскрытия псевдонимов».

Ладно, можно поставить еврею в упрек, что он обманным путем раздобыл аристократический титул (рассказы «Лиловый парик», «Белая ворона»), но все-таки – согласитесь – не арийскую внешность. Или ради красного словца? А запретных тем для юмора нет – как, впрочем, и для литературы. Тем более, для такого безоглядного смельчака, как Честертон, который насмешливо написал об одном редакторе, что тот привычно меняет в газетных гранках «прелюбодеяние» на «недостойное поведение», а слово «еврей» на «инородца». Честертон предпочитал называть вещи своими именами – живи он сейчас в Америке, его обвинили бы в политнекорректности.

Как и многие другие детективисты – в том числе Агата Кристи – Честертон часто использует евреев в качестве ложного следа. Но у Агаты Кристи это игра на предрассудке: заостренные этнические черты, чуждые английскому характеру, а то и вовсе малопривлекательные, направляют подозрение на еврея, но по законам детектива убийцей оказывается кто угодно, только не подозреваемый. Чаще всего тот, кто вне подозрений и у кого железное алиби. Плох тот убийца, считал Честертон, который не может совершить убийство в свое отсутствие.

Такого типа подставные лжепреступники есть и у Честертона – скажем, в рассказе «Ходульная история», где подозрение падает на хозяина антикварной лавки Шиллера, беженца из Германии, но и здесь Честертону не удержаться, чтобы не сделать выговор мнимому шпиону за немецкий псевдоним, неуместный в стране с растущими антинемецкими настроениями:

– Ну зачем вы это делаете? Они же разобьют витрину из-за этой дурацкой фамилии! Да, я знаю, вы не виновны. Вы не вступали в Бельгию, на что Вам? Вы не сжигали лувенскую библиотеку, не топили «Лузитанию». Так и скажите! Почему вам не зваться Леви, как ваши предки, восходящие к самому древнему священству в мире?..

– Против моего народа, – сказал мистер Леви, – много предубеждений.

– Их будет еще больше, если вы не примете моего совета.

Но это еще сравнительно невинный сюжетный розыгрыш. Куда чаще, обеляя камуфляжного еврея от навета в убийстве, Честертон обвиняет его в других проступках, а точнее грехах. Здесь необходимо пояснить, что на его морально-религиозной шкале грех страшнее преступления, а тем более «праведного преступления». Отсюда уже сочувствие к обычному преступнику и полное отрицание мозгляков, умников, циников, нигилистов – теоретиков и подстрекателей преступления: «Самому существованию цивилизации скоро будет грозить интеллектуальный заговор». Это свое этическое кредо Честертон высказал многократно, многовариантно и многословно – привожу по его прославленному роману «Человек, который был четвергом»:

«Опасен просвещенный преступник, опаснее же всего беззаконный нынешний философ. Перед ним многоженец и грабитель вполне пристойны, я им сочувствую. Они признают нормальный человеческий идеал, только ищут его не там, где надо. Вор почитает собственность. Он просто хочет ее присвоить, чтобы еще сильнее почитать. Философ отрицает ее, он стремится разрушить самое идею личной собственности. Двоеженец чтит брак, иначе он не подвергал бы себя скучному, даже утомительному ритуалу женитьбы. Философ брак презирает. Убийца ценит человеческую жизнь, он просто хочет жить полнее за счет других жизней, которые кажутся ему менее ценными. Философ ненавидит свою жизнь не меньше, чем чужую».

Конкретный пример – тот же д-р Грегори, псевдо-англичанин и псевдо-немец с камуфляжной нордической внешностью. Он арестован по подозрению в покушении на губернатора, но главный герой, который и оказывается «умеренным убийцей», становится на защиту еврея:

– Я считаю, что он распущенный, порочный хвастун и жулик; самовлюбленный, похотливый шарлатан. И я совершенно убежден, что губернатора мог убить кто угодно, только не он… Будучи подлецом такого сорта, такого сорта подлости он не совершит. Агитаторы вроде него никогда ничего не делают своими руками; они подстрекают других; они собирают толпу, пускают шапку по кругу и потом смываются, чтобы приступить к тому же в другом месте.

От такой защиты голова идет кругом – как говорится, избави нас, Господи, от таких друзей, а от врагов мы сами избавимся.

В некоторых рассказах у Честертона даже по два еврея, мнимо представляющих противоположные стороны. В «Призраке Гидеона Уайза» рассказывается о проходящих одновременно двух тайных встречах: трех капиталистов в шикарном отеле и трех революционеров в убогой таверне. И там и здесь присутствует по одному еврею – миллионер Джекоб Стейн, «не привыкший без особой надобности тратить даже слова», и рабочий лидер Джон Элиас, невероятно схожие друг с другом, так что патер Браун, прославивший своего создателя, как Шерлок Холмс Конан-Дойля, подозревает в них родственников, которых раскидало в противоположные идеологические лагери: «Они были настолько похожи как лицом, так и манерами, что казалось сам миллионер убежал тайком из отеля и каким-то подземным ходом пробрался в цитадель революционеров». Оба представляют худшие, с точки зрения Честертона, пороки современного общества: хищный капитализм и анархический социализм.

В «Преданном предателе» один еврей (тайный руководитель фантастической Павонии банкир Исидор Симон) изобличает другого еврея – тайного покровителя бунтовщиков, объясняя его характер с помощью парадоксально вывернутых этнических стереотипов:

– Скупых евреев нет. Это не еврейский порок, а крестьянский. Скупы скаредные люди, которые хотят охранить и передать свою собственность. Еврейский порок – жадность. Жадность к роскоши, к яркости, к мотовству. Еврей промотает деньги на театр, или отель, или какое-нибудь безобразие, вроде великой революции, но он их не копит. Скупость – безумие здравомыслящих, укорененных людей.

Честертон доходит даже до откровенной подтасовки, когда в рассказе «Проклятие золотого креста» вкладывает в уста патера Брауна следующую псевдоисторическую справку:

– Еврей не мог быть вассалом феодала. У евреев, как правило, был особый статус «слуг короля». Невероятно, чтобы еврея сожгли за его веру. Евреи были единственными, кого не преследовали в средние века… Несчастного христианина могли живьем сжечь за некоторые оплошности в рассуждении о вере, в то время как богатый еврей мог спокойно идти по улице, открыто хуля Христа и Божию Матерь.

Сюжетным прообразом лжешпионского рассказа «Поединок доктора Хирша» послужило, по-видимому, дело Дрейфуса. В данном случае важно время публикации: появление книги с этим рассказом, многозначительно названной «Мудрость патера Брауна», совпало с началом Первой Мировой войны, а капитан французского Генштаба Дрейфус был обвинен в измене в 1894 году, выпущен на свободу в 1899-ом и помилован в 1906-ом. И вот спустя столько лет Честертон возвращается к этому делу, чтобы подвергнуть его сомнению. Сначала он уравнивает дрейфусаров и антидрейфусаров, «рядовых членов политических партий – это, в большинстве своем люди честные и легко поддаются на обман», а потом и непосредственных участников дела: «заговорщиков, если против Дрейфуса был составлен заговор, и изменника, если действительно была совершена измена»: «Дрейфус, судя по всему, знал, что его оклеветали. А политики и военные, судя по всему, знали, что это не клевета. Я говорю о тех, кто должен знать правду».

Рассуждения не очень внятные, даже Фламбо, французский друг и помощник патера Брауна, взбрыкивается против своего гуру, не понимая к чему тот клонит. Ясно одно – Честертон сомневался в невинности Дрейфуса и на примере вымышленного Хирша пытался показать, что дело сложнее: можно оказаться изменником, будучи уверенным в своей невинности.

Это чтó, когда у Достоевского Алеша на вопрос Лизы, употребляют ли евреи в пасхальную пищу кровь христианских младенцев, отвечает: «Не знаю»! Ладно бы любой другой из Карамазовых, но эта царапающая реплика принадлежит агнцу Алеше, а на самом деле – увы! – самому Федору Михайловичу.

По Честертону, у человека две совести: чистая и нечистая. Может быть, нечистая совесть – одна из модификаций католического mea culpa? И сам антисемитизм патера Брауна, как и Честертона, – следствие не только его парадоксализма, но и католицизма? Он считал, к примеру, что многие качества евреев – как хорошие, так и дурные – проистекают из их неверия в потустороннюю жизнь: единственная религия, отрицающая загробный мир. Следует, наверно, отметить, что когда жизнь и судьба Честертона клонились к закату, другой английский автор-католик – Грэм Грин – дебютировал романом, за основу которого взял миф о мировом заговоре евреев (литературная калька с «Протоколов сионских мудрецов»)

И то сказать – хронология всех антиеврейских реплик и сюжетов Честертона до 1936 года: Честертон умер после прихода Гитлера к власти, но до Хрустальной ночи, газовых печей, холокоста.

А персонально среди евреев у Честертона окромя тех, кого он терпеть не мог – Фрейда как шарлатана, Дизраэли как неджентльмена, что еще не есть антисемитизм – были те, кого он боготворил: само собой, Иисус, пророки, апостолы, евангелисты. Помимо лирических стихов, детективов-парадоксов, фантасмагорических романов и литературной критики, Честертон, будучи ревностным католиком, сочинил также несколько богословских трактатов, из которых самый известный «Вечный человек» – апология понятно кого. Естественно, в этой книге уделено достаточно внимания народу, который заразил мир единобожием, несмотря на насмешки римлян, считавших евреев суеверными, отсталыми людьми:

«…Но именно эти темные провинциалы хранили то, что много ближе, чем боги, к космической силе ученых. Косные тугодумы были пророками, и из этого парадокса можно сделать очень важный вывод. Я не хочу углубляться сейчас во все, что говорили по этому поводу, я просто сообщаю исторический факт: особый свет сияет с самого начала на маленьком одиноком народе. В этом парадоксе, в таинственной загадке, разгадка которой была неизвестна столетиями, – миссия и сила евреев.

Попросту говоря, мы обязаны Богом евреям. Мы обязаны Богом тому, что так часто порицают в евреях, и даже тому, что вправду заслуживает порицания. Во всех этих странствиях, конца которым не видно и в наши дни, особенно в начале странствий, евреи несли судьбы мира в деревянном ковчеге, где, может быть, таился безликий символ и, несомненно, жил невидимый Бог. Очень важно, что Бог был безликим… Бог, который не мог стать идолом, оставался Духом… Когда весь мир растворялся в мешанине мифов, Саваоф – местный, ограниченный Бог Воинств – сохранял в неприкосновенности первую религию людей. Он был Богом племени и потому мог стать Богом всего мира. Он был ограничен, как и мир».

Что несомненно – Честертон испытывал к евреям острый, чтобы не сказать болезненный интерес, опускаясь ради них даже до тавтологии, что парадоксалисту вовсе не к лицу. А можно ли антисемитскую брань сделать пробой высокого качества, как вознамерился было мой сосед Боря Парамонов в «Портрете еврея», но не удержался на заявленном уровне и выдал «давно уж ведомое всем» пусть и в эпатажной форме? Может ли этот древнейший предрассудок избежать трюизмов? Даже еврейский, то есть самый изощренный антисемитизм – своего рода самокритика, когда евреи vs. евреи? Есть мнение, что антисемит – это тот, в ком есть хоть доля еврейства, физического или психологического (Пауль Вайнингер), а Марина Цветаева в «Доме у старого Пимена» приводит разговор семнадцатилетней Аси Цветаевой с Розановым после его очередной диатрибы в адрес евреев:

– Василий Васильевич! На свете есть только один такой еврей.

(Розанов, бровями) – ?

– Это – Вы.

Евреи были идефикс Честертона – к счастью, не единственной. К антисемитизму он не сводим, даже если был антисемитом. А вот ответ на вопрос, был ли он антисемитом, лучше всего поискать ответ у него самого.

Судить читателю – цитат я привел достаточно.

Свобода в клетке

В книге «Поэт и безумцы» есть рассказ «Желтая птичка» – о политическом экстремизме, который оборачивается клиническим безумием: русский анархист Иванов, который «некогда бежал из тюрьмы, и после этого вся его жизнь проникнута философией освобождения и бегства», выпускает на свободу канарейку из клетки, а потом разбивает акавариум с золотыми рыбками:

– Тот, кто выпустил птичку из клетки, любил свободу, хотя, быть может, слишком пылко, – объясняет поэт-сыщик Гэбриел Гейл. – Но тот, кто разбил аквариум потому, что он показался ему тюрьмою, хотя только там рыбки и могут жить, преступил границы здравого смысла… Выпустить птичку на верную гибель – поступок сомнительный, но хотя бы намерения тут благие, а вот вышвырнуть рыбок из аквариума и обречь их на мучительную смерть – это уже страшный, всесокрушающий бред.

Что касается благих намерений, то ими известно куда вымощена дорога, а судимы мы будем по делам, а не по намерениям.

Далее Гейл переходит от птичек и рыбок к философии свободы и неволи:

– Всегда ли совершает доброе дело тот, кто выпускает домашнюю птичку на свободу? И что это, в сущности, такое – свобода? Безусловно, в самую первую очередь – это возможность быть самим собой. В известном смысле, желтая птичка была свободна, когда сидела в клетке. Она могла свободно пребывать в одиночестве. Могла свободно петь. В лесу же от нее полетят пух и перья, и голос ее умолкнет навеки. Потом мне пришло в голову, что когда мы равны самим себе, то есть свободны, то свобода наша тоже ограничена. Ее ограничивают мозг и тело, а если мы вырвемся из этих оков, то перестанем быть собою, превратимся в ничто.

В своем интеллектуально-антиинтеллектуальном романе «Человек, который был Четвергом» Честертон доводит свою парадоксальную анафему свободе до абсурда. Ладно, когда в высший совет анархистов, состоящий из семи членов, каждый из которых поименован партийным псевдонимом – днем недели, засылается полицейский агент. Его цель войти в доверие к остальным членам и обезвредить их деятельность. Неожиданно Четверг узнает, что еще один член Ревсовета является агентом Скотланд-Ярда, потом другой, третий, четвертый, пока не выясняется, что все без исключения его члены, включая таинственного руководителя Воскресенье, – полицейские провокаторы. Осознав неизбежность возникновения подрывной организации, Скотланд-Ярд предпочитает создать ее сам – «бунт против бунта».

Остроумно в замысле, но маловразумительно в исполнении. От кого охраняет полиция общество? От самой себя? Настоящий анархист в романе один – рыжий поэт-бунтарь с опять-таки сомнительной фамилией Грегори. Но он как раз совершенно безвреден. Зачинщиками беспорядков оказываются полицейские агенты в революционных масках, хотя они призваны защитить страну от революции и анархии. Анафема свободе плавно переходит в апологию полиции и стукачества.

В России подобный роман написан быть не мог потому хотя бы, что его сюжет никак не выглядел бы парадоксальным – скорее калькой с действительности. Честертон сочинил свой роман в 1908 году, необычный сюжет он извлек из рутинной практики русской полиции. Известно, что многие революционные акции были на самом деле спровоцированы царской охранкой.

Одна из первых попыток объединить революцию с полицией была предпринята еще в конце Х1Х века начальником полицейского сыска полковником Судейкиным, который, содействуя революционному движению с помощью своего агента народовольца Дегаева, старался тем самым запугать царя и установить в стране полицейский режим, а сам стать диктатором. Революционно-антиреволюционному замыслу полковника был неожиданно положен конец, когда его застрелил провокатор Дедаев, в котором партийные чувства взяли вверх над полицейским рвением.

В начале следующего столетия, по инициативе Зубатова, были созданы первые в России профсоюзные организации, пронизанные полицейскими агентами – первые ячейки «полицейского социализма. В 1905 году поп Гапон, с ведома, а возможно по наущению полиции, организовал массовую антиправительственную демонстрацию, которая известно, чем кончилась, почему и вошла в историю как «Кровавое Воскресенье». По прямой аналогии с последним звучит честертонова фраза о подпольно-полицейском пахане: «Его называют Воскресенье, а те, кто особенно ему предан, – Кровавым Воскресеньем».

До сих пор неясно, почему студент Дмитрий Богров убил в киевском театре премьер-министра Столыпина: по заданию полицейской охранки или партии эсеров, а то и по личной инициативе. (На вопрос, почему он убил Столыпина, а не царя, еврей Богров ответил, что боялся спровоцировать погромы.)

Одним из семи лидеров большевиков накануне Первой Мировой войны и их депутатом в Думе был агент полиции Роман Малиновский, разоблаченный и расстрелянный после революции. Был ли он единственным полицейским агентом среди большевистских вождей? А что если вся великолепная семерка, как у Честертона? Есть гипотеза, что сожжение сразу же после Февральской революции Литовского замка, где помещался полицейский архив, устроили революционеры, опасаясь массовых разоблачений. Больше всего оснований было будто бы у Сталина.

Общеизвестна история провокатора Азефа. Ближе к нашему времени, несомненно, были агенты КГБ среди диссидентов. Среди выявленных – отец Дудко и отказник Липавский, а сколько невыявленных!

Привожу эту справку к тому, что воображение русского политического сыска никак не уступало писательской фантазии Честертона. Копирайт же, несомненно, принадлежит русским. Сделав рокировку во времени, можно сказать, что интеллектуальные парадоксы Честертона в России осуществлялись на практике.

У него есть рассказ «Рубиновый свет» – о человеке, который стал властелином всему, потому что помешался на свободе: «беспредельная свобода сама по себе страшна, словно окружность, которая и символ вечности, и символ закрытого пространства». Вполне в духе Оруэлла. Но то, что у последнего звучит на пародийном уровне («мир – это война»), Честертон произносил серьезно – насколько может быть серьезен парадоксалист. В этом, наверное, причина, негативного отношения Оруэлла к Честертону, а не их принадлежность к разным политическим лагерям. Не лучше относился к нашему герою и Ивлин Во, хотя и считал, что честертонову жизнерадостность, которая так удивляла Кафку, спасла от вульгарности лишь его невинность. Зато «Человека, который был Четвергом» Ивлин Во прочел с точностью до наоборот, что неудивительно в свете событий, которые произошли в России и Германии уже после смерти апологета полиции и порядка:

«Честертон был поэтичным и романтичным наследником чопорного века. Для его времени и среды вполне естественно, что свет и счастье, рассеявшие ужасы «Четверга», рождены открытием: ужасное, ненавистное общество было всего-навсего содружеством полисменов. Полиция казалась Честертону легионом ангелов, вступившим в битву со злом… Ныне для большей половины человечества «полиция» – это НКВД или гестапо, и можно было бы написать поистине дьявольскую пародию об анархисте, чьи друзья один за другим сбрасывают маски и оказываются полисменами. Ведь полиция, как не раз шептало нам предчувствие, и есть тайное общество, лишающее нас и порядка, и нравственных устоев».

Это не личный корректив одним писателя другого. Само время вносило поправку в парадоксальные конструкции Честертона.

Минуло еще полвека, и в России, которая послужила прообразом «полицейского» романа Честертона, произошел очередной перевертыш, и политический сыск, преданный анафеме в пост-сталинскую эпоху, снова входит в моду. Вот где почти столетней давности роман-парадокс Честертона был бы прочитан сейчас буквально.

К счастью, там теперь не до книг.

Парадоксы м-ра Честертона

Это именно Честертон пророчески объединил два слова в одно: хрислам. Чем хуже возникшей много десятилетий позднее Еврабии?

Парадокс напоминает о забытой истине, утверждал этот автор-парадоксалист, а его герой-парадоксалист Понд, из предсмертной книги Честертона, настаивал, что никогда в жизни не говорил парадоксами – это все общие места.

Именно в «Парадоксах м-ра Понда», своей лебединой песне, Честертон попытался дать теоретическое, что ли, хотя скорее опять-таки парадоксальное определение собственных парадоксов в сравнении с парадоксами другим британских парадоксалистов:

“Парадоксы м-ра Понда были весьма своеобразны. Они бросали парадоксальный вызов даже самим правилам парадокса, ибо парадокс, по определению, – это «истина, поставленная на голову, чтобы привлечь внимание». Парадокс оправдывается на том основании, что множество мирских предрассудков все еще прочно стоит на ногах, а не на голове (ибо ее нет). Но следует признать, что литераторы, подобно шутам, шарлатанам или нищим, весьма часто стараются привлечь к себе внимание. Они нарочито выводят – в одной строке пьесы или же в начале или конце параграфа – этакие шокирующие сентенции; например, м-р Бернард Шоу написал: «Золотое правило гласит, что нет золотых правил», Оскар Уайльд отметил: «Я могу противостоять всему, кроме искушения»; а тот бумагомаратель, что выполняет за грехи юности нелегкую епитимью, благородно восхваляя достоинства м-ра Понда, и чье имя не заслуживает упоминания в одном ряду с двумя вышеозначенными, сказал в защиту дилетантов, любителей и прочих подобных ему бездарей: ”Если что-то стоит делать, это стоит делать плохо”».

Пытаюсь припомнить хоть одного еще писателя, который на закате своей литературной судьбы (и жизни) обозвал себя бумагомарателем и бездарью. Даже такой самовлюбленный клеветник на самого себя, как Руссо, самоедничал как человек, но как писателя себя не трогал. Что причиной испепеляющего самоедства Честертона – шутливый тон? трезвая самооценка? покаянный католицизм? «Она из тех, кто смотрит в зеркало раньше, чем взглянуть в окно, – характеризует одну женщину патер Браун, – и это самое скверное, на что способен человек».

Почему так боялся зеркала Честертон?

Вопрос поставлен неверно.

Кого боялся увидеть в зеркале Честертон?

Борхес, высоко ценивший Честертона, считал, что он со страстью и успехом изощрялся в tours de force. То есть в акробатических номерах. Понятно, что это была умственная акробатика. «Каждая из новелл саги о патере Брауне сперва предлагает нам тайну, затем дает ее объяснение демонического или магического свойства, а в конце заменяет их объяснениями вполне посюсторонними».

«Вы побывали в темных лесах, где верят в вампиров, которые громадней дракона, и в горах, где боятся оборотней и ждут, что на лице подруги или друга вдруг засветятся звериные глаза» – так сказать мог только человек, который сам вдруг узрел звериные глаза на человеческом лице. Не обязательно на чужом лице. Не оттого ли Честертон так боялся зеркала, а Борхес ненавидел зеркало? «Ты был на обеих сторонах и боролся с самим собой», – упрекает один из героев шефа подпольно-полицейской организации в «Человеке, который был Четвергом». Так и Честертон – всю свою жизнь он посвятил борьбе с самим собой.

Честертон отвергал ужасы и небылицы, но сначала мастерски, упоенно, завороженно их описывал. Некую башню, сама архитектура которой несет в себе зло. Некое дерево, которое и больше, и меньше, чем дерево. И другое дерево, которое пожирает птиц и обрастает перьями. Тюремную камеру из зеркал. Лабиринт без центра. Супермена, то есть сверхчеловека, который вовсе не человек. Честертон был готическим мастером, который, обнаружив в себе жуть, все делал, чтобы ее преодолеть.

С помощью веры.

И литературы.

Вот в чем секрет Честертона: сыщик-рационалист – будь то патер Браун, м-р Понд или поэт Гейл – вовсе не alter ego Честертона. Скорее антипод. Человек, преодолевший в себе Честертона. Даже физически: в отличие от огромного, толстого, бесформенного Честертона, два из них – недомерки, а третий – строен.

– Многие мои друзья свихнулись, и я их понимаю,– говорит Гэбриэл Гейл в «Поэте и бузумцах». – Но это – история о человеке, который вправил вывих.

То есть счастливая история.

Сам Честертон преодолеть в себе Честертона и вправить вывих так и не смог, хоть и приложил максимум усилий. «Язычница с глазами пуританки» – характеризует он одну свою героиню. Про него можно сказать: «язычник с глазами католика». Он носил в себе бездну, его влекло к жути, он впустил в литературу чудищ, но загнал их с помощью вымышленных сыщиков в угол и объявил несуществующими.

В своем личном микрокосме он искал того же, что в макрокосме государства – порядка. «О это дивное слово ‘порядок’!», не уставал повторять Честертон. Он страшился душевной анархии внутри себя, и только потом ужé – в мире. Сам его католицизм был, по остроумному замечанию Борхеса, совокупностью вымыслов иудаизма, подчиненных Платону и Аристотелю. Я бы рискнул сказать, что религия для Честертона была той самой полицией, которую на государственном уровне он воспел в «Человеке, который был Четвергом» как основу мироздания.

Честертон коснулся кромешной тайны – и испугался ее, объявив злом. Вот почему он литературно не дотянул до своего современника Франца Кафки, а тот почувствовал в Честертоне родственную душу и несказанно удивился его счастию.

«Сохрани, Боже, ему быть счастливым: с счастием лопнет прекрасная струна его лиры», – писал князь Петр Вяземский, само собой, не о Кафке и не о Честертоне.

Парадоксы Честертона самоценны, его детективные шарады – умственные упражнения для читателя, единственный его недостаток как писателя – его дезертирство: он предпочел быть счастливым. Сам он, со всеми своими противоречиями, интересней того, что сочинил. Пользуясь его собственным выражением, он был не поэт, а поэма.

Парадоксы м-ра Честертона

Психоанализ – это исповедь без отпущения грехов.

Если вы не хотите нарушать Десять заповедей – значит, с вами творится что-то неладное. (В другом варианте: что врачи теперь именуют «проверкой умственных способностей».)

Преисподняя – перевернутая копия неба, вроде пейзажа, отраженного в озере.

Стремление к свободной любви равносильно желанию стать женатым холостяком или белым негром.

Растущая потребность в сильном человеке – неопровержимый признак слабости.

Иногда истины не видят, потому что она у всех на виду.

Безопасней всего притворяться самим собой.

Скрывайся не скрываясь.

Последний урок мудрости: прав бывает и дурак.

Всезнающий часто страдает невежеством, особенно – невежеством относительно своего невежества.

Только человек может быть нелепым – ведь только у него есть достоинство.

Когда нас призывают заменить возмездие состраданием, это значит одно: не решаясь покарать тех, кто достоин кары, мы караем тех, кто достоин сострадания

Возможна лишь одна биография – автобиография; перечень же чужих поступков и эмоций – не биография, а зоология, описание повадок диковинного зверя.

Искусство – это всегда ограничение: смысл всякой картины в ее рамке.

Лицемерие – это дань, которую добродетель платит греху.

Капелька еды предотвратит опьянение, а капелька спиртного – несварение желудка.

Забыть человека хуже, чем убить.

Человек не должен терпеть того, чего он боится.

У сумасшедших есть хорошее свойство, последняя их связь с Богом: они логичны.

Именно в серьезности более всего проявляется легкомыслие нашего общества, которое давно разучилось смеяться над собой.

Главная опасность – страх, а единственная надежда – спокойствие, доходящее до беспечности, и беспечность, доходящая до безумия. Единственный шанс остаться живым в том, чтобы не держаться за жизнь.

Дело не в том, что мир стал гораздо хуже, а в том, что освещение событий стало гораздо лучше.

он принял решение казнить паоэта, и в этом решении выразилось искреннее уважение маршала к поэттическому ремеслу.

Конечно, раз они никогда ни в чем не были согласны, им не о чем спорить.

Ты храбрее меня, и мне пришлось бояться за нас обоих.

Не знаю, что больнее – то, о чем помнишь, или то, о чем забываешь.

Она из тех, кто смотрит в зеркало раньше, чем взглянуть в окно, и это самое скверное, на что способен человек.

       
Владимир Соловьев
Автор статьиВладимир Соловьев Писатель, журналист

Владимир Исаакович Соловьев – известный русско-американский писатель, мемуарист, критик, политолог.

Комментариев нет:

Отправить комментарий