понедельник, 5 февраля 2024 г.

Тела Платона

 

Тела Платона

Александр Иличевский 4 февраля 2024
Поделиться270
 
Твитнуть
 
Поделиться

В издательстве Freedom Letters вышел роман «Тела Платона» Александра Иличевского, лауреата «Русского Букера» и «Большой книги». Писатель уже давно живет в Израиле, но герои его книги обитают в Москве и Иерусалиме, Италии и Америке. Как всегда в прозе Иличевского, большую роль в романе играют характеристики пространства и ландшафта.

Роман написан в 2022 году. Некий безвестный писатель Н. Глухов, перед тем как отправиться в зону боевых действий, присылает главному герою свои черновики. С этого начинается повествование. Жанровые и прочие особенности текста лучше всего объясняет сам автор: «То, что мне пишется сейчас, это своего рода астероидный пояс записей, историй, набросков, возможностей определенных сюжетов, набор метароманов, когда требуется не писать роман, а говорить о возможности того или иного сочинения. И на самом деле это оказывается даже интересней самого продукта».

 

Александр Иличевский
Тела Платона
Freedom Letters, 2023. — 346 с.

*  *  *

С Глуховым в юности всегда было интересно и надежно выбраться в какое‑нибудь безрассудное путешествие. Сплавиться по сибирской реке, пожить без денег на крымском берегу в палатке, забуриться на необитаемый остров в дебрях волжской дельты или попытаться перейти границу с Ираном.

При избытке свободного времени (программист) он совершенно не чувствовал рисковости приключений и доверял моим интуициям. А они были примерно такие же безрассудные, как художественный вымысел.

Однажды мы с ним в совершенно диком месте, пересекая Волгу, тонули на байдарке, груженной скудными запасами, снарягой и моими черновиками. Но спаслись и выудили все пожитки.

И в конце каждого похода, перед тем как расстаться (происходило это обычно на «Комсомольской»), я его неизменно спрашивал: «Ну как, Глухов, тебе понравилось?» — «Да, запомнится», — стоически отвечал он.

Так вот, в определенном возрасте начинаешь к жизни относиться как Глухов к походам: что‑что, а запомнится точно.

Александр Иличевский. Москва. 2008

*  *  *

Я родился в Сумгаите в 1970 году. Жил в Воскресенске, Москве, Долгопрудном, Реховоте, снова в Москве, Сан‑Франциско, Сакраменто, Тускалусе, Тарусе, Тель‑Авиве, Иерусалиме и вот теперь в Бар‑Гиоре. Все это крохотные городки и селения, столицы безвестности и провинций. Это при том, что, начиная работу, я всегда принимаюсь за Вселенную. Однако даже теперь никакая машина времени не сделает мое прошлое соблазнительным, хотя иногда я был счастлив. И все же заставить меня прожить такое еще раз — нет уж, увольте.

В какой‑то ведомости я числюсь изобретателем прозрачных камней. Однажды я ехал из Сакраменто в Сан‑Хосе на поезде. И где‑то по пути на страшной скорости локомотив сшиб на переезде тележку, полную барахла бездомного, который успел отскочить. Поезд затормозил, и это мне рассказал кондуктор. Я слышал проволочный звук удара, будто кто‑то провел по натянутым слабо струнам.

Вот как судьба поступает с тележкой, груженной и моими намерениями.

Та железная дорога была когда‑то путем битников, заскакивавших в вагоны грузового поезда без спросу. Когда‑то и я путешествовал в осенний Крым в теплушке с четырьмя лошадьми, спал на сене, просыпался в яблоневом саду, в пристанционном тумане. Все самое важное в моей жизни всегда происходило помимо моей воли.

Однажды девушка, с которой у меня в юности был роман, сказала: «Знаешь, ты похож на святого Себастьяна из Дрезденской галереи». В самом деле, сходство имелось, и мы ему удивились. Но теперь я понимаю главное: главное — стрелы. Стрелы намерений и столб судьбы — вот все, чем мы держимся. В каком‑то смысле так и устроен мир — не на китах он стоит и не на Ньютоне и Эйнштейне. А держится на стрелах.

Однажды отец рассказал мне, что, когда работал на заводе Pasco, он, чтобы посылать мне немного денег, старался сэкономить на мотеле и потому ночевал в машине, запарковав ее на площади перед заводом. Но на третий день приехали полицейские и спросили его: «Против чего бастуешь?» Отец отправился в гостиницу. Он не сказал им, что его сын поэт, что обратно до дома два часа езды вдоль берега реки Сакраменто и, поскольку в некоторых местах на этой дороге нет отбойников, он возит с собой молоток под пассажирским ковриком, чтобы выбить стекло машины, когда заснет и свалится в реку.

Иногда я вспоминаю этот случай. Мы дети своих родителей и яблонь. Вот почему я тоже вожу монтировку под ковриком с пассажирской стороны. У меня тоже есть своя черная река, в которую я опасаюсь свалиться во сне.

*  *  *

Бабушка Циля всегда отличалась отменным нигилизмом, который начинался с мизантропии. Семейное предание гласит, когда меня принесли из роддома, она пробормотала: «Ну, вот еще один мученик народился». Мама этого свекрови так и не простила, но всегда ее жалела. Впрочем, как еще было относиться к женщине, потерявшей в войну мужа и дочь и оставшейся с двумя маленькими сыновьями одной. Военный врач, бабушка Циля вторую половину стажа проработала на скорой помощи. Ее самый частый диагноз назывался так: simulanticus naturalicus. Я бывал счастлив, когда она брала меня с собой на вызовы. Это было настоящим путешествием — например, в какие‑нибудь апшеронские трущобы, где случилась вспышка дизентерии. Образ жизни у нее был простой: работа, собаки–кошки — и чтение медицинской и художественной литературы. Дом был набит книгами, во дворе обитали несчетные котообразные, из которых я помню безумную Машку, способную с голодухи сожрать неразмороженного минтая целиком, и старого кота Аксакала, засыпавшего на ходу, пересекая веранду: бредет, бредет и брык — валится на бок, и так раза три, пока достигнет двери. Псы были злющие, мощные, с обрезанными ушами и хвостами, — когда они на издыхании возвращались после очередной собачьей свадьбы, бабушка снова принималась штопать их шкуры специальной ниткой, наклонившись из плетеного кресла‑качалки, стоявшего в саду. Циля работала в режиме сутки через двое и имела способность засыпать в любую минуту. Читала она чаще всего Чехова и Толстого, всю сотню томов, с письмами и дневниками. Засыпала среди страниц, просыпалась среди страниц, читала дальше… Еще она слушала BBC и радио «Свобода», для пущей слышимости поместив плашмя радиоприемник в пустой медный таз, где варила варенье из лепестков роз, инжира и других сокровищ сада. Людей, повторюсь, она недолюбливала, и завоевать ее расположение было трудно. Меня она несколько раз выгоняла из дома, но всегдашняя рассеянность заменяла ей прощение и мне примирение. Впрочем, я не сильно обижался, благодаря внушениям матери, и тем более у меня в трех верстах имелось иное убежище — дом моей другой бабушки, совершенно ангельского человека. Вспоминаю я обеих часто — как‑то получилось, что они всегда со мной — включая всецело телесно, я помню их не только до последней черточки характера, но и каждую морщинку. И Цилю я вспоминаю особенно сейчас, когда взялся перечитывать Чехова — с его важнейшим рецептом: «Садиться писать следует только с холодной головой». Рецепт этот медицинский, ибо только с холодной головой можно кого‑нибудь вылечить.

*  *  *

Если коротко, смерть других ставит под сомнение ваше собственное существование. Особенно если это родители. Струна, связывавшая вас с теми, кто произвел на свет ваши боль и наслаждение, звучит при обрыве пронзительно и нестерпимо. Тем не менее некоторые пытаются этот звук развернуть в элегию.

Когда умирает мать, рвется еще и пуповина. Все время слышу мамин голос: делай то, не делай это. Мать — особенно тревожная мать — это проблема для ребенка и, следовательно, для мироздания. Семья моей мамы — сплошь ссыльные, иными словами, пришибленные, жители Пришибов: этому названию небольших поселков несть числа на границах империи. Сталинское время — страх быть сосланным снова (и теперь в более прохладные края) — вот что владело членами моей семьи в течение двадцатого века. Естественно, печать тревоги осталась на потомках.

Когда мы с мамой должны были встретиться в городе, это происходило всегда на том же самом месте — на Тверской у телеграфа. Всегда буду помнить, как поднимался однажды от метро мимо гостиницы «Интурист» и увидел маму, стоявшую на тротуаре посреди московского июня с дорогущими лайковыми перчатками в руках. Мама стояла и плакала. В тот день объявили результаты зачисления студентов в МФТИ, и она не знала, что я поступил, всегда предполагая худшее. Перчатки она купила потому, что я всегда о них мечтал, обходясь варежками. Заплаканная, она протянула мне перчатки, а я обнял ее, и мы пошли на телефонный переговорный пункт сообщать отцу об успехе.

Когда умирает мать, обваливается половина мира, исчезают стены между тобой и пустотой.

*  *  *

Людей жалко больше, чем историю. Люди — мы все так или иначе стали беженцами. Мы все покинули раковины своих представлений и теперь болтаемся в мутной взвеси штормовой волны. Ничего хорошего в этих приключениях нет. Как нет почти ничего полезного в эмиграции как таковой. Зато есть некий союз между тобой и судьбой, не всегда прочный, но сама возможность такого сотрудничества с провидением иногда может вывести на новый уровень восприятия самого себя. В любом случае лучше сотрудничать с Б‑гом, чем с властями. Те же, кто остался, рано или поздно выедут на свои дачи, посадят огурцы и цветочки, станут ходить на речку купаться, любоваться лесами и полями — и постепенно забудут саму постановку проблемы. Так устроен человек — он не блоха, ко всему привыкнет. В этом есть отчетливая низость, конечно. Случались ситуации в истории, когда целые национальные культуры бывали исторгнуты прочь из своих земель. Но удивительным образом продолжали существовать в небесном своем качестве. Однако возможным это сохранение становилось только с помощью текста. Иными словами, сейчас невероятно важным для культуры становится текст. Ясно, что пока еще вопрос — время ли браться за слова, ибо скорбь всесильна и затыкает рот комом немоты. Но придет пора, когда сознание потребует от действительности прав на выживание — и тексты станут той движущей силой, благодаря которой начнет работать процесс воссоздания по крупицам того, что было поругано, растоптано, размолото, сожжено.

*  *  *

В целом Глухов был, очевидно, восходящий и обреченный на неприкаянность гений, шедший своим неизведанным путем. Он писал кружевные, полные воздуха стихи со множеством местоимений и издал их потом безымянно — без имени автора на как бы слепой обложке. Любимец девиц, ценящих ум и нежность, он, разумеется, некоторых раздражал. Занимал деньги и не отдавал, мог забрести в чужую комнату и умять с голодухи сковородку жареной картошки, доходившей под крышкой на электроплитке, покуда хозяева мыли посуду и метались по комнатам, одалживая у соседей хлеб. Симпатичный и тонкий, Глухов был знаменит еще тем, что мог спать с какой‑нибудь девушкой в одной постели, но к ней не притронуться. Рожденный в Ленинграде, в этом особом городе, чьи бесконечные набережные и близость открытого моря превращали человека в существо мечтательное, он был для нас почти инопланетянин. Глухов безотказно решал нам сложные задачи по квантовой механике и самостоятельно занимался неизведанной супергравитацией. Выросший без отца, он часто ссорился с матерью, остававшейся в квартире на Каменноостровском проспекте вместе с лежачей свекровью и нездоровым младшим сыном, который среди прочего мучился еще и суицидальными наклонностями. Кто бывал у Глухова в гостях, знал, что он жил в квартире на высоком этаже, с установленными на окнах решетками. Я сам слышал однажды, когда его позвали к телефону на вахте: звонила соцработник во время очередного приступа у брата, и Никита строго отчитывал его, требовал закрыть окно, потому что, во‑первых, холодно и, во‑вторых, потому что «потому».

Знали мы еще, что мать Глухова показывала стихи сына другу Бродского — Анатолию Найману, который был когда‑то дружен с ней в молодости. Найман отозвался так: поэтическое содержание присутствует, а вот языкового вещества не хватает. Говорят, Глухов не принял этот отзыв.

*  *  *

Кто хотя бы однажды зимою в Москве покупал в неотапливаемом киоске бутылку замороженного пива, а потом оттаивал ее на груди по дороге в общагу, скажем, в метро и затем в вагоне электрички, этот человек знает о времени кое‑что особенное. Все‑таки какая‑то неуничтожимая нить связывает меня — когда‑то двадцатилетнего — и нынешнего. Вероятно, сделана она, эта нить, из особенно прочных волокон, наверное, их происхождение гравитационное, хотелось бы верить, что космическое, — то, что не дает распасться Млечному Пути.

Комментариев нет:

Отправить комментарий