среда, 23 ноября 2022 г.

О методе гуманитарных наук в эсхатологической перспективе

 

О методе гуманитарных наук в эсхатологической перспективе

Аркадий Ковельман 23 ноября 2022
Поделиться114
 
Твитнуть
 
Поделиться

Еврейская птица ворона,
зачем тебе сыра кусок?
Чтоб каркать во время урона,
терзая продрогший лесок?

И. Бродский. «Послесловие к Басне». 1992

 

Я писал это эссе долго и трудно, боясь обидеть тех, к кому и сам принадлежу. В век «гиперчувствительности» подобная боязнь — не редкость, и сопровождается она отсутствием рефлексии. А на мой взгляд, отсутствие рефлексии и самокритики — большой грех и трагическая ошибка. Возможно, не задумываться и не оглядываться необходимо для победы над врагом. Но со статусом свободомыслящих эти навыки не согласуются и зачастую дорого обходятся. Тот, кто не пытается познать самого себя, живет в воображаемом мире коллективного сознания. А тот, кто боится «каркать во время урона» (урона сыра), не может быть назван гуманитарием.

Мыслитель. Огюст Роден. Фрагмент скульптуры

По полям филологии бродит жвачное животное, именуемое интертекстуальностью. Оно пережевывает любой текст, а затем отрыгивает в виде книг и статей, лишенных сюжета и смысла. Отсутствие таковых приравнено к «научности» и «объективности». Читатель не должен в конце статьи ожидать не то чтобы откровения или раскрытия тайны, но и вовсе ничего такого, чего не было бы в начале статьи. Бесконечное число сносок типа «см. о том‑то также то‑то» должно убедить читателя в компетентности и честности автора. Иногда он принимается сварливо спорить с коллегами о мелочах, но никогда — о смысле, потому что смысл по определению исключен. Возможно, кому‑то такого рода статьи полезны как каталог цитат, но чтение подобного каталога утомительно: читатель или испытает отвращение к профессии, или сам превратится в составителя каталогов. Вспоминается стих Маяковского: «Берутся классики, свертываются в трубку и пропускаются через мясорубку».

Что же до смысла, то он целиком принадлежит «гендерным», «постколониальным» и т. п. исследованиям, то есть «научному коммунизму» в его современной ипостаси. Если интертекстуальность неразборчива и готова отрыгнуть любую цитату, то «научный коммунизм» ограничен и даже брезглив. В его суповой набор не входят ни Кант, ни Гегель, ни Герцен с Добролюбовым. Деррида и Фуко, кажется, тоже изгнаны, хотя поначалу приветствовались. Зато Эдуард Саид или Р. С. Сугиртараджа непременно должны упоминаться. Наличие этих имен открывает доступ в журнал, ибо демонстрирует лояльность автора (вроде ссылок на Маркса, Энгельса, Ленина, Сталина во времена исторического материализма). Чем меньше отношения теории вышеназванных авторитетов имеют к материалу статьи, тем больше лояльность и легче доступ! Автор — «первый ученик» из фельетона Ильфа и Петрова. Он «монотонно бормочет свои критические вирши: Бойтесь, дети, гуманизма, // Бойтесь ячества, друзья. // Формализма, схематизма // Опасайтесь, как огня. // Страшен, дети, техницизм…» и т. д. О «научном коммунизме» в его «патриотической» трактовке (с обязательными ссылками на Ильина и Солженицына) писать здесь не буду, но суть та же.

Писать нужно конвенционально, чтобы не утратить академический статус и не разделить печальную судьбу Михаила Самуэлевича Паниковского, нарушителя Сухаревской конвенции. Впрочем, российским гуманитариям моего поколения повезло. Часть их жизни пришлась на эпоху застоя, когда старый канон уже не принимался всерьез, часть — на время разброда и шатаний, когда новый канон еще не сложился. Этому мешали споры почвенников с западниками — каждый тянул одеяло на себя. Вдобавок страна развивалась неожиданно и неправильно, отклоняясь от политической теории. В результате возник удивительный феномен — «провинция у моря», где какое‑то время гуманитарий мог гулять почти без присмотра… Как говорил мой покойный друг и наставник, «не в Германии живем».

Гуманитарий, вышедший на прогулку, напоминает лягушку‑путешественницу из сказки Гаршина. «Это я, я придумал!» — восклицает он по каждому поводу — и плюхается в болото. Что не отменяет требования научной честности. Хорошо бы рассчитаться с предшественниками не по мелочам, а всерьез. Взятое у Гегеля — Гегелю же и отдать. Увы, не всегда это удается сделать. Мысли великих затираются в сознании и кажутся своими, образуя скрытые цитаты и аллюзии. Сокрытие может быть намеренным — из страха перед цензурой или общественным мнением. Иногда ученик прячет мысли учителя, чтобы выйти из его тени. Впрочем, бесконечное и хвастливое цитирование учителей — сказка о лягушке наоборот: «Это мой, мой учитель!» — кричит лягушка — и плюхается в болото.

Научить можно только того, кто уже знает, иначе он не поймет, о чем идет речь.

«Не рассказывают о Маасе Меркава даже одному, разве что тот мудр и понимает своим умом», — учили наши мудрецы (Хагига, 2:1). А Платон уверял, что философия в чуждых для себя душах не пускает корней (Pl. Ep. VII, 334). Знание приходит к нам из горького опыта, из упорного труда, из «непереваренных» текстов, из комбинации генов и снов. Когда оно осеняет нас, мы начинаем искать, откуда оно взялось, и находим учителя живого или мертвого, но это совсем не тот, кому пришлось сдавать зачеты… Как сказано: «Где сокровище ваше, там будет и сердце ваше» (Мф., 6:21). Кто раскрепостил ваш стиль — тот и учитель.

«Стиль» — от греческого стилос, бронзовая палочка, которой чертили на навощенных табличках. Для гуманитариев стиль и метод — одно и то же, ведь язык — орудие их мысли, а сами они — «мыслящий тростник» (от латинского calamus — тростник, перо для письма). «И отчего же в общем хоре // Душа не то поет, что море, // И ропщет мыслящий тростник?» Потому и ропщет, что мыслит. Нельзя научиться стилю, с ним рождаются, а учитель — лишь повитуха при родах.

Стиль — необщее выражение лица. Он взращивается в душе, как жемчуг в раковине, но из души его нельзя вынуть и передать другому. «Вот вам, товарищи, мое стило, и можете писать сами», — предлагал Маяковский, но из этого ничего не вышло, даже славою не сочлись. Бродский же утверждал, что в науках и искусствах демократия неуместна. Гуманитарии не ходят взводами и не собираются в толпы, но творят в тишине и тайне. Поэтому стиль (он же понимание, он же метод) не имеет ничего общего с «новыми методиками», каковые принято изучать на студенческой скамье («Бойтесь, дети, гуманизма, // Бойтесь ячества, друзья»). Здесь за меня лучше скажет Цветаева, учившая историю «по Иловайскому»:

 

Однажды, раскрыв его учебник, я попала глазами на следующее, внизу страницы, булавочным шрифтом, примечание: «Митридат в Понтийских болотах потерял семь слонов и один глаз». Глаз — понравился. Потерянный, а — остался. Утверждаю, что этот глаз — художествен! Ибо что же все художество, как не нахождение потерянных вещей, не увековечение — утрат? Стала читать дальше, — и раньше, и после, и древнюю, и среднюю, и новую, и вскоре убедилась, что все, что он пишет — вижу, что у него все — глаз, тогда как неизбывная «борьба классов» наших Потоцких, Алферовских и т. д. либеральных гимназий — совсем без глаз, без лиц, только кучи народа — и все дерутся. Что тут живые лица, живые цари и царицы — и не только цари: и монахи, и пройдохи, и разбойники!.. «Вы отлично подготовлены. По каким источникам вы готовились?» — «По Иловайскому». Либеральный педагог, ушам не веря: «Как? Но ведь его учебники совершенно устарели! (Пауза, наполненная всяческими размышлениями.) Во всяком случае, вы прекрасно осведомлены. И, несмотря на некоторую односторонность освещения, я вам ставлю»… — «Пять», — мысленно подсказываю я. Эту шутку я повторяла в каждой гимназии, куда поступала, а поступала я постоянно. Так столь ненавистный стольким школьным поколениям «Иловайский» — источник не одной моей, школьницы либеральных времен, пятерки .

 

Дмитрий Иванович Иловайский, сводный дедушка Марины Ивановны, — монархист, но бесстрашный историк, не считавшийся ни с чувствами «высочайших особ», ни со следователями ЧК. Иловайский — черносотенец, антисемит, а Марина Ивановна — дочь своей матери, которой «иудеи милее эллинов» . Но у Иловайского есть глаз, соединенный со стилем, палочкой для письма. Он пишет глазом, как писали гуманитарии поздней советской эпохи: Эйдельман, Гуревич, Аверинцев, Лотман. А поколением раньше мы находим Бахтина, Тарле, Фрейденберг и многих (хотя немногих) других…

Все чаще говорят о кризисе гуманитарных наук. В качестве причин называют политизацию и коммерциализацию, но и то и другое, на мой взгляд, вторично. Некогда пышное и многообразное гуманитарное знание, пережив поздний расцвет, именуемый «постмодерном», устав от мудреных французских теорий и изысканных постструктуралистских текстов, поблекло и притихло. На Западе этому способствовала система внутреннего рецензирования и прочие механизмы, сводящие лес к набору телеграфных столбов. В России, с развалом СССР, науки и искусства перестали быть элементом престижа и сильно потеряли в деньгах, но недавно их вновь призвали к государевой службе… На московской ярмарке Нон‑фикшн много лет торговали скорее переводами и классикой (то есть ученичеством), чем новыми именами и идеями. Ученичество затянулось и не перешло в зрелость. Разум общества, каковым является гуманитарное знание, мирно уснул по обе стороны геополитического разлома, а сон разума, как известно, рождает чудовищ. От их страшного рыка разум вдруг просыпается и в испуге бежит за собственные пределы — туда, где царствует не вдохновение, а откровение: по‑гречески — апокалипсис.

После апокалипсиса ничего не остается, кроме письма в бутылке, рукописей в пепле. Когда еврейского историка Семена Дубнова полицаи уводили на смерть, он кричал на идише: «Евреи! Записывайте, всё записывайте!» Я могу представить себе еврея‑экскурсовода‑экспоната в пражском «Музее вымершей расы» (в планах Гитлера было и такое). Вероятно, этот еврей будет заботиться о сохранности средневековых рукописей и о квартальной премии. И кажется, сейчас мы живем именно в таком режиме — в музее культур, обреченных на смерть. Единственное, что нас ограничивает, — отсутствие смысла.

И все же забота о рукописях и прочих артефактах нас не покинет. Мир может погибнуть, но книга должна быть издана. Или хотя бы эссе. Например, это.

Комментариев нет:

Отправить комментарий