четверг, 4 августа 2022 г.

Две сестры с бывшей Почтовой

 Идишкайт

Две сестры с бывшей Почтовой

Мордехай Юшковский. Перевод с идиша Яэли Боес 3 августа 2022
Поделиться34
 
Твитнуть
 
Поделиться

Это было в начале восьмидесятых. Я учился в университете в Москве, а на летние каникулы вернулся на Украину в свой родной город Винницу — самое сердце Подолии. В те годы значительную часть городского населения все еще составляли евреи, многие из которых переехали в Винницу из окрестных маленьких местечек.

Я уже тогда что‑то пробовал писать на идише. Своими силами начал изучать еврейскую литературу и фольклор, читал все, что мне удавалось раздобыть на винницких чердаках и в подвалах; ведь именно там более молодое поколение евреев, которое в большинстве своем уже не умело читать на идише, хранило еврейские книги, газеты и журналы, которые остались им от родителей, ушедших в вечность. То тут, то там я собирал фольклор, общаясь с пожилыми евреями, которые могли «рассказать целый мир», я пробовал записывать их истории, песни, поговорки, пословицы, фразы… Тогда я еще понятия не имел, что со всем этим буду делать и каким образом систематизировать. Я просто вошел в раж, собирая на идише все, что только было возможно. Ходил по домам, долгие часы беседовал со стариками, записывал на магнитофон, записывал в блокнот. С невероятной жаждой прислушивался я к их идишу, находя и запоминая каждую «изюминку» в их речи.

Во время одной из таких встреч пожилая женщина, ее звали Бася, сказала мне со вздохом:

— Я ведь окончила в моем родном местечке еврейскую школу и училась в еврейском техникуме в Гайсине, но я мало что помню из того, что тебя интересует. Колесо жизни повернулось так, что после войны я поселилась в Челябинске, вышла замуж за русского парня, долгие годы прожила среди русских, не имея никакой еврейской среды. Мне было не с кем и словом на идише перемолвиться. Многие вещи забылись. Я ведь всего несколько лет назад переехала к дочке в Винницу. Но если бы ты не поленился и проехался в мое родное местечко к двум сестрам… О! Вот там ты бы полакомился еврейским фольклором… Они живут там по сей день. Я побывала у них месяцев восемь назад, когда приезжала на кейвер овес , это очень близко от Молева . Там каждый покажет тебе их дом.

— Две сестры? — удивленно переспросил я.

— Да, — ответила Бася, качая седой головой и при этом морща лоб, — это очень грустная история. Старшую из них зовут Неся, а младшую Хава. Хава — в моем возрасте, мы‑таки с ней вместе учились в еврейской школе. Это ведь было маленькое местечко, евреи до революции составляли там более половины населения и жили в общем‑то спокойно. Но во время Гражданской войны, когда начались мучения с погромами (чтоб Г‑сподь уберег и умилостивил от того, что мы пережили!), набегали банды из окрестных сел, они грабили, убивали, насиловали… Мы, трое детей, вместе с мамой прятались во время погромов в подвале, а в нашей квартире, прямо у нас над головами, бандиты закололи нашего старенького дедушку. И с этими двумя сестрами тоже произошла жуткая трагедия. Их изнасиловали на глазах родителей, их несчастная мать, видя это, сошла с ума, отец, пытаясь спасти дочерей, получил удар по голове и потерял сознание. В местечке такой факт не скроешь, все знали о произошедшем. Некоторые советовали, чтобы девочки уехали подальше, где их никто не будет знать… Но они, и Неся, и Хава, смирились со своей судьбой и решили никогда не выходить замуж, оставаясь одинокими. После смерти родителей они остались жить вдвоем, пережили гетто под румынами и живут там по сей день. В местечке их так все и называют — две сестры.

Штетл после погрома. Иссахар‑Бер Рыбак. 1930

— Теперь понимаю, — ответил я, ошеломленный этой историей. Мне хотелось еще что‑то добавить, но слова застряли в горле…

— Проедься туда, ты не пожалеешь, — продолжила Бася. — Обе сестры помнят целое море песен, поговорок, историй о жизни в местечке. У Неси — просто железная память, хотя она на пару лет старше Хавы. Там ты наберешься фольклора в полной мере. Я тебе обещаю, что ты не захочешь уезжать оттуда.

— Но нужно ведь им написать сначала, как можно просто приехать, не предупредив? — обеспокоился я.

— Глупенький, — заулыбалась Бася, — это же местечко, кто там вообще о чем‑то предупреждает, открывают дверь и заходят!

— Ааааай, — вдруг произнесла она почти нараспев, — иногда я так скучаю по распахнутым дверям местечка, по людям, жившим как одна семья, даже если ругались, то назавтра мирились… семья. Все там было просто, люди были понятными, черное было черным, а белое белым.

Хупа. Иссахар‑Бер Рыбак. 1917

Вернувшись домой, я начал бороться сам с собой. С одной стороны, мне очень хотелось проехаться в местечко, получить сокровища из памяти двух сестер, но ужасная история, услышанная мной, заставляла мучительно колебаться. Я думал: «Они пережили такой ужас, для чего я поеду морочить голову двум несчастным старым женщинам? Но, с другой стороны, хорошо, что я уже знаю эту историю заранее и не задам вопросы, которые могут причинить им боль». Продолжались мои метания, наверное, неделю, в конце концов юношеское любопытство победило, и я окончательно решил, что еду.

В летние каникулы, когда не нужно никуда спешить и можно валяться в постели почти до полудня, встать около шести утра и отправиться на автобусную станцию, чтобы успеть на первый автобус, отъезжающий в сторону Могилева‑Подольского, было для меня буквально геройством. При этом я еще тащил с собой совсем нелегкий магнитофон «Айдас» и несколько пленочных бобин, чтобы не упустить возможность все записать. Дорога со всеми остановками длилась почти три часа. Поэтому у меня было время подремать в первую половину пути, возмещая упущенный сон, а во вторую половину — наслаждаться живописными подольскими пейзажами, которые пробегали перед моими глазами. Через открытые окна автобуса доносился запах зеленых полей и пьянящий аромат яблоневых садов. Я проезжал села, маленькие хутора и местечки, в которых в те годы еще можно было встретить остатки бывших еврейских общин.

Не доехав километров двадцать до Могилева‑Подольского, я вышел из автобуса и остановился около беленого домишки, на котором полинявшими зеленоватыми буквами было написано название местечка. Я еще не успел оглянуться, как ко мне подошел пожилой дяденька и спросил на украинском:

— А кого ти тут шукаешь? 

— Если вы местный, то наверняка знаете, где здесь дом двух сестер, — сказал я, точно как мне велела Бася из Винницы.

— То хто ж их тут не знае?  — ответил старик. — Иди прямо по этому шляху  чуть больше полукилометра и поверни налево в третью улочку, увидишь, там будут таблички «Вулиця Гонти» , и второй дом справа — их дом.

Еще было довольно рано, под ласковыми лучами солнца я повернул в третью улочку. Деревья настолько распустились, что дома буквально утопали в зелени. Табличек с названиями было не разглядеть. Так как я долго колебался по поводу этой поездки и внутренне готовился к ней, то нарисовал себе в воображении местечко, в центре которого находился дом двух сестер. Я даже пытался предугадать, что увижу и услышу там. Но в действительности все выглядело иначе. Я подошел к забору и увидел посреди двора невысокий беленый глинобитный домик с пристроенной к нему деревянной верандой, покрашенной в голубой цвет. Перед открытой дверью дома стояли деревянный стол и скамьи, на которых друг напротив друга сидели две пожилые женщины и перебирали ягоды. Я перегнулся через калитку и, пытаясь перекричать собаку, которая громко лаяла и рвалась с цепи, спросил: «Вы — Неся и Хава?»

Одна из женщин встала, угомонила собачку, загнав ее в будку, и приблизилась ко мне с испуганным ищущим взглядом: «А что вам нужно?»

Я объяснил ей уже на идише, что их подруга из Винницы Бася посоветовала мне проехаться сюда и что я заинтересован в еврейском фольклоре. При этом я не переставал извиняться за то, что «свалился к ним на голову» неожиданно, как снег в месяц тамуз , ибо не имел возможности предупредить заранее. Женщина распахнула калитку и пригласила меня во двор, улыбаясь так искренне и по‑доброму, будто я был самым дорогим гостем, которого здесь давно ждали. Вдруг она раскричалась:

— Хава, смотри, а гаст ин штетл (гость в местечке)!.. Он из Винницы, его к нам Бася направила, он собирает еврейские песни и поговорки, видишь, аз мэ лэбт, дерлэбт мэн (если живут, то дожидаются желаемого). Видишь, наконец кто‑то и нами заинтересовался…

Вторая женщина приподнялась со скамьи, всплеснула руками, тут же вытерла их о фартук, надела очки и буквально вгляделась в мое лицо, а через пару мгновений выстрелила:

— Ты еще так молод, а знаешь идиш?! Умеешь читать и писать?..

Я приготовил магнитофон, долго прилаживая удлинитель, чтобы он достал до розетки, и хотел сразу же взяться за дело, но моим планам было не суждено осуществиться. Обе женщины засуетились вокруг меня. Первым делом, утверждали они, нужно что‑то положить в рот. Сколько я ни пытался просить и объяснять, что не голоден, — это был напрасный труд, ничего не помогло. Я сидел на деревянной скамье во дворе, а сестры то и дело входили и выходили из двери своей веранды, завешенной белой марлей. Через какое‑то время на столе во дворе стояло то, что они называли «завтрак на скорую руку»: тарелка нарезанных овощей, рассыпчатый творог с густой до желтизны деревенской сметаной, блинчес (блинчики) с творогом, локшн кугл (запеканка из домашней лапши), морковный пирог и вишневое варенье. И над всем этим изобилием возвышался старинный пузатый самовар, какой я видел только в фильмах прошлых лет. Лишь глядя на все это, я уже почувствовал себя сытым, удивился и сказал с улыбкой:

— Это, наверное, завтрак для роты солдат!..

На что Неся ответила мне поговоркой:

— Вилст шейн зингэн — дарфст конэн шейн шлингэн (хочешь красиво петь — нужно уметь красиво глотать).

А Хава ее поддержала:

— На украинском тоже говорят: хто добре кусае, той добре ступае .

От этой первой порции поговорок мне сразу стало тепло на сердце, и я обрадовался, что не зря приехал. Беседа лилась тепло и непринужденно. Я почувствовал себя буквально дома. И это ощущение домашности и теплоты разливалось по всему телу. Женщины вели свой рассказ, наперебой дополняя друг друга, а иногда и споря. И тут я разглядел меж густых ветвей фруктовых деревьев, что соседи из окрестных домов стоят у заборов и с любопытством прислушиваются к нашему разговору. Я спросил:

— А всегда ваши соседи такие любопытные?

Неся рассмеялась:

— Это же местечко, здесь секретов нет: до имл ун эрд обн зих гешвойрн, аз кейн сод зол нит гейн фарлойрн (здесь небо и земля поклялись, чтобы не один секрет не пропал). Можешь быть уверенным, что в течение получаса все узнают, что у двух сестер сегодня гость. Здесь это так: ин эйн эк гит мэн а нос, ин андэрн энтферт мэн: «Зай гезунт!» (в одном углу чихнешь, в другом ответят: «На здоровье!»)

А Хава добавила:

— До вейст йедэр, вос бай йенэм кохт зих инэм тэпл (здесь каждый знает, что у другого варится в кастрюле). И после всего, что нами пережито, мы уже мало чего боимся. Мит цвей байчн шлогт мен нит сай‑ви‑сай (двумя кнутами все равно не лупят).

В зажиточном еврейском доме. Иссахар‑Бер Рыбак. 1917–1920

Я включил магнитофон, которому сестры сразу придумали название «ди шейдим машинке» («чертова машинка»). Неся заметила:

— Нам уже помногу лет, мы старомодны и не очень любим современные вещи, мы в них ничего не понимаем. У нас, как говорят, мир обн геерт клингэн, ун конэн нит нохзингэн (слышали звон и не можем повторить). Мы всего лишь несколько лет назад купили себе телевизор в квартиру, думаешь, он нам доставляет большое удовольствие? Иногда по вечерам мы смотрим его и мэ пачт зих ин байхелэ, ви с᾽фишелэ ин тайхелэ (похлопываем себя по животику как рыбка в речке).

Это было необычное интервью с респондентами, являвшимися носителями еврейского фольклора, беседа лилась сама по себе, как полноводная широкая река, волны которой разбрызгивали жемчужины. Мне не приходилось задавать много вопросов. Одна тема сменяла другую, и было не столь важно, ЧТО рассказывали сестры, важно было, КАК они это рассказывали. Каждое их предложение было украшено сокровищами из уст народных. Я даже почти забыл ту печальную историю, о которой узнал еще до поездки, потому что они обе радушно улыбались, откровенно радовались моему приезду и сами получали удовольствие от повода поговорить с кем‑то на их вкусном домашнем идише. Там, в подольском местечке, я навсегда усвоил суть еврейской народной речи, ее поразительную способность усластить грусть улыбкой. Народный домашний идиш настолько живописен, потому что человек, говорящий на нем, использует невообразимое количество пословиц, поговорок, фразеологизмов, иначе говоря, «рисует словами». И вот эти нарисованные образы будоражат сознание, что заставляет улыбнуться, даже когда речь идет о чем‑то грустном.

Не вполне доверяя магнитофону, я старался записывать в блокнот все, что было возможно. Я хотел придать разговору какие‑то тематические и хронологические рамки, но это удавалось не всегда. Спонтанность беседы оказалась к месту. Я выслушал большое количество легенд о хасидских цадиках (ребе) и чудесах, которые они творили; о том, как выглядела когда‑то религиозная и традиционная жизнь в местечке; о блюдах, которые готовили на различные праздники и торжественные события. Потом я спросил, есть ли сегодня в местечке синагога, есть ли миньян ?

Хава ответила:

— Миньян еще есть, несколько пожилых евреев молятся в частном доме. А синагогу после войны превратили в кинотеатр. Молодые уже мало что знают из идишкайт . Сегодня мэ дрейт мит а дрик, мэ шнайдт мит а штрик, мэ эст ви а бик, ун мэ бенчт ви а флиг (перемешивают дрыном, режут веревкой, едят, как бык, а благословляют, как муха) .

Неся при этом тяжело вздохнула, вспоминая былые времена, и добавила:

— Годы улетают, как птицы, не успеешь оглянуться, как состаришься. Когда‑то у нас говорили: аз мэ кукт Пейсах‑цайт ин ди мацэ‑лехлэх, зэт мен шойн, ви мэ блозт шойфер инэм хойдеш элул (когда в Пейсах  смотришь через дырочки мацы, то видишь, как в месяц элул трубят в шофар ).

После разговора, посвященного еврейской традиции, беседа перешла в другое русло. Женщины рассказывали о погромах, казаках, бандах… Я почувствовал огромное напряжение. Хорошо помня об их личной горькой доле, я ни в коем случае не хотел, чтобы сестер настигли и снова ранили тяжелые воспоминания. Вдруг Неся посмотрела вокруг и сказала:

— Послушай‑ка, давай войдем в дом, что‑то здесь слишком много ушей, не для них эти разговоры.

Киевский погром. Иссахар‑Бер Рыбак. 1919

При этом ее взгляд был полон настороженности и печали. Женщины быстро убрали со стола, и я вошел в дом, состоявший из кухни и двух комнатушек. У меня было ощущение, будто меня затащили в иную действительность, на несколько десятков лет назад. Все здесь сверкало чистотой, но выглядело очень архаично, точно как в местечковом доме, каким его описывали в литературе. На маленьких окошках красовались белые ажурные накрахмаленные занавески, — они сразу притягивали взгляд, — круглый стол посреди комнаты был покрыт белой скатертью, а на нем блестели два медных, выдраенных песком подсвечника. Всю стену занимал массивный резной старомодный темно‑коричневый буфет, за стеклянными вставками его рифленых дверец поблескивали бело‑голубой сервиз, семь белых слоников и красные винные стаканчики. Стены были увешаны фотографиями и портретами из былых времен; ощущение, что я вдруг попал в другое время, не оставляло ни на минуту. Меня пригласили сесть к столу, а сестры устроились напротив меня на диване с высокой деревянной спинкой, декорированной наверху резной полкой, на которой стояла пара фарфоровых статуэток.

— О чем мы говорили? — вдруг спохватилась Неся.

А Хава ей тут же ответила, кивая головой:

— О чем мы могли говорить? О еврейских цорес (бедах).

После минуты задумчивости Неся сказала мне:

— Ну, включай свою «чертову машинку», мы знаем много песен о еврейских цорес.

И удивительным образом, будто все было оговорено заранее, сестры в унисон затянули грустный мотив с печальными словами.

 

Кому из вас, еврейские дети, сыны
Израиля,

Не известны казацкие войны?

Кто из вас не знает о гайдамацких
набегах?

 

И полилась длинная баллада о том, как казацкий атаман предложил целому местечку евреев креститься, целовать крест и тем самым спасти свои жизни, на что получил такой ответ:

 

Наша вера светла, как солнце.

Твой план тебе не удастся.

Сменить веру — не наш это выбор.

Можешь нас убить или сжечь…

И предстала страшная картина:

Они умерли все на кидуш а‑Шем .

Жутко выглядело это место,

Усыпанное костями еврейских жертв.

 

Потрясенный сидел я напротив сестер. Одна баллада сменяла другую, женщины пели очень трогательно, с подлинным чувством, и весь дом, казалось, тонул в глубокой печали. Вслед за этим они описали мне со всеми подробностями ужасные картины погромов, происходивших после революции до начала двадцатых годов, чему они были живыми свидетелями. Я узнал, что еврейские парни и мужчины в местечках объединялись в группы самообороны, чем спасли немало жизней: они не раз сумели показать бандам, что еврейская кровь не вода.

Вдруг Хава спохватилась:

— Вей из мир!.. Мэ рэдт, мэ рэдт, мэ шушкет зих (Ой, кошмар! Говорим‑говорим и шушукаемся), а парень буквально умирает с голоду, уже давно пора обедать.

Все мои протесты, просьбы и доводы о том, что я еще не отошел от завтрака, не помогли. На это я получил четкий однозначный ответ: «Могн из ви а вогн — вос зол мэн нит арайнлейгн, муз эр фартрогн (желудок, он как телега, что на него ни погрузят, то он и должен нести)». В тот же момент на столе появились нарезанные овощи: хрустящие огурцы, налитые помидоры, румяная редиска, сочный сладкий перец и зеленый лук, только что выскочивший с грядки. За ними прибыла селедка, уложенная на тарелку кусочками, покрытая кольцами лука и политая подсолнечным маслом с уксусом. И это, естественно, была только закуска. После этого пришло время холодного щавелевого борща с густой сметаной и сдобной белой пампушкой. Потом подоспела рыба, запеченная с картофелем, а на десерт — вишневый компот, который обладал поистине райским вкусом.

После обеда атмосфера разрядилась, и мне не хотелось возвращаться к грустным историям. Сестры начали мне рассказывать о своих злоключениях во время войны, о том, как они пережили гетто под румынской властью, как варили суп из рассола, который остался в бочках из‑под огурцов, как по ночам прокрадывались к маслобойне, чтобы добыть немного макуха , благодаря которому они выжили. Они рассказали о том, что помнят много песен из гетто и что после войны к ним приезжал сам Моисей Береговский , чтобы эти песни записать.

Я им пообещал, что приеду еще, специально, чтобы расспросить о воспоминаниях времен войны. С одной стороны, я должен был поторопиться, потому что мне нужно было успеть на автобус и почти три часа ехать домой, с другой, мне очень не хотелось уходить оттуда: меня не оставляло ощущение, что я плаваю в море настоящей народной идишкайт, полной теплоты, простоты, ясности и добросердечия… По сегодняшний день мне кажется, что когда говорят о еврейской культуре, то зачастую забывают, что именно это и были ее вековые основы и что культура эта расцвела из самых глубин народной жизни.

Портрет рабби. Иссахар‑Бер Рыбак. 1917–1920

Я заметил, что обе женщины тоже не имели желания прощаться со мной. Неся буквально просила:

— Зиц нит ви ойф шпилькэс (не сиди как на иголках), у тебя до автобуса больше часа, ты ведь молодой, сколько времени у тебя возьмет дойти до автостанции — максимум пятнадцать минут!

А Хава сказала:

— Есть еще одна песня грустная, но ты наверняка захочешь ее послушать, посиди немного.

И сестры начали петь песню, мелодию которой, к моему удивлению, я хорошо знал. Вообще каждый русскоязычный человек прекрасно знает эту мелодию. Но слова на идише были совсем другими, абсолютно новыми для меня, а содержание просто сбивало с ног.

 

Вам поведаю я историю,

Хоть слова мои будут горьки,

Из местечка, что на Укра́ине,

Между гор, у Днестра, у реки.

 

Там внизу холма, в переулочке

Жил портной небогатый один,

Дочкой Пэселэ, раскрасавицей,

Всемогущий его наградил.

 

У ней глазоньки, будто неба синь,

Губки — вишни, омыты росой,

Щечки с ямками, и увенчана

Голова золотистой косой.

 

И портной свою дочку нежную,

Пуще ока зеницу, берег.

Расцвела она, его Пэселэ,

Словно розы прекрасной цветок.

 

Парни видные замирали вдруг

В переулке, как их не понять,

Если шел портной с юной Пэселэ

В шабес, не торопясь, погулять.

 

Но в местечко то, на Укра́ине,

Чернотой заслонив благодать,

Подоспела смерть за евреями,

Чтобы жизнями их поиграть.

 

У соседних сел пашни брошены,

А крестьяне, забрав топоры,

На местечко то скопом ринулись,

Ради жажды кровавой поры…

 

И портного там, с его дочерью

Не минули. И в горе, отца,

Не жалеючи, злобой тешились,

Заставляли смотреть до конца.

 

Но портной тогда, не бессилие —

Мощь медведя в себе ощутил,

Вырывался он, и кусался он

И вдруг ножницы в руки схватил.

 

Вам, мучители, не отдам ее!

Кто посмел Б‑жий дар осквернить?!

И успел отец в сердце Пэселэ

Свои ножницы точно вонзить.

 

На базаре там с тех пор крутится

Сумасшедший, белее, чем снег.

И кричит его взгляд вопросами,

Но ответов не сыщешь вовек.

 

Вот и кончилась та история.

Не взыщите, что слезы текут…

Из местечка я, на Укра́ине,

Петь с улыбкой — мне тягостный труд.

(Авторизованный перевод
баллады Яэли Боес)

 

Эта песня меня буквально пришибла. Я спросил, знают они, был ли в действительности такой случай? На чем основан этот сюжет? Сестры не помнили этого и не имели точных ответов на мои вопросы. Неся грустно добавила:

— Для нас это не просто песни и рассказы, это то, что видели наши глаза, и не дай тебе Б‑г этого знать.

Она немного помолчала, а потом с безысходным выражением на лице продолжила:

— Ты, наверное, поймешь, что я имею в виду… Ко всем нашим цорес еще и улицу нашу назвали… Ты же читал таблички на домах (я действительно вспомнил, что улица называлась именем Гонты). Я не в состоянии выговорить этого, — продолжала Неся возмущенно, — я не могу ничего с этим поделать, мой язык не способен это произнести! Когда у меня спрашивают мой адрес, то я отвечаю: бывшая Почтовая. Так наша улица называлась раньше. И пока я не закрою глаза, она для меня останется Почтовой. Имя убийцы евреев я никогда не допущу на мои уста. И мне неважно, совершал он эти убийства двести лет назад, шестьдесят лет назад или сорок лет назад.

 

Пока я ехал домой в автобусе (конечно, не с пустыми руками, меня не выпустили без пакета с печеным, «на дорожку»), эта песня все еще звучала в моих ушах. В моем воображении я продолжал видеть этих двух женщин и думал, что они и есть живые героини этой песни. Да, оставшиеся в живых, в отличие от дочери портного, но их жизни навсегда были разрушены, их сердца остались израненными, это было абсолютное чудо, что после всего пережитого они сохранили такую доброту, открытость, радушие…

 

С тех пор я стал интересоваться этой песней и метаморфозами, произошедшими с ней. Оказалось, что мелодию создал композитор Семен Бейлизон  как вальс под названием «Две собачки» к спектаклю «Лес», поставленному Всеволодом Мейерхольдом по пьесе А. Н. Островского в 1924 году в Москве. Два других композитора, Валентин Кручинин и Борис Прозоровский, немного изменили эту мелодию и сделали аранжировку. На вариант Кручинина русский поэт Павел Герман написал слова песни «Кирпичный завод», которая разошлась по России под названием «Кирпичики». Но и сама мелодия стала одной из самых популярных в жанре городского романса. Известно не менее тридцати русских текстов, сочиненных на эту мелодию. Особенно востребованной она стала в послевоенные годы в среде так называемого «вагонного пения».

Уже приехав в Израиль, я узнал, что на эту же мелодию написано минимум четыре разных текста на иврите. Самый известный из них — текст Йосефа Аксенфельда «Бейн пирхей а‑ган» («Меж садовых цветов»). Эта песня была очень популярна в Израиле, особенно после исполнения певицей Ярденой Арази. Более того, на эту же мелодию существует песня на финском языке и даже на японском. Поистине, она шагала сквозь границы и стала интернациональной. Интересно, что практически все тексты, «прилаженные» к ней, являются балладами, то есть повествовательными песнями с сюжетом, который всегда заканчивается на грустной ноте.

А что же с балладой на идише? Этот секрет я тоже открыл для себя, уже будучи в Израиле. Текст на идише написал поэт и актер Хаим Таубер, который родился в 1901 году именно в Могилеве‑Подольском, «что у Днестра, у реки», на расстоянии около двадцати километров от того местечка, где я впервые эту песню услышал. В 1925 году Таубер эмигрировал в Канаду, оттуда в Нью‑Йорк. Он успешно играл в еврейском театре, для которого создал ряд песен, ставших очень популярными. Балладу о дочери портного он написал в 1933 году, а в 1939 году сам исполнил ее в художественном фильме на идише «Коль нидрей ». Таубер скончался в 1972 году.

Хаим Таубер

Баллада на идише менее известна. Ее не исполняют на концертах, скорее всего, из‑за сюжета, который эмоционально очень трудно воспринимать. Но в моем сердце эта песня навсегда нашла собственный уголок. Удивительным образом я поселил ее в себе, и для меня она не просто абстрактная баллада о трагическом случае. Я видел и слышал героинь этой песни, я окунулся в их печаль, через слова этой песни и их рассказы я дотронулся до их израненных сердец, тех двух сестер с бывшей Почтовой улицы.

Комментариев нет:

Отправить комментарий