понедельник, 18 июля 2022 г.

Импресарио

 

Импресарио

Исаак Башевис-Зингер. Перевод Анатолия Фридмана 17 июля 2022
Поделиться
 
Твитнуть
 
Поделиться

Направляясь в Аргентину, я остановился недельки на две в Бразилии. Идишисты должны были организовать мою лекцию, но все откладывали. Когда я высадился в Сантосе, спонсор дал мне большую рукопись, видимо, ожидая похвального отзыва. Но мне не нужна была лекция, и я не желал врать насчет рукописи, которая мне не понравилась. Внезапно у меня оказалась уйма свободного времени.

В Нью-Йорке началась осень, но здесь было начало весны. Я привез собственную писанину и работал над ней в номере отеля, выходящем на океан. Свежие ветерки приносили ароматы тропических растений и плодов, названия которых не найдешь на идише. На волнах покачивались белые парусники. Они напоминали мертвецов в саванах. Спонсор звонил мне постоянно, но мне не хотелось отвечать ему. На сей раз, взяв наконец трубку, я услышал незнакомый голос, кашель и заикание человека, не знающего, как начать. Он говорил:

— Я верный ваш почитатель. Я открыл вас за много лет до прочих. Для меня было бы большой честью, если… — Тут человек на другом конце провода проглотил язык.

Я пригласил его подняться ко мне. Через десять минут он постучался. Я открыл и увидел худого, бледного человека — тонкий нос, впалые щеки и выдающийся кадык. В руке чемоданчик, в котором (я был уверен) куча рукописей. Подобно опытному врачу, я поставил диагноз с первого взгляда: он пишет много лет, но не признан. Редакторы — невежды, издатели — банда жуликов, думающих только о деньгах. Продолжать ли ему творчество? Я предложил ему сесть, и он сел, благодаря и многословно извиняясь. Потом я услышал:

— У меня для вас подарок.

— Сердечно признателен, — сказал я. Но циник во мне говорил: это книга стихов, которую он сам опубликовал, посвятив своей жене, без помощи которой стихи никогда не были бы написаны или напечатаны.

Он вынул из чемоданчика бутылку вина и красивую коробку печенья. Промямлил что-то неразборчивое. Я совершенно неправильно определил его. Это был не поэт, а профессор немецкого и французского в университете Рио. Он бежал из австрийской армии во время Первой мировой войны. У его отца была нефтяная скважина в Галиции, в районе Дрогобыча. Гостя моего звали Альфред Рейснер. Он говорил на идише и пришел рассказать мне историю и выяснить, почему моя лекция отложена. Мы дружески разговорились, и я сказал:

— Если ваша история интересна, я вам открою, почему лекция отложена. Но вы должны держать это в тайне.

— Я храню много тайн.

— Прежде, чем вы начнете, можно спросить о вашем здоровье? Вы кажетесь мне хрупким и усталым, — сказал я.

— Что? Вы ошибаетесь, как и все, — ответил Альфред Рейснер. — Каждый раз, когда я вхожу в автобус, мне уступают место даже молодые женщины, словно я дряхлый старик. Но я крепок как сталь. Мне едва за шестьдесят, и каждый день я прохожу от двенадцати до шестнадцати километров. Я в жизни и дня не проболел. Как говорится, «так бы все сто двадцать лет»! Впрочем, я не стремлюсь жить долго.

— Почему?

— Скоро узнаете.

Я позвонил и заказал кофе — не крепкий черный кофе, который пьют в Бразилии, а кофе с молоком и сахаром. Мы грызли печенье, принесенное Рейснером. Он сказал: 

— Я боялся звонить вам. Я благоговею перед людьми творчества. Каждый раз, читая вас, я хотел связаться с вами, но ни разу не решился. Зачем отнимать ваше драгоценное время? Я надеялся встретить вас на лекции в Рио, но понимал, что вас будет окружать толпа. В рассказах вы часто упоминаете Спинозу. Это, вероятно, ваш любимый философ. Вы и сейчас его сторонник?

— Я пантеист, — сказал я. — Спиноза был детерминист, а я верю в свободную волю или «бехиру». Это означает…

— Я знаю, что означает «бехира», — сказал Альфред Рейснер. — Мой отец нашел учителя иврита, чтобы я изучал Библию и Мишну. Когда разразилась Первая мировая война и русские вторглись в Галицию, наша семья бежала в Вену. Отец был очень религиозен, но нисколько не фанатик. Он был человек «светский», знал восемь языков. Я, так сказать, прирожденный лингвист. Я поступил в Венский университет, но потом меня мобилизовали и послали на итальянский фронт. Как я говорил, у меня не было желания защищать империю Габсбургов, и я дезертировал.

— Это и есть ваш рассказ?

— Только начало, если вы пожертвуете мне часть вашего времени. Надеюсь, что рассказ вас заинтересует. Вы часто пишете о ревности. Вы не замечали, что современные беллетристы перестали писать об этом? Критики с таким отвращением говорили об «альковных романах» (как они называют их), что писатели испугались. В современной литературе ревность стала почти анахронизмом. А я всегда считал ревность мощным человеческим, даже животным, инстинктом и самой сердцевиной романа. Я восхищался Стриндбергом и прочел все, что он написал. Восхищался потому, что я был и, может быть, до сих пор в глубине души остаюсь исключительно ревнивым человеком. Когда я учился в гимназии, моей подружке достаточно было улыбнуться другому гимназисту, чтобы я совершенно с ней порвал. Я решил жениться на девственнице, если возможно, на такой, у которой даже свиданий ни с кем не было. Для меня обманутый мужчина — нечто опоганенное, прокаженный. Вы спрашивали, не болен ли я. Истина в том, что я уже с двадцати лет выглядел старым, больным, хрупким. Я иногда думаю, что боязнь стать рогоносцем, сознание, что весь род мужской зависит от милости женщин, иссушили меня. Но кажущаяся хрупкость помогла мне во время войны. Никто не заподозрил во мне дезертира. Продолжать? Вы еще хотите слушать? — спросил Альфред Рейснер.

— Да, хочу.

— Ну, вы очень добры. В то время в Вене я увлекся молодой женщиной из русской Польши. Она была моложе меня на три года. Отец и мать ее были маленькими актерами, выступавшими в сараях. Звали ее Маня. Пяти лет она начала выступать с родителями. Они ставили пьесы Гольдфадена, она тоже играла в каких-то китчах, которые писал ее отец. Он, как говорится, в слове «еще» делал четыре ошибки.

Во время войны Маня приехала в Вену и пыталась ставить пьесы отца. В Варшаве богач, потрясенный ее голосом, оплачивал уроки пения, которые она брала. Со временем она стала хористкой в опере — немало для еврейской девушки. Отец ее умер в 1915-м от тифа. Мать стала чьей-то экономкой и любовницей.

Даже сейчас, в шестьдесят лет, Маня хороша собой, а когда мы встретились, была редкостной красавицей. Я смотрел, как она пела фривольные песенки в еврейском театре, куда ходили беженцы из Галиции. Это была комбинация ресторана, ночного клуба и места встреч. Если она приходила ко мне в гости поздно вечером, то всегда приносила пакет остатков. Однажды пришлось дать ей две кроны, чтобы уплатить извозчику. Когда она пела «Внутри святого храма, в глухом его углу, сидит вдова Сиона, завернута во мглу», ее голос чаровал меня. В душе поднималась буря. Я страстно влюбился и готов был жениться сразу. Но когда Маня стала открывать свое сексуальное прошлое, я пережил ужасный кризис. Я был так потрясен, что готов был убить нас обоих. В девятнадцать лет у нее было уже свыше двадцати любовников, в том числе собственный отец (да сгорит он в Геенне!). Был также некоторый опыт с лесбиянками. Она испробовала все — садизм, мазохизм, эксгибиционизм, все мыслимые извращения. Она хвасталась своими грехами, и, несмотря на свою любовь, я возненавидел ее. Я не заставлял ее признаваться, она делала это добровольно. Гордилась своей развращенностью. Большинство ее мужчин были подонки, темные личности. Она даже не помнила имен некоторых. Были там и поляки, связанные с Варшавской оперой. Она рассказывала мне и смеялась, словно это было только шуткой. У этой женщины, которая так пела о храме и вдове Сиона, не было ни малейшего уважения к еврейству, еврейской истории и Святой Земле. Ее тело было для нее всего лишь куском мяса, которое дается за пустячную услугу, за доброе слово или даже просто из любопытства, чтобы отведать нового самца. Она выплевывала непристойности как шелуху от семечек. Миллионы людей бились на фронтах, умирали за свою страну, а у Мани было одно честолюбивое желание — стать дешевой певичкой и петь все пошлости, которыми набиты либретто. И попасть в постель к богатым шарлатанам, которые хвастаются, что спят с актрисами.

Признаваясь, она целовала меня, ласкала и пыталась уверить, что очень любит, но я знал: то же самое говорилось всем до меня и будет говориться всем после меня. Я полюбил шлюху. В эту ночь мне хотелось спрыгнуть с постели и убежать. Но это было чистым безумием: я — дезертир, а Вена кишела военной полицией. Идти домой, к родителям, значило подвергнуть опасности и их.

Альфред Рейснер вынул сигарету, покрутил в пальцах и зажег зажигалкой.

— Да, я хотел сбежать от этой распутницы, но не сбежал. Она вызывала отвращение, но целовала и ласкала. Я, по глупости, потребовал, чтобы она стала такой же, как моя мать и бабушка. Она же так была уверена в своей власти, что отказывалась даже обещать. Вместо этого предложила пожениться, с условием, что мы оба сохраняем свободу.

Увидев ее, вы бы поразились. Невысокая, но стройная, черные волосы, черные глаза, выражавшие страсть, насмешку, наглость. Речью она владела невероятно. У нас в Галиции идиш слегка смешан с немецким, но в ее варшавском идише были все идиомы и блеск вашего региона. И слова струились из ее рта. Когда она ругалась, проклятия изливались потоком яда. Когда возбуждалась в страсти, от ее слов покраснел бы полк казаков. Я много встречал циников, но Маня была несравненной. Мне часто хотелось записать ее выражения, все ее вульгарные шутки и опубликовать, но этот план, подобно многим другим, не был осуществлен.

Все произошло сразу: революция в России, погромы на Украине, поражение немцев во Франции, крушение империи Габсбургов. Польша почти за день стала независимой, и родители потребовали, чтобы я возвращался с ними домой. Но после Вены Дрогобыч казался деревней, а не городом. Кроме того, Маня хотела в Варшаву. Туда мы и поехали. Хулиганы во Львове устроили еврейский погром. Поезда заполнили солдаты генерала Халлера, которые отрезали евреям бороды. Англия выпустила декларацию Бальфура, и сионизм стал реальностью. Если вы были тогда в Варшаве, вы знаете, что происходило — смесь войны, революции, разбоя. Сперва Пилсудский отогнал большевиков к Киеву. Потом Троцкий отогнал польские армии к Висле, где предполагаемое военное чудо произошло. Из меня хотели сделать польского солдата и послать драться за свежеиспеченную родину. Но со мной тоже случилось «чудо». Я приобрел паспорт с фальшивой датой рождения.

Еврейская Варшава кипела, как котел: сионистские демонстрации, коммунистические авантюры. Мы приехали в Варшаву без денег, но Маня наткнулась на прежнего любовника, так называемого покровителя искусств. Звали его Зигмунд Пельцер.

Когда Зигмунд поцеловал Маню, у меня закружилась голова и сердце застучало как молот. Я понял, что жизнь с этой женщиной будет для меня настоящим адом. Я поклялся избавиться от нее раз и навсегда. Спустя две недели мы поженились.

Она поставила мне ультиматум — или жениться, или убраться вон. Дала на размышление три дня. Я убедил себя, что я лишь презренный раб. За эти три ночи я, наверно, глаз не сомкнул.

Когда-то я прочел вашу статью, где вы жаловались, что философы игнорируют эмоции и считают их чумой. В сущности, эмоции — самая суть нашего существа. Когда Декарт сказал: «Cogito, ergo sum», ему следовало говорить об эмоциях. Ваше обожание «адекватных» идей идет от Спинозы, но это лишь наивный рационализм. Короче говоря, мы пошли к духовному раввину, заполнили ксубу, и над нами простерли балдахин. И кто, по-вашему, был шафером? Тот самый Зигмунд Пельцер, любовник.

— Как вы стали профессором в Бразилии? — спросил я. Альфред Рейснер ответил не сразу.

— Как? Несколько лет спустя так называемый импресарио, поляк, приехал из Южной Америки в Варшаву. Говорю «так называемый», потому что никогда не видел его занимающимся этой профессией, да и другой тоже. Звали его Здизислав Романский — высокий блондин, совершенно сногсшибательный. Он слышал Маню в дрянном водевиле и решил, что это именно то, чего он ищет. Подписал договор, взял ее в Бразилию, и я потащился за ними. Португальский было легко выучить, ибо я знал латынь и французский. В университете Рио открылось место помощника профессора немецкого, и меня взяли. Со временем я стал преподавать и французский. Маня могла со своим голосом разбогатеть, но шарлатан-импресарио вторгся в ее жизнь, да и в мою тоже. Это началось на пароходе, идущем в Бразилию.

В моей позорной жизни я научился двум вещам. Во-первых, вся концепция свободной воли, свободного выбора и прочие фразы о свободе — чистый вздор. Воли у человека не больше, чем у клопа. Здесь Спиноза был прав. Однако у прямого детерминиста, как он, не было причин проповедовать этику. Второе, чему я научился — что в известных обстоятельствах любая страсть может вывернуться наизнанку и стать своей противоположностью. С психологической точки зрения Гегель прав: каждый тезис движется по направлению к антитезису. Сильнейшая любовь может стать жесточайшей ненавистью. Отчаянный антисемит может превратиться в юдофила и даже принять иудаизм. Скряга внезапно начнет швыряться деньгами. Пацифист станет убивать. Человек, сидящий перед вами, пережил много метаморфоз. Когда-то я пылал от ревности. Одна мысль, что у моей жены может возникнуть хоть какое-то желание к другому, доводила меня до сумасшествия. Спустя несколько лет я дошел до того, что мог лежать в постели вместе с Маней и ее любовником. Пожалуйста, не просите подробных объяснений. Само наслаждение — форма страдания. Аскетизм и гедонизм в сущности синонимы. Я знаю, что не открываю вам ничего нового. Наши мудрецы по-своему понимали это.

— Что за тип был этот импресарио? — спросил я. 

— Демон.

— Сколько ему было лет?

— Кто знает, сколько лет демону? Он вообще ни разу не говорил правды — лжец-психопат, сумасшедший хвастун. Послушать его, все польские красавицы были его любовницами. Пилсудский со своими генералами были с ним на дружеской ноге. В войне с большевиками он совершал всевозможные подвиги и медалей получил без счета. Насколько я знаю, он никогда не был военным. И не происходил от графов и баронов. Его отец был всего лишь нотариусом на Волыни.

После всего пережитого меня ничто не удивило бы. Тем не менее, когда я чувствовал, что он уже не может поразить нас, он выкидывал штуку, совершенно сбивавшую с толку. Здоровье его было и до сих пор остается исключительным. Никогда я не знал такого горького пьяницу, но ни разу не видел его больным. Судя по медицинским теориям, он давно уже должен был сжечь и желудок и кишки. Каждое утро, продирая глаза, он повторял: «Надо прополоскать рот», а полоскание означало стакан водки натощак. Он и Маню сделал пьяницей. Постоянно угрожал нам с ней самоубийством или пугал, что убьет нас обоих. Болтал также, что примет иудейство.

— А кто платил по счетам? — спросил я. 

— Я.

— Он когда-нибудь пытался заняться чем-нибудь?

— Только когда был уверен, что ничего из этого не выйдет.

— Вы бы назвали себя мазохистом? — спросил я.

— Название не хуже всех прочих. Да, и себя, и их, и весь род людской: его войны, революции, искусство, даже религии. Человечество — это только постоянный бунт против Бога и того, что Спиноза называл порядком вещей, природой. Человек родился рабом и ожесточен, как раб. Он вынужден делать противоположное тому, что он должен делать. Вечный противник Господа, в сущности, он — Сатана.

— Вы думаете, ваш импресарио до сих пор любит Маню?

Альфред Рейснер, казалось, содрогнулся.

— Любит? Кто знает, что такое любовь? Всё представление о любви туманно и ошибочно. Но когда имеешь дело с демоном — на какую любовь он способен? Он погубил Маню. Она называет его «мой ангел смерти». Она допилась до того, что голос пропал. У нее болезнь горла, которую бразильские врачи не могут определить, род рака. Очень часто ей становилось плохо, и нам приходилось класть ее в больницу. У нее астма, она не может говорить. Однажды она кашляла так ужасно, что я отвез ее в больницу, и там обнаружили, что легкое разрушено.

Все это результат пьянства, крика, попыток петь без голоса, заставлять тело быть молодым, когда оно должно стареть. Эта пара вела двадцатилетнюю войну, ожесточенную, безумную, мятежную. Как ни невероятно звучит, я все эти годы не понимал, из-за чего они дерутся. Такие вещи забываешь, как кошмар. Оба одновременно кричали: она — по-еврейски, он — по-польски. Произносили монологи, не связанные друг с другом. Я часто думал, что если записать эти дикие «беседы», был бы материал для литературного шедевра. Как мы ни разнились, у нас троих было одно общее — в практической жизни мы совершенно беспомощны. Если случалось короткое замыкание, мы часами сидели в темноте, ожидая смотрителя, который был пьяницей, и найти его было невозможно. Дня не проходило, чтобы в нашей пародии на дом что-нибудь ни портилось: электричество, газ, телефон, туалет. Крыша в дождь протекала, и в спальне приходилось устанавливать на полу ведра. Мы теряли деньги, забывали деловые свидания, неразбериха была постоянно. Да, можете называть нас мазохистами. Но почему именно нас? И что за злосчастная судьба держит год за годом нас вместе? Мы давали себе самые святые клятвы расстаться, раз и навсегда положить конец этой трагикомедии. Мы по-настоящему бежали друг от друга черт знает сколько раз и в самых необычных обстоятельствах, но всегда возвращались к прежней мешанине, к прежнему безумию, нас притягивала сила, имени которой я еще не нашел ни в одной энциклопедии.

Ни Фрейд, ни Адлер, ни Юнг в своих теориях никогда ее не объясняли. Страсть? Можете назвать ее страстью, комплексом, безумием, или просто «мешуге». Мы расставались и мучились от тоски и мыслей. Слали друг другу отчаянные письма, обещая помириться, простить, «начать снова» — и прочие смехотворные банальности, над которыми сами потешались. Мы смеялись и плакали, и плевались, встретившись снова, и пили за нашего общего… Да, я тоже научился пить, хотя не так, как они. Я не мог позволить себе — у меня семья, которую нужно содержать, к несчастью!

Альфред Рейснер посмотрел на часы и сказал:

— Кажется, позднее, чем я думал. Пожалуйста, простите за то, что отнял столько вашего драгоценного времени. Но кому расскажешь такую историю? Есть философы, психологи, даже в университете есть люди, считающие себя писателями, но довериться им — чистое самоубийство.

Кроме девушки в офисе, которая посылает мне ежемесячно жалованье, никто не знает моего адреса. Если уйду в отставку — все равно, что умру. Ну, а как насчет вашей лекции? Когда она будет?

— Боюсь, что никогда, — сказал я.

— Вы можете сказать причину?

Позвонил телефон, и спонсор сказал мне, что лекция будет перенесена. Он назвал число. Я сообщил новость своему гостю, и глаза его на миг зажглись.

— Хорошие новости. Это будет событие. Мы придем послушать вас. Все трое.

— И поляк? — спросил я. 

Альфред Рейснер подумал.

— Поскольку он, в сущности, не из этого мира, кто знает, поляк он, русский или еврей? Он очень восторгается вами. Он читал вас по-английски и по-французски. Немножко и на идише. Не бойтесь. Он не прилетит на лекцию на метле, хвоста и рогов не будет. Когда нужно, это безукоризненный джентльмен.

(Опубликовано в газете «Еврейское слово», № 17)

Комментариев нет:

Отправить комментарий