пятница, 8 апреля 2022 г.

Владимир Соловьев | Patriotisme De Clocher

 

Владимир Соловьев | Patriotisme De Clocher

Продолжаем публикацию романа–трактата Владимира Соловьева «Кот Шрёдингера»

В Петербурге жить что лежать в гробу.
Мандельштам

– В этих играх втроем было что–то противоестественное, – говорит она. – Жюль и Джим. Только вместо Парижа – наш Город. Хотя, конечно, круть.

Да, фоном был Град Петров. Только фоном активным, действующим, чтобы не сказать агрессивным. Умышленный? Или злоумышленный? Умышленно–злоумышленный Город. Ни в одном другом наш сюжет бы не состоялся. С самого своего основания – противопоставление стране – вплоть до нашего времени – противостояние со страной, победа Города над страной, поглощение малым бóльшего. Внутри одного круга находится другой еще больше. Победа если не Пиррова, но все–так сомнительная: Город заглотал больше, чем смог переварить. Я не только о Нарве и акватории Финского залива. А отсюда уже политическое несварение и сопутствующие недуги.

Поиски аналогов в мировой истории: до италийских городов–республик от греческих городов–полисов (в обратном порядке). Нет, не Афины и не Спарта с их политической противоположностью и военной распрей не на жизнь, а на смерть, а скорее обреченные Фивы с изначальным, с основания, первородным грехом и преследующим роком. Или беспрецедент – нет аналога? То, что ни с чем не сравнивается, не существует?

Иностранный Город в родной стране? А хотя бы и так. Смена матриархальной матрицы на патриархальную. Взамен стране, пришло государство, вместо родины – отечество: отечество славим, которое есть, но трижды, которое будет. Хотя начало этому положил еще строитель чудотворный триста лет тому, издав указ, дабы отныне и во веки веков заменить родину на отечество. Маскулинность vs фемининность. Тогда эта маскулиная подмена не привилась, зато теперь, в пределах нашего Города и прилегающих к нему земель, была предпринята новая попытка: долой матриархию!

Прожектерство? Волюнтаризм? Вызов Города (мужик) Столице (мужичка)? Противоборство двух столиц – старой и новой, пока новая не подмяла под себя старую, но потом старая взяла реванш, оставив наш Город с носом, но и с тайными амбициями, которые я с его помощью попытался материализовать. Думал ли я тогда об идеологической экспансии Города на всю страну? Смена парадигм? Программа–минимум и программа–максимум? Политическая изнанка художественной затеи? Имперская закваска в ретро–проекте? Невозможность реставрационных осуществлений без административного рычага? Перспективы: краткосрочная и долгосрочная? Он мыслил завтрашним днем, я – вечностью. Потом рокировка, и мы поменялись местами.

В параллель нашему местному сюжету шла утечка мозгов из Города в Центр, миграционная экспансия Города в столицу, перекачка административных кадров во главе с и создание политической мафии, сплошь, за редкими исключениями, выходцев из нашего Города. Выдвиженцы и назначенцы. Узница кадров. Кадры решают все. Микро и макро, в чем–то подобные друг другу. Тот же принцип отрицательной селекции. Одновременно с худшими, город покидали лучшие: прежде в столицу, потом за бугор, когда столица если не уподобилась Городу, то брала с него пример. Типа соревнования, наш Город побеждал метрополию с большим отрывом. Синдром Фукидида, который всегда считал, что противостояние между восходящей и нисходящей державой заканчивается войной? Хотя еще не вечер, но его внезапная смерть перемешала все карты.

– Круть? – переспросил я.

– Жесть!

– Это тебе жесть. Ты забыла, что ты вытворяла перед нами? Выше крыши. Одни твои уличные стриптизы по ночам чего стоят!

– Так ночи же белые, – и улыбается, вспоминая.

Я – тоже:

– Эксгибиционистка.

– Есть малость. Подшофе была.

Брешет на автопилоте. На голубом глазу. Ей соврать, что два пальца.

– Опять лукавишь, – вежливо говорю я. – Трезвая, как стеклышко.

– А то вам не нравилось. Смотри!

И она скинула ночнушку и закружила по комнате. Дико возбуждает даже сейчас. И вспрыгнула голенькая ко мне на колени.

– Я же видела, как вы тогда оба балдели, – сказала она спустя. – Перед вами же и расстаралась.

– Есть разница – сейчас ты танцуешь нагишом перед мужем, а тогда – перед мужиками, с которыми у тебя еще не дошло до интима, – говорю я без никакой уверенности.

– А помнишь, когда я уже была голой, а Дворцовый мост стали разводить, и я танцевала на вертикальной стене. Как Фред Астер.

Еще бы не помнить!

– Запросто могла убиться.

– Зато какой восторг! А как вы оба полезли по этому эрегированному чудовищу, чтобы меня спасти. Могли убиться все трое. А кончилось благополучно – в милицейской кутузке, куда нас увезли в воронке за нарушение общественного порядка. Какая была у нас с тобой ночь в том милицейском закутке под лестницей среди бля*ей и воришек! Жаль без секса!

– Ты забыла, почему мы остались там с тобой вдвоем, а его выпустили?

– Так хорошо же, что без него.

Это было первый раз, а потом бессчетно, когда он отрицал за собой какую–либо вину. Когда он пошел в политику, это стало его наоборотным знаком качества. А тогда я с ним согласился – мы–то с ней отобьемся, а его могут турнуть из школы. В автозаке договорились. А в милиции я подтвердил его показания – что он не лез на вздыбленный мост, когда она устроила там «откровенные танцы», как стыдливо было указано в протоколе, а ждал нас внизу. На самом деле он вскарабкался быстрее меня и успел даже, рискуя, схватить ее комбинашку с противоположной стороны моста, которая, медленно, как во сне, удалялась от нас. Остальная одежа сгинула в водичке. Мужество неведения? Modus mortis vs. modus vivendi? Я еще не раз выручал его, чтобы не портить ему биографию – он воспринимал всё, как должное. Я – тоже. Я списывал всё на его детские комплексы.

– Сказать тебе, о чем я тогда думала?

– Я и так знаю.

– Ну…

– С кем из нас? Или с обоими одновременно? От тебя можно все ожидать. Похоть делала тебя безбашенной.

– Пальцем в небо! Не поверишь, я думала о расширении аудитории. Нет, не о групповухе или оргии. Это были первые профессиональные мечты – танцевать перед большим залом.

В конце концов, они сбылись – она стала профи–танцоркой. Но с опозданием. Помешала преждевременная беременность. Одна страсть перебила другую. Как и у него, но в обратном направлении. А у нее – похоть. Вот наша балерунша и застряла промеж кордебалетом и солистикой, а кончила балетной училкой. Карабкаясь к власти, он ей покровительствовал, находил спонсоров, печатные кудосы в городских СМИ были искренние, но, мне казалось, не то что проплаченная заказуха, хотя кто знает, но хвала завышенная. Не мне, скажете, судить – я начисто лишен слуха. В отличие от них обоих. На любительском уровне он тренькал на рояле. Тот рисковый номер на разводном мосту не пропал даром – по моему сценарию поставили хореографическую миниатюру, где она танцевала малолетнюю стриптизершу у бездны на краю. Так и называлась – «Дворцовый мост». Аплодисман бешеный. Почему все–таки не состоялась ее балетная карьера? Сгубила поп–артная развлекуха? А, что говорить. Разведенные мосты, как тогда Дворцовый: баба взяла верх нал танцоркой. Баба с возу упала, а воз и ныне там.

Когда–то это были мои одинокие прогулки по любимому–нелюбимому Некрополису, я знал этот Город назубок, как драму Шекспирову, потом с моей сопливкой, над которой взял любовное шефство, не решаясь ее трахнуть ввиду несовершеннолетия, а еще потом нас стало трое, и лирические прогулки превратились в ознакомительные – я приучал моего подопечного к Городу, во главе которого ему суждено было стать. Тогда, правда, ни он, ни я так далеко не метили, но кой–какие тайные если не замыслы, то помыслы у меня наличествовали. А у него?

Отдам ему должное – он был благодарным слушателем, что вдохновляло гида – восприимчивым, переимчивым, памятливым. Слух у него был лучше, чем зрение, что льстило мне, хотя отменное его равнодушие к архитектурным приколам меня смущало. Его цепляла история, а не эстетика. Это я посоветовал ему поступить на истфак, хоть он и противился, рвался на юрфак, но в конце концов внял, о чем не жалел ни он, ни я. Я же натаскал его к вступительным экзаменам, хотя он по любому прошел благодаря своей этнической чистоте и социальному происхождению. Мои городские байки он воспринимал выборочно, застревая на маргинальных, объективно и с моей точки зрения, историях, и требуя подробностей. Это потом я стал анализировать его выборочный, пристрастный, тенденциозный интерес применительно к его склонностям и амбициям, а тогда только диву давался. С самого основания Города – мы застряли на его предыстории. Упомянув Леблона и Трезини, я хотел двинуться дальше – от Леблона не осталось ничего, кроме его гениально–безумного плана, да и от Трезини – крохи. Не тут–то было! Мой юный друг увидел то, на что я не обращал внимания, а он уже примеривал историю Города на себе.

– У основателя было историческое чутье, но не было чуткости к нюансам, – пояснил я, хоть и не в моих правилах было хаять этого императора. Он вступил в единоборство с Б–гом, а ему казалось, что с природой и традицией. Наш русский Иаков. Все было супротив него – зыбкая болотистая почва, катастрофические наводнения, да и опыт прежних хозяев этой земли – шведам и в голову не пришло строить здесь город, паче – столицу. Наш Город – чисто головное предприятие, а потому и головная боль на десятилетия вперед. Ну да, русская хлябь кого угодно приведет в бешенство. Город и был реакцией императора на московскую Русь. Вот тут и является Жан Батист Александр Леблон, выписанный императором из Парижа блестящий архитектор, от которого царь потребовал точный план будущей столицы, дабы предопределить ей впрок и навсегда – как расти, куда расти, все до мелочей.

Кто скучал на этих моих экскурсионных лекциях, так это моя юная подружка, а потому всячески пыталась отвлечь своими танцами и стриптизами – на меня это еще как–то действовало, зато на него никак, почему я и не воспринимал его в качестве соперника, мои ревнучие инстинкты дремали до поры, она принадлежала мне, и только мне, хотя и не полностью, но это зависело от одного меня, а я медлил, тянул, вот и дотянул, что говорить. А пока что продолжал про гениального неудачника петербургского архитектора француза Леблона. Между прочим, больше французы в наш космополитический город не совались, сплошь итальянцы, да еще один скот–палладианец. Я говорю про зодчих, Фальконет с Медным всадником не в счет.

– Леблон вписал город в геометрически четкую и замкнутую форму эллипса, а центр Города, согласно замыслу императора, отделил от остальной России нашей главной водной артерией, разместив на том самом Васильевском острове, куда обещался прийти умирать наш великий земляк, но слова своего не сдержал, умерев из–за невостребованности, пережив самого себя, через океан, чтобы потом проследовать в обратном направлении, предпочтя, однако, родному городу неродную Венецию:

Понеже свой континент и черви те же.

Ее–то улыбнуло, она всегда была и осталась смешливой, зато он остался серьезен и даже помрачнел не потому, что агеласт, хотя это тоже, как и любой деспот, пусть и в потенции пока что, но и по вкусовым причинам. Не то чтобы не признавал Рыжего, но к тому времени уже был знаком с его антиподом, из ливрейных, я же и свел их, и они нашли общий язык, тогда как близкие ему вроде имперские идеи были выражены изгоем – изгнанником, но на невнятном ему наречии. Антипод же был прост, как мычание, и говорил на общедоступном языке, да еще в классическую рифму. Поэт на все времена, поговаривали, что проплаченный казачок, не знаю, но будущему городскому голове он оказался в самый раз без никакой примерки, да и надо же так случиться, оба одного роста, и он крышевал этого недомерку по мере своего продвижения по служебной лестнице, отваливая ему государственные премии и гранты и справляя его юбилеи на общенациональном уровне, хоть и в городских пределах, с прикреплением к груди почетных регалий и объявлением официальным пиитом Города, стихотворный путеводитель по которому тот составил. Изгнанник давно уже помер, а свято место пусто не бывает. Ну да, то самое вакантное место, о котором писал еще один поэт в своем двусмысленном стихе:

Напрасно в дни великого совета,
Где высшей страсти отданы места,
Оставлена вакансия поэта:
Она опасна, если не пуста.

Уж коли пошли ссылки на известных поэтов, то сошлюсь опять–таки на общеизвестное. Я даже не том, что еврей еврею рознь, но хороший еврей лучше хорошего христианина, а плохой еврей хуже плохого христианина. Кому как не выкресту это знать! Насчет первого не скажу, не уверен, последнее – безусловно. Я не только о поэте–пресмыкателе, но обо всем губернаторском окружении, где мои соплеменники, несмотря на скромные вкрапления, шли в обгон титульной нации. Никто, никто не способен так подсуетиться под меняющиеся времена, как мои гуттаперчевые соплеменники. Причина: генетический талант? историческая изворотливость? желание искупить первородный грех? Да мало ли. Относится ли это ко мне? Наверное. Если бы не я, он не стал бы тем, кем стал. Не в оправдание, но как простая констатация факта: я был экзотом в его команде и самовольно ее покинул, не порывая лично с ним ввиду хотя бы наших семейных связей.

Он искал аналогии и аналогов среди современников и в истории, а я исправно ему поставлял их на бессознательном, правда, уровне, что не оправдание, понимаю. Из двух пиитов он отверг гения и приблизил заурядность. Тоже в шахматах, театре, синема, музыке, а потом и в политике, где он безошибочно выбирал второй, а то третий сорт и мало того, что противопоставлял первому, так еще и выдавал за первый: апология второ– третьесортности. Чем ниже планка, тем меньше разочарований – из его жизненных правил на каждый день, а потому полагал счастливейшими на земле людьми датчан с отсутствием у них великих притязанием. А Гамлет? А сам Губер? Ну, конечно, лукавил и парил выше звезд в своих недоосуществленных экстремальных мечтах. Забегая вперед, эта его практическая установка на усредненность и негативный отбор определили и его кадровую политику, когда он окружил себя сплошь серятиной и убожеством, выбраковывая мало–мальски одаренных, оригинальных, а тем более амбициозных людей, которые выпадали в осадок: Повсюду ходят нечестивые, когда ничтожные из сынов человеческих возвысились, как определил еще один поэт этот отрицательный кадровый отбор в Псаломе Одиннадцатом. Если бы у него была лошадь, он поступил с ней по–калигулски, но из домашних животных у него был только помянутый страшонный полкан, которому, по его словам, он верил больше, чем людям. Он сопровождал его на официальных приемах, пугая его гостей, а одна высокопоставленная, но слабонервная кинофобка из–за бугра даже грохнулась в обморок при виде его баскервиля, что доставило ему несказанное удовольствие, хотя отчасти именно из–за этого у Города испортились отношения с ее страной.

Собак он предпочитал людям, бабам мужиков, но и среди мужиков у него не было ни одного друга – он никому не верил, окромя своего пса. Были ли мы с ним друзья? Не знаю. Даже если были на раннем этапе нашего знакомства, то перестали быть по мере его продвижения к вершине власти. Наш союз распался на принципиальной основе, хотя не стану отрицать, что ревность тоже примешана, но сам он, будучи принципиально беспринципен и ревности ни в одном глазу, полагал, видимо, что из–за моего предательства. Однако все это произошло на общем фоне его психической несостоятельности и крутого одиночества, от которого он не страдал, будучи самодостаточен. Я не мог быть его другом, потому что у него не могло быть друзей, как у импотента женщин. Сцылка на Шпеера: если бы у Гитлера вообще были друзья, я был бы его другом.

Есть люди, которые предпочитают услуги продажных женщин. Так и он приближал к себе только тех, кто не просто был обязан ему служебным возвышением и прибылью с доходного места, но без него утратили бы все, что приобрели, ввиду неадекватности должности, которую занимали. Не меритократия, но непотизм – отбор чиновничества шел исключительно в зависимости от безоговорочной, беззаветной лояльности городскому голове. Я бы обозначил эту тенденцию как аристоцид и меритофагию – уничтожение лучших. В остатке – неадекваты.

Само собой, эта кадровая деградация совместно с выдавливанием из Города лучших особей не могла не сказаться на остатных горожанинах и привела к ухудшению городской породы в целом. А применительно ко всей стране? Когда с захватом Центра нашими, исходящие из Города моральные миазмы распространились на все государство?

Процветает город Глупов,
Я отечество пою?

В мою иносказательную задачу не входит рассмотрение ситуации во всей стране, но исключительно в моем Городе, чью историю мой протеже не только исказил на свой лад, но продлил и продолжил, полагая себя наследником и преемником.

С другой стороны, однако, вне контекста русской истории наша история не очень представима, а потому ссылки на нее неизбежны, как и это отступление в тексте с подтекстом.

Нет, не тот счастлив, кто посетил сей мир в его минуты роковые, а совсем напротив, счастлив народистория которого скучна, да, мосье Монтескьё? И еще парочка цитат в продолжение и развитие этой концепции.

– Несчастна страна, у которой нет героев…

– Нет! Несчастна страна, которая нуждается в героях.

Это понятно Брехт, а вот за сто лет до него мой любимый русский прозаик англоман и юдофил Лесков в «Русском тайнобрачии»:

– Ишь вы, захотели еще при наших порядках геройства! Героев, сударь, вообще на свет родится не много, да много–то их и не нужно, а особенно на Руси их не требуется. У нас ведь их не жалуют. И знаете, через что?.. Хлопотно с ними.

Да, я принадлежу к бесслезному, жестоковыйному народу, с которым скучать не приходится, пусть его история несколько однообразна, с циклическими повторами, все

меняется ежеминутно, но ничего не происходит, как, соскучившись, выразился наш лучший историк. Это в будущей обратной перспективе, типа анфилады в нашем Зимнем дворце, она может показаться скукой, но не когда проживаешь снутри ее и в текущей истории, а не по–прустовски опосля. Прусту единственному подфартило на двойное это существование в разных мирах одного времени – никому более. Уникальный опыт – не подражай, своеобразен гений.

Не только наши правители, но и сам подвластный им народ – черный лебедь. Хотя, конечно, народу далеко до его наиболее ярких вождей, типа Ивана Грозного, Петра Великого, Сталина да хоть нашего Губера, пусть он и не достиг общенациональных высот, как помянутые, не к ночи будут помянуты, зато его влияние на ход истории выходит далеко за пределы нашего Города и может продлиться, кто знает, дольше, чем у его предшественников на более высоком посту, потому как со смертью каждого из них резко оборвалась и была порушена целая эпоха.

То ли не нашлось у них достойных последышей, то ли последыши оказались не на уровне, не на высоте, а то и предатели, как Борис Годунов или коронованные дамы, повернувшие отечественную историю вспять в матриархат после нашего строителя чудотворного да хоть пример из Новой истории – Хрущев. Либо исторические эти титаны были слишком титаничны (а не только тираничны) и невыносимы для народа, который их боготворил, но прогнулся под непосильной исторической ношей, поизрасходовав на их великие дела и деяния все свои жизненные ресурсы, весь свой энергетический потенциал. Великие люди взваливают не только на себя, но и на нелюбимый им народ непосильную ношу, превышающую его физические и исторические возможности. Вожди–пассионарии – и давно прошедший пик свой пассионарности народ. Другими словами, народ оказался недостоин своих вождей, а дать народу отставку и заменить на другой можно, увы, только в альтернативной реальности.

Российский я народ с престола презираю
И власть тиранскую неволей простираю.

Хоть драма Сумарокова «Самозванец» привязана к определенному периоду русской истории, но все русские, да и советские вожди были по сути самозванцами и перехватывали власть у законных наследников, а Екатерина Великая царствовала в обход трех законных царей – мужа, сына и Ивана Шестого: двое были убиты по ее приказу, а третий по приказу ее любимого внука – и всех бесконечно жаль. Куда важнее, однако, что все русские лидеры, за редчайшими исключениями, были ярыми русофобами, которые не просто с престола презирали своих подданных, но использовали оных в качестве пушечного и любого другого мяса. При всем различии меж них, они сошлись в этом вопросе и полагали свой народ не целью, а средством.

Пишу это, никак не идеализируя сам этот безжалостный к другим, как и к себе, народ, к которому принадлежу фактом своего рождения, местом пребывания и судьбой.

Последнее его историческое деяние, на которое ушли его остатные силы, выразилось в свержении 300–летней монархии и свершении большевистского переворота – как ни относить, а катаклизм мирового значения, повлиявший на все человечество. На этом смысл его исторического существования сошел на нет, и великий прежде народ перешел в растительную ипостась, стал овощ. Только не надо мне про народные подвиги в Великую Отечественную, про ядрену Бонбу, спутники и свет очей наших Юрия Гагарина за счет дикого перенапряга физических сил народа. Не только титульного, но всего советского народа, давно уже этнически неразличимого: Ау, русские? Нет отзЫва. Пусть поэт ошибся на несколько десятилетий, но в целом его характеристика приемлема:

Иль, судеб повинуясь закону,
Всё, что мог, ты уже совершил,–
Создал песню, подобную стону,
И духовно навеки почил?..

Ну да, почил, а что? Зависит ли от этого счастие народное или индивидуальное – либо исключительно политические амбиции верховных вождей? Ну, например, борьба России и Польши за Украину. И не только за Украину. В некотором смысле это был порочный исторический круг. Рискну сказать, что одинаково сизифовыми были и регулярные польские восстания против русских и ставшие рутинными русские их подавления. Это было фатально обреченное противоборство, и вечный девиз польских патриотов «Еще Полска не сгинела!» наталкивался на вечный инстинкт самосохранения сначала русской, а потом советской империи. «Польшу нельзя расстрелять, нельзя повесить ее. Следовательно, силою ничего окончательного сделать нельзя, – писал в своем дневнике во время антирусского восстания 1831 года князь Петр Вяземский, не захваченный тогда патриотической истерией, в отличие от тех же Пушкина и Жуковского. – При первой войне, при первом движении в России, Польша восстанет на нас, или должно будет иметь русского часового при каждом поляке».

Поляки – единственный из вассальных у российско–советской империи народов, с которым у русских несколько столетий кряду шла упорная борьба за политическое господство. Где–то на рубеже ХVI–ХVII веков у России и Польши были равные шансы для создания великой империи. Пожалуй, у Польши поначалу даже бóльшие, предпочтительней: Уния с Литвой, Речь Посполита, имперские амбиции Стефана Батория, успешное поначалу соперничество с русскими из–за той же Украины, вплоть до захвата русской столицы и русского престола польским ставленником Лже–Дмитрием, мнимым отпрыском Ивана Грозного. На узкой исторической тропинке этим народам ну никак было не разойтись мирно, как Эдипу с Лаем – кто–то должен быть взять верх, а кто–то уступить: стать империей или стать колонией, Иначе говоря, у России вроде бы и не было иного исторического выбора как превратиться в империю – в противном случае она бы оказалась одной из польских провинций. Ну, несколькими.

«In the historical perspective, it is quite possible that the Poles came out better; for an empire is the kind of burden under which even giants stoop. More important, today the threat to Polish independence on the part of Russia is less than the threat to the very existence of the Russian empire posed by people it has subjugated or humiliated. So that each Polish revolt raises two questions: not only whether there will or not be. That is understood in both Moscow and Warsaw. The Russian Damoclean sword which has been hanging over Poland for almost two centuries is, from the Russian viewpoint, a defensive weapon.”

Как в воду глядели! Я об авторах Владимире Соловьеве и Елене Клепиковой, которые написали это в книге «Yuri Andropov. A Secret Passage into The Kremlin» еще при жизни своего героя в начале 1983 года – за семь лет до коллапса советской империи. Дамоклов меч как оборонное оружие? Парадокс? Никак нет. Так думают мои сограждане и согорожане по сю пору. А потому перевод без надобы.

Да, Россия одолела Польшу, что привело к ее разделу и исчезновению с политической карты как самостийной государственной единицы. Нет, я сейчас не о том, что Польша в конце концов государственно восстановилась и сейчас одна из самых перспективных стран Европы как с экономической, так и с военной точки зрения, надежный член НАТО да еще строит искусственный фортификационный остров супротив Калининграда – с оборонными или реваншистскими намерениями? Да и Украина, перестав быть окраиной Российской империи, очевидно, не простит своему северному соседу аннексий, войн и провокаций и опять–таки попытается взять территориальный и политический реванш – еще неизвестно, что для России хуже, что катастрофичнее для самого ее существования.

Вернемся, однако, к хрестоматийному четверостишию Некрасова. Мы застряли на предсказанной им потере Россией своей исторической сверхфункции, однако не менее важно метафорическое определение поэтом того, что народ в пассионарный, созидательный период совершил – «создал песню, подобную стону». Как это понимать? По–пушкински?

Фигурно иль буквально: всей семьей,
От ямщика до первого поэта,
Мы все поем уныло. Грустный вой
Песнь русская. Известная примета!

Или все–таки в переносном смысле, расширительно, метафорически, игнорируя эмоциональные нюансы, на которые у нас, русских, нет пальцев?

При всем уважении к культурным достижениям вассальных народов, они не идут ни в какое сравнение с теми историческими прорывами, которые свершила страна – сюзерен и гегемон. Именно в имперский период, когда наш Город был столицей империи и происходил чудовищный перерасход народной энергии, зато какие всходы! Навскидку одни имена: Толстой, Достоевский, Чайковский, Мусоргский, Шостакович, Прокофьев, Стравинский, Дягилев, Баланчин, Шагал, Малевич, Кандинский, Менделеев. А наши нобели, главный показатель духовного уровня страны – от Павлова и Мечникова до Капицы и Ландау. С евреями, конечно, не сравнить, они впереди планеты всей, но сколько среди этих еврейских нобелиантов русского происхождения! Да и помимо евреев и нобелевцев такие основоположники, как Сикорский и Зворыкин! Дело тут не в гордости, а в принадлежности к империи, почему тот же Бродский был принципиальным и инстинктивным имперцем, доводя это чувство имперского превосходства до ксенофобии, которая была частью его мизантропии и наиболее четко выразилась в его страстном антихохлатском стихе. «Не было гроша, да вдруг алтын», возрадовались крымнашисты, а его друг Томас Венцлова нашел стих азартным, но присовокупил: «А слабо тебе, Иосиф, прочесть его на киевском стадионе?» Вплоть до анекдота, когда, споря с чехом Кундерой о Достоевском, наш великий земляк взял такой непристойно высокомерный тон, что отпугнул даже своих друзей и покровителей из ньюйоркской мишпухи, гордо именующей себя Jewniverse: «О каком, в самом деле, Севере–Юге может рассуждать чех (Польша? Германия? Венгрия?)» Либо: «Вины Кундера в этом нет, хотя, конечно, ему следовало бы отдавать себе отчет в этом» – в смысле, кто есть кто. Или это чисто российский фатализм–детерминизм – кому из нас он не чужд, но почему вменяется в обязанность бедному чеху? «Как бы парадоксально это ни звучало, подлинному эстету не пришло бы в голову задумываться о проблеме выбора при виде иностранных танков, ползущих по улице; подлинный эстет способен предвидеть – или предугадать заранее – вещи такого рода (тем более, в нашем столетии)».

Хоть и младше ИБ всего на пару лет, но с миром державным я был лишь младенчески связан, повторю вослед любимому моему поэту прошлого века. Скорее эстетская, пассеистская, акмеистическая прививка, и легким этим заболеванием я пытался заразить в наших прогулках по Городу двух мои юных друзей. Однако моей нимфоманке было ни до чего именно по этой причине, а он мотал на ус не совсем то, что я пытался ему внушить: совсем не то. Ну да, нам не дано предугадать, вот мое слово и отозвалось в нем таким своеобычным образом и дало диковинный сначала идеологический, а потом политический всход в каденцию его губернаторства. Уж коли пошли стихи, то вот еще четверостишие, в котором поэт сделал сознательную ошибку, приписав Гегелю слова Шлегеля – кого из братьев? – дабы цитата прошла. Потому как все Шлегели, включая их сестру, были идеалистами и мистиками, а Гегель признан в качестве одной из трех предтеч марксизма, пусть даже мы диалектику учили не по Гегелю – привет Владимиру Владимировичу, который пустил себе пулю в голову, а вы о ком подумали?

Однажды Гегель ненароком
И, вероятнонаугад,
Назвал историка пророком,
Предсказывающим назад.

Шлегель, Гегель, Гоголь, Бабель, Бебель, да хоть Роза Люксембург – разве дело в авторстве и копирайте? Вся фишка в том, что пророк, предсказывающий назад, склонен к ошибкам ничуть не меньше, чем историк будущего. Моя ошибка в оба направления. Ну, само собой, государственная и народная история движутся за редчайшими исключениями в параллель, не пересекаясь и даже не соприкасаясь. А имперские вспрыскивания нацлидера или нашего Губера в народное – инородное – тело не в коня корм, пусть не тешатся. Народ наш, и без того не принадлежа к самым искренним и правдивым на земле, тут и вовсе изолгался на корню в этой экстремальной, двуличной и чреватой ситуации, навсегда распрощавшись с невинностью и чистотой, если когда и обладал ими, в чем сомневаюсь, сужу по себе.

Однако именно в имперский период, обозначенный именем нашего когда–то великого, а теперь захолустного Города, когда он был столицей империи, в его недрах возникла великая культура, начиная с Ломоносова и Державина, пока Город не исчерпал свое историческое значение, столица была перенесена в Москву, а отдельные индивидуальные вспышки относятся к числителю, который никак не был поддержан знаменателем. Город впал в прострацию, упадок и ничтожество, и моя попытка восстановить его былую славу и историческое значение кончилась самым плачевным образом, в чем нет моей вины – и есть моя вина.

Зловещее предзнаменование еще петровских времен – Петербургу быть пусту – осуществлялось в прошлом веке с какой–то неукоснительной последовательностью, особенно во времена революций, войн, блокады и партийных чисток. Однако при последних кремлевских вождях опустошение города носило более, что ли, вегетарианский характер. Ну, во–первых, выдавливание из Города в столицу или за бугор самых талантливых, а то и просто энергичных индивидуумов и соответствующая замена их амебами. Ту же культуру взять – от поэзии до балета. В самом деле, подобной утечки балетных кадров, как Питере, в столице не было: Город покинули мировые звезды, типа Барышникова, Макаровой, Нуреева. А те, кто не покинули, какая паскудная судьба их ждала – того же Якобсона, самого талантливого русского хореографа. О литературе уже обмолвился – ИБ оказался не ко двору и был выжат из Города и страны, как инородное тело общими усилиями профи-гебешников и добровольцев из писательского стана во главе с его антиподом, самой яркой посредственностью современной русской словесности – тоже еврей, но ливрейный, поэт на все времена с его сервильным стишком–девизом, переложенным на музыку:

Времена не выбирают,
В них живут и умирают.

Все равно кто – чиновник или поэт, но их длительное существование в качестве подручных городской власти на службе разных господ привело к созданию особого биологического подвида, надежной опоры для нового Губера.

Тем не менее, в отличие от римского императора с лошадью–сенатором, он не зачислил в свой штат любимого пса, зато присвоил генеральское звание своему телохранителю и назначил военным министром города, а своим замом сделал бывшего зава кондитерским отделом в Елисеевском гастрономе, ни при ком другом тот не сделал бы такую блестящую вице–губернаторскую карьеру, был по–собачьи предан хозяину, а тот больше всего ценил в людях лояльность, которая, в свою очередь, определялась сюзеренно–вассальной зависимостью. Даже его массажисту нашлось место в его свите – он был брошен на интернетную контрпропаганду и создал целый институт хакеров и троллей в пригороде, подальше от людских глаз. Agпosco fratrem, будучи сам посредственностью, пусть и выдающейся? Даже по физическим параметрам – терпеть не мог высоких людей и его антураж по преимуществу состоял из низкорослых особей. И в этом отношении я был белой вороной среди его субординатов–лилипутян.

Помню, в самом начале его головокружительного пути на верх я дал ему, смеха ради, американскую статью «In praise for the mediocrity», которую он воспринял на полном серьезе и защитную позицию перевел в агрессивную – апофеоз второ- и третьесортности. Mediocracy vs Meritocracy. Чтобы не разочаровываться, надо снизить планку – его мем, который он, однако, не относил к самому себе, а только к своим субординатам.

Опять–таки это я рассказал ему о современных клеротерианцах, которые отстаивали древнегреческую доктрину жеребьевки, противопоставляя ее выборной системе.

– В смысле, каждая кухарка может управлять государством? – свел он древний принцип к большевистскому, однако взял его на вооружение и при случае козырял этим греческим словцом.

Честно, ливрейного еврея я ему подсунул, потому как сам был одно время увлечен его акмеистскими стихами во славу Города, пока до меня не дошло, что его простота хуже воровства, впрочем, воровство тоже имело место быть, тырил все, что плохо лежит по принципу «налево беру и направо», бесстыдно паразитируя на генеалогическом древе русской поэзии. Зато на Доменико Трезини он повелся, завелся, запал сам – в противоположность Жану Батисту Александру Леблону. Трезини стал для него знаковой, символической фигурой – по его инициативе трехсотлетие этого швейцарского итальянца была отпраздновано с помпой, салютом и пальбой из пушек с Нарышкина бастиона Петропавловской крепости, к строительству которой архитектор руку приложил.

Пусть пример с натяжкой, но то, что ни с чем не ассоциируется, ни на что не похоже – не существует, да? Не факт. Наша история свидетельствует о противоположном: история без аналогий. Аналогии исчерпаны. В настоящем необязательно случается то, что происходило в прошлом. Беспрецедентный виток истории. Мы смирились с тем, что живем в антиутопии, которая прежде, до нас, считалась литературным жанром. Тогдашнее мое гайдство обернулось гадством, учитывая последствия. Вот почему место краеведа заступает не ландшафтовед и не этнограф, но антрополог: несмотря на многочисленные чистки, тотальное уничтожение целых страт населения, смертоносную блокаду, миграционные волны, полную смену одного населения другим, коренных горожан днем с огнем – несмотря на, а может отчасти поэтому Город можно и надо считать гомогенным, с определенным если не генотипом или архетипом, то кодом его народонаселенца, ибо в Городе была выведена особая порода людей, а мигранты быстро ею абсорбировались и в следующем поколении становились неотличны от аборигенов, тоже без году неделя. Ну да, плавильный котел – позаимствуем эту идиому из американского лексикона. Именно порода, на этом я настаиваю, а не национальность, как определяют свою целокупность патриоты этого трижды переименованного города, пользуясь клишированным анкетно-паспортным совкизмом. Мой соавтор Владимир Исаакович Соловьев нащупал этот наронаселенческий феномен – в отличие от москвичей, сибиряков и любых других русскоязычных страт, а мне предстоит – с его подсказа – сделать антропологическое открытие. Собственно, наша общая с ним цель – создать тройной психоаналитический портрет: деспота, Города и народа. И каждый этот портрет будет отчасти автопортретом – иначе как через себя, путем перевоплощения и отчуждения, умом Россию – тьфу, Город – не понять.

Прошу не относиться к моей обмолвке фрейдистски как к очепятке и прочим парапраксисам и не искать в моем трактате аллегорий. Город есть Город, а Россия есть Россия. Даже живая речь у нас в Городе иная, чем по стране, тем более в столице –правильная, окультуренная, филологическая, классическая – одним словом, мертвоватая. Вплоть до таких, казалось бы, мелочей: парадный подъезд мы называем парадной, проездной билет – карточкой, ластик – резинкой, салки – пятнашками, белый хлеб – булкой, бордель – поебликом, а вместо «к нам сегодня придут Вова с Леной» – «к нам придут Соловьевы». Чтó речь, даже быдло, главная опора нашего Губера и объект его патриотической и милитаристской пропаганды, – у нас в Городе окультуренное, с претензией. Даром что ли столица русской провинции, которая стала кузницей кадров столицы официальной, а те там омосковились, почили на лаврах, коррумпировались и, сосредоточившись на распилах и откатах, стали невосприимчивы к национальным идеям, которые, однако, падали на благодатную почву в нашем историческом Городе и в люмпен–провинции, чьим богатством была бедность. Вот почему глухая поначалу оппозиция становилась все более артикуляционной. И возглавлял ее наш Город, колыбель всех революций в стране, включая обе–две последние контрреволюции – сначала с переездом в Центр бюрократической элиты нашего Города, а теперь вот в самом Городе во главе с нашим Губером. LÉtatcest moi, но с русской поправкой. Да, воспринимал Город как свою вотчину, а в потенции, при росте его популистской популярности, и всю страну, отождествляя ее с самим собой: сакрализация власти. А потому допускал применение атомного оружия – с дюжину пусковых установок с ядерной начинкой были разбросаны по нашей области – не только в ответ, что не имело смысла, но и превентивно, если что угрожает самому существованию Города, то есть мне: меня можно уничтожить только со всем Городом. Вплоть до кончины мира: конец времен и прекращенье дней. Зачем мир без Города? зачем Город без меня? В противоположность альтруистскому девизу русского писателя-неудачника Да здравствует мир без меня! опять–таки французское бонмо Après moi le deluge.

Вот почему – забегая сюжетно вперед, а хронологически, наоборот, назад – с сообщением о его внезапной смерти власти, находясь в растерянности, припозднились, хотя никакой власти в Городе уже не было, да и сам Город–Государство под сомнением, потому как не только он с его вотчинным сознанием отождествлял Город, а потом и всю страну с самим собой, воспринимая ее с телеэкрана, но и народонаселение, получая инфу из того же аудио–видео источника, не воспринимало Город и Государство иначе, как сквозь призму его восприятия. Чтобы Город в его приснопамятную эпоху подменил и подмял под себя всю страну? Не территориально, само собой, а политически, идеологически, психологически и антропологически. Вот я и говорю об особой породе людей, выведенной за несколько столетий существования Города.

Считать эту породу возрождением либо, наоборот, вырождением, изъяном, пороком, порчей русской нации – зависит оттого, как посмотреть. Однако, как ни смотри, этой человеческой породе грозит не демографическая, но антропологическая катастрофа. И вопрос не как ее избежать, а возможно ли ее избежать? Вот где произошел раскол мнений. Не оптимисты и пессимисты, а идеалисты и фаталисты. Я принадлежал к первым, пока под давлением обстоятельств не перешел в противоположный стан. Еще не фаталист, но уже пессимист.

Самое поразительное, однако, что эти беспородные породистые, оторвавшись от родной почвы и оказавшись за пределами Города – в столице или в эмиграции – сохраняли свою особую породу, не сливаясь ни с титульными гражданами, ни с другими эмигре. Какие–то общие качества преобладали в них поверх индивидуальных, гендерных, этнических отличий. Торжество знаменателя над числителем. Даже при очень мощном числителе, как у Рыжего, который в изгнании, с истощением у него стихового дара (с возрастом, а не по причине отрыва от языковой альма-матер), проявил бойцовые, интриганские, заговорщицкие качества, став паханом русской литературной диаспоры. Аналогично – пахан нашего Города или пахан всей страны, если бы он им стал. Во всех трех случаях пацанство становится паханством: одна из черт обозначенной породы – не единственная. Само собой, дворняга такая же порода, пусть и беспородистая, как спаниель, питбуль, борзая и колли. С тем только существенным отличием, что дворняга – плод естественной любви, а не искусственной случки. К какому роду отнести породу наших горожан? В широком диапазоне от Путина и Бродского до Соловьева с Клепиковой, включая нашу тройку во главе с Губером, который герметически закупорил Город, превратив его в осажденную крепость. Не только метафорически, но и буквально: обнес город крепостной стеной, а на вратах поставив заградительные отряды янычаров из своей личной гвардии – впуск и выпуск строго по пропускам. Спертый воздух, несмотря на ветры с Озера и с Залива. В самой акватории Финского залива заново укрепил супермодерным оружием Кронштадт и петровские форты, а пограничный Выборг превратил в неприступную цитадель.

Началось же все с той белоночной прогулки по нашему Некрополю со мной в качестве гида.

Начало было так далеко,
Так робок первый интерес.

– Васильевский остров – все, что осталось от изначального царского замысла, – втолковывал я моим спутникам. – От Большой реки до Малой реки натянуты, как леска, прочерченные по леблоновой линейке улицы, так похожие друг на друга, что названы линиями и пронумерованы. Зато запах моря – единственное место в городе, где чувствуешь его присутствие.

Мы продвигались к Гавани, морской запах в самом деле бил в ноздрю, был волнительным, а то и возбудительным. На кого как. Для нас с ней, но не для паренька из Нарвы, который вырос на берегу того же Финского залива.

– В двенадцати километрах от устья реки Наровы, – пояснил он, догадавшись о моих мыслях.

– Все, что пришлось мне пропустить, я вас прошу вообразить! – призвал к вниманию заправский гид, увлекшись собственным рассказом. – Или как сказано у того же автора в другой пиесе, воображение дорисует остальное. Мы сейчас не на Васильевском острове, а в Венеции. И шагаем не по улицам, а по набережным каналов, представьте себе. Которые должны были изрезать весь остров по плану великого Леблона. С той только разницей, что в отличие от тамошнего извилистого и запутанного лабиринта, здесь намечалось с помощью геометрически выверенных водных проспектов, пересеченных под прямыми углами тремя продольными магистралями, создать идеальную сетку равных квадратов – отражение безумно–бюрократической идеи замышленного императором идеального города–государства на месте русского хаоса. Сittà ideale.

– И почему каналы не прорыли, если был царский указ? – спросил будущий градоначальник, которого уже тогда волновали не ведуты, а непослушание.

– Кто сказал, что не прорыли? Прорыли, а потом засыпали.

На волнах качался дедушка русского флота. Или это был макет знаменитого ботика? Сейчас уже не упомню. Никто из них не задал мне ни одного вопроса – они ждали продолжения. Не стал их томить.

– Царь куда–то укатил – за границу или на войну, а курировать строительство поручил товарищу по детским играм, включая потешный флот, Меншикову. Вот тот и решил сэкономить на ширине каналов, зато выстроил себе на том же Васильевском острове, на берегу нашей главной реки, дворец, роскошный дворец, ни в какое сравнение не идущий со скромным царским домиком в Летнем саду. А когда царь вернулся, этот казнокрад обвинил Леблона в гидротехническом промахе – официальная наша наука поддерживает меншиковскую версию до сих пор. Короче, узкие каналы оказались абсолютно непригодны для судов – а были задуманы именно для водного транспорта – обмелели, засорились, дурно пахли и были зарыты, ибо «от них происходил дух вредительный здоровью». При странных обстоятельствах Леблон неожиданно умер – нет, не новичок и не полоний, но все равно подозрительно! – проклинаемый современниками и потомками за отрыв от реальности, которая существовала до него и помимо него и имела собственные тенденции к развитию.

По памяти, но близко к тексту цитирую современных исследователей. После этой мгновенной Икаровой судьбы Леблона на архитектурном небосклоне восходит заурядная, но заслонившая в конце концов весь небосвод звезда Доменико Трезини. Это чисто местное, чтобы не сказать местечковое явление – не только конкретно Трезини, но сам принцип подмены таланта посредственностью. Явление не случайное, но типическое. Талант у нас не к месту – последний пример судьба Рыжего, который был выдавлен из Города путем отторжения не только властями, но и коллегами во главе с помянутым, хоть и неназванным пиитом. Вот почему отвал за бугор из нашего Города в разы выше, чем по стране, а тем более из столицы. Леблон и Трезини – наглядная иллюстрация: практическое значение каждого из них обратно пропорционально Б–гом данному таланту тому и другому. Инженерная серость, как и любая другая, становится в нашем кладбищенском городе первой величиной. В этом контексте мой выдвиженец стал идеальным Губером – нет, не мертвого, но мертворожденного Города. Город мертвяков, в котором живой кажется истериком и психопатом. Город умирал неправдоподобно долго – с рождения. Как и пророчествовали добрые феи у его колыбели: быть городу пусту.

А кончилось та наша ознакомительная прогулка ночным заплывом с пляжа Петропавловсой крепости. Голышом – понятно, по чьей инициативе. Он колебался, она сама стянула с него трусы. Стыд? Если стыд, то впрок – чтобы не снизить будущий имидж и не оказаться в роли голого короля до того еще, как он станет королем. Зато он первым бросился в воду. Типа необъявленного соревнования, которому я – в отличие от него – не придавал значения, хотя поначалу вырвался вперед, но все время беспокойно оглядывался на мою девушку, которая поотстала от нас. И тут мимо меня, как метеор, пронесся наш будущий Губер. По натуре я спринтер – еще одна причина, почему я потерял всякий интерес к состязанию и вернулся к моей дрожащей девочке. Вышли на берег, было прохладно, оделись и вглядывались вдаль, но его и след простыл. Прошло, наверное, около часа, а его все не было. Мы беспокоились, хотя по разным причинам. Теперь я думаю, что лучше бы он тогда утонул. Лучше не только для всех нас, но и для него. Альтернативная реальность – что бы тогда случилось с Городом? Как не ко времени сменились времена Леонида Либкинда – вот стих, который я предпочитаю Временам, которые не выбирают.

Не тогда ли пришла ему в голову идея крещенских купаний, последнее из которых, возможно, и свело его в могилу, когда он схватил двустороннее воспаление легких (один из вариантов)? Став Губером, он регулярно, рутинно и прилюдно, с синхронным показом по ящику, участвовал в праздновании Крещения Господня в качестве моржа у Петропавловки, демонстрируя граду и миру свой моложавый безволосый торс. Почти голый – в модных, в обтяжку, итальянских плавках, которые ему подарил в комплекте других спортивных аксессуаров Понтифик во время их церемониальной встречи в Ватикане. Скинув на руки телохранителей японский с огнедышащим драконом халат и перекрестившись, он бросался вниз головой в прорубь и не сразу выныривал, вселяя беспокойство в сердца одних и надежду в сердца других. Его выход из воды торжественно отмечался пальбой из пушек с Нарышкина бастиона.

В тот последний раз у него на лице была гримаса отвращения и обреченности, но он выполнил весь ритуал без запинки, хотя вынырнул быстрее, чем прежде, хватая открытым ртом ледяной воздух, как рыба. Он и похож был на рыбу, даром что ли его прозвали Воблоглазый. Вид у него был жалкий и его было жалко – такое ощущение, что и ему самому. И то сказать в ту ночь мороз стоял крещенский. Беря реванш, на следующий день он появился как ни в чем не бывало, свежий, как огурчик с пупырышками, на церемонии на Марсовом поле, которую показывали все городские телеканалы, а выборочно, фрагментами – и на всю страну. Пронесло, думали многие – и те, кто опасался за его жизнь, и те, кто желал ему смерти. С тех пор, однако, он надолго исчез вплоть до появления сообщений о его безвременной кончине.

Вы жили когда–нибудь в нашем Городе? Нет, не пару дней или неделю, а хотя бы год, не говоря про ПМЖ? А на кладбище ночью ходить боитесь? Так вот, это одно и тоже – ночью ходить на кладбище и жить в Городе. И дело здесь не только в гебистах, которых на душу населения по сравнению с московской нормой и в самом деле преизбыточно: Deep State. Но я так думаю, что это с самого начала начал нашего Града повелось. Жители привыкли и другого не представляют, а кто вырвался, тоскуют и ностальгируют, как Шильонский узник по тюрьме. Вот письма этой ностальгички из Амстердама…

Годы спустя я возобновил свои экскурсии по Городу. На этот раз моим спутником был его сын.

Продолжение следует

Владимир Соловьев
Нью–Йорк

Владимир Соловьев
Автор статьи
Владимир Соловьев Писатель, журналист

Владимир Исаакович Соловьев – известный русско-американский писатель, мемуарист, критик, политолог.

Комментариев нет:

Отправить комментарий