пятница, 18 марта 2022 г.

Владимир Соловьев | Нарвический комплекс

 

Владимир Соловьев | Нарвический комплекс

Продолжаем публикацию романа-трактата Владимира Соловьева «Кот Шрёдингера»

 

НАРВИЧЕСКИЙ КОМПЛЕКС

Интерактивная встреча автора с героем

Жадным его сделала бедность, а жестоким – страх… При этом жестокость обнаружил он раньше, чем алчность.
Светоний. Жизнь двенадцати цезарей

Впервые я столкнулся с ним во Дворце пионеров. Шикарный такой дворец, бывший Аничков, на углу главного проспекта Города и неглавной его реки – одной из. Дети – наше будущее, вот о детях и заботились, и претворяя лозунг в жизнь, отвалили нам в вечное пользование этот огромный дворец с флигелями и пристройками. Вечное пользование кончилось, когда страна накрылась. А тогда здесь наше будущее располагалось по профилям. Кружковщина. Тусовка юных талантов. Юные натуралисты, юные физики, юные тригонометры. Само собой, и гуманитарии разных направлений. Мое называлось замысловато, без ссылки на вождя – «Юные инженеры человеческих душ». Ну да, помянутые душеведы и душегубы. Первые как бы само собой, а душегубители в том смысле, что любое искусство, литературу включая, своим искусом губит человека, который тьме низких истин предпочитает художественный вымысел, обливаясь над ним слезами. Мой случай.

Наставником у нас был средней руки местный пиит, но благодаря его личным союзписательским знакомствам к нам наведывались городские классики-мастодонты, а иногда и молодь, среди которых два еврейчика-антипода – один сугубо местного, чтобы не сказать местечкового разлива, но входил в силу, покровительствуемый властями, а другой с властями не сошелся, или они с ним, и он вынужден был покинуть не только Город, но и отечество белых головок, став гражданином мира и всемирным лауреатом. А однажды даже прибыл из столицы кумир нации, голос которого гремел в залах, на стадионах и на площадях, как набат, – вот и дотянулся до нашей ампирной избушки на курьих ножках, зато с колоннами.

В перерывах мы бродили по дворцовому лабиринту, натыкаясь на кружковцев других профилей. Там я и столкнулся с юным филателистом, который специализировался на марках с физиями великих мира сего, и это одно должно было меня насторожить, но наоборот – заинтриговало: не мечтает ли тайно этот шкет о марке со своей мордочкой? Так и оказалось, но это забегая на десятилетия вперед. Кто знает, может и дождется – при жизни или post mortem?

Еще он увлекался боксом и одерживал победы над более рослыми сверстниками за счет, я так понимаю, не только хитроумных психологических приемов, но и железной воли к победе. Поначалу эти его успехи на ринге удивляли не только зрителей, но даже его тренера, постепенно, однако, к ним попривыкли, его спортивные победы стали рутинны и предсказуемы, а для меня вошли в один семантический ряд с его филателистическими пристрастиями к триумфаторам по жизни и посмертно – у него все было на вырост: высоко сидит, далеко глядит.

Да еще наше с ним соимённичество в честь вождя, имя которого позднее стало чуть ли не главным объектом пародий и анекдотов, типа новое название Новичка – Вовочка. Пусть не главная причина, что я взял моего тезку под свою эгиду – тремя годами меня младше, что в том возрасте имело еще какое значение – комсомолец и пионер, из пролетариев, а предки те и вовсе были крепостными Шереметьева, а один служил у графа поваром и кулинарная эта профессия передавалась по наследству вплоть до его отца. Да еще из провинции, хоть и ближней, из той самой Нарвы с 80 процентами русскоязыков и отделенной от России рекой, одноименной с городом, который он потом присоединил к нашим владениям, когда стал с моей помощью губернатором Города-государства на греческий или италийский манер. Нарва как второй Крым, а тот утратил к тому времени патриотический эффект, и национальные чувства востребовали новый импульс, каковым Нарва и стала взамен Крыма, а нарвский патриотизм заместо крымского:

Как на «Нарвском причале»
Чайки громко кричали,
Волны лодку качали,
Ветер гнал тучи прочь!
Мне все в Нарве по нраву,
Я твой, Нарва, по праву,
Я готов на расправу,
Не щади меня, ночь!

Сохраняя ему ведомственную лояльность, я был в молчаливой оппозиции к его экстремальной идеологии, полагая ее смертельно опасной для urbi et orbi. Это не значит, однако, что я приложил руку и повинен в его смерти, разве что косвенно, на метафизическом уровне: я возжелал ему смерти, когда иного выхода больше не видел. Застала ли меня, как и всех, его смерть врасплох? И да, и нет.

Зная его с детства и будучи его самозваным, но и авторизованным впрок биографом и просчитав все альтернативные варианты его авантюрной, дальше некуда, жизни, счел внезапную, пусть и насильственную его смерть неизбежной. Да, этот кассандров анализ его ближайшего будущего я содеял незадолго до нашей последней встречи-невстречи, о которой я, может, и расскажу, а может и умолчу. Зависит. Была ли наша встреча значимой, знаковой, судьбоносной, а то и роковой для него? К тому времени я уже понял, что мой проект с ним в главной роли накрылся, все пошло не просто наперекосяк, а в противоположную сторону, а он сам уже перешел красную черту, чтобы дать задний ход. Не то чтобы я его предупредил, но упредил словом то, что с ним стряслось в действительности. Нет, на роль мужика Миколки, который взял на себя вину Раскольникова, я не тяну, несмотря на мою еврейскую эмпатию и виноватый по жизни вид, но это за другую, пигмалионову вину – кто мог думать, нам не дано предугадать и прочее. Да и какая разница, как он умер (если умер), хоть это био и косит порой под детектив. Пришла ему пора если не исчезнуть с лица земли, то сгинуть с наших глаз. Carthago delenda est.

Нелишне заметить – сцылка в тексте – что Катон стал повторять эти слова в любом своем выступлении в Сенате после того, как побывал в Карфагене и нашел город вовсе не в плачевном состоянии, как предполагали римляне после двух Пунических войн, а процветающим и сказочно богатым. Латинизм этот полисемичен и может быть употреблен в любом смысле: как пример навязчивой идеи, как аллегория римской мстительности, как образчик набившего оскомину клише либо в макиавеллевом смысле – что врага надо добивать до конца, да хоть как близкая автору релятивистская и двусмысленная квантовая метафора с котом Шрёдингера – Карфаген уничтожен и процветает. Для вящей наглядности заменим Карфаген на Иерусалим, который был неоднократно стерт с лица земли и продолжает существовать как ни в чем не бывало, приводя в отчаяние лучшую часть человечества. На засыпку: уничтожимо ли то, что уничтожено в принципе? Перейдем на личности: вмешательство свыше, как с Ифигенией, принесенной в жертву любящим папашей, но оказавшейся волею богов (точнее одной богини) в Тавриде живой и невредимой. Чудеса в решете, да и только.

Пусть мой герой не Ифигения и ему не покровительствуют ни боги, ни Б-г, ни богиня, но все-таки он не «случайный царь», как обозвал Ключевский Николая Первого, и само его явление в нашем Городе и на мировом небосклоне вряд ли все-таки дело случая, а если случая, то случая неслучайного, а может даже accidens Dei – Божественного случая. Может ли исчезнуть нечто материализовавшееся из идеи, пусть воплощенная идея не один в один с изначальным замыслом, а откорректирована реальностью и ее воплотителем? Не то чтобы неуничтожима, но достаточно живуча, чтобы пережить ее временного носителя? Этот вопрос я и попытаюсь решить в последней главе этого жизнеописания, если мне суждено его дописать. Опять-таки зависит, потому как относится уже не к его времени, а к промежутку, наступившему после объявления о его смерти, а потому выходит за хронологические пределы его ЖЗЛ.

Нет, не Curriculum Vitae, хоть и поставил аббревиатуру этой латиницы в название главы, а скорее обрывочная, пунктиром, с пропусками и опущениями, канва жизни, которую, согласно объявленному принципу, начинаю не с его рождения, а с его зачатия, день которого мне доподлинно известен с его же слов. У меня нет никаких оснований сомневаться в его версии, он сам ее вычислил и вряд ли выдавал желаемое за действительное. Другой вопрос, рад ли он оглашению этого интимного все-таки факта? Хотя кто знает: не было ли это предметом его тайной гордости? А коли с мертвеца – если он мертвец и не подвергнется ни реанимации, ни реинкарнации, – спрос не велик, то его биографу ничего не остается, как решать эту буриданову дилемму на свой страх и риск. В надлежащем месте. Да хоть сейчас, чего откладывать в долгий ящик?

Само собой, не сравниваю его с героями древности. С тем же, к примеру, Александром Великим, о зачатии которого в ночь, когда невесту с женихом, его будущих родаков, закрыли в брачном покое, сообщает Плутарх иносказательно: как раздался гром и шаровая молния залетела в чрево невесты, а вослед жених запечатал ее влагалище, и царица понесла. Какова метафора, однако, божественного соития! Но и мой герой не лыком шит – даром что ли относил себя к отмеченным судьбой, коли с малолетства собирал марки с портретами великих мира сего и сам придавал такое значение своему зачатию.

Так вот, его отец, отмотав срок за покражу продуктов, когда работал поваром в заводской столовой, явился домой после долгого отсутствия аккурат в день всеобщей скорби – страна оплакивала смерть вождя, настоящего, единственного вождя всех времен и народов. Что не помешало папаше отпраздновать свое возвращение долгожданным супружеским соитием, в результате чего через девять месяцев в Нарве явился на свет младенец, названный в честь другого вождя – мирового пролетариата. Сказалась ли эта его тайная сперматоидно-яйцеклеточная связь со сталинской эпохой на его реваншистских амбициях? На пике взлета или падения стоит вспомнить о том, каким образом ты был зачат, советует самый мрачный философ (нет, не Шопенгауэр): нет лучшего средства, чтобы подавить в себе эйфорию или скверное настроение. Ту же Нарву взять, за которую он стал изгоем на международных рандеву, когда, помню, эстонский президент прошел сквозь него, не обратив внимания на протянутую ему ручонку десятилетнего мальца, но тому божья роса, с гуся вода, брань на вороту не виснет, подлецу все к лицу, семь бед один ответ – короче, тефлоновый.

Нарва и послужила причиной моего ухода из его администрации – не демонстративного, а по семейным обстоятельствам, которые ему были доподлинно известны, так как наша семья была отчасти и его семьей, он часто нас навещал, а потом, став Губером, все реже и реже, ограничиваясь щедрыми дарами нашим близняшкам по большим и малым праздникам. В моем субъективном, двойственном, двоящемся, иммерсивном жизнеописании героя и автора связывала тесная дружба, пока не превратилась в смертельную вражду. Нет, конечно, мы были не только сексуальными, но и идеологическими соперниками, а стали политическими противниками, пусть и негласными: я остался на своей Малой родине, которой полагал наш Город и противопоставлял его Большой земле, которую выбрал он, а Город был для него началом начал, из него он распространял свое влияние и авторитет на всю широку страну мою родную, хоть она и сузилась после распада и имела тенденцию к неизбежной дальнейшей убыли подобно шагреневой коже. Он, для которого советский коллапс был мировым катаклизмом и личной травмой, пытался наперекор истории и рассудку вопреки повернуть время вспять, заразив своим безумством массы своих приверженцев в Городе и в стране, включая столичные верхи, а те аж задыхались без притока свежих идей, Крым сам собой выдохся, как проколотая шина, и даже захват де факто акватории Керченского пролива и Азовского моря, ничего окромя еще одной головной боли стране не принес. Грозилась синица море поджечь, но не мелководное Азовское, ха-ха. Недаром народ противопоставлял аналогичную авантюру моего протеже с Финским заливом от Города до Нарва-Йыэсуу и обратным его/ее переименованием в куда более благозвучную Усть-Нарву. Понятно, что подобные популистские и волюнтаристские деяния Губера не могли не вызывать раздражение кой у кого в Кремле.

Мой уход никоим образом не повлиял на ход городских событий, я давно уже выпал из фавора, был не у дел, со мной перестали считаться, коллеги по возможности избегали меня, хоть я исправно ходил на работу и регулярно получал зарплату. О его политических мероприятиях, одно чудесатее другого, когда он прицелочно, в прикидку, на пробу, идя на большие риски, тестировал границы дозволенного, я узнавал из ЧМО-ТВ, да и то с опозданием, редко в него заглядывая, до того мне постыло его плебейское мурло, глядящее на меня из ящика, а другие информационные источники были им почти все перекрыты, он занавесил все окна телеэкраном и добился почти полной самоизоляции. Делал он это из того же преследующего его страха смерти, а теперь еще из страха вольных или невольных аналогий с насильственной смертью других диктаторов, типа Саддама Хусейна или полковника Каддафи, судьбу которых он примерял на себе. Даже госперевороты типа в Украине без смертельного исхода для правителей, которых он всяко поддерживал по принципу «Диктаторы всех стран, соединяйтесь!», приводили его в трепет и смущение возможным параллелизмом. Парадоксальным образом он полагал свою и их власть легитимной, так как формально все были народными избранниками, а путем переворотов к власти приходили нелигитимные самозванцы, заговорщики и узурпаторы, подстрекаемые извне. Ему удалось отключить даже Интернет, который он винил во всех городских бедах вплоть до наводнений, хотя одновременно ссылался на родоначальника, выгодно сравнивая с самодержцами себя: с Божией стихией царям не совладать.

Вот почему аннексия Нарвы застала меня врасплох, когда там уже был проведен плебисцит с его неизбежным результатом – fait accompli, несмотря на протесты в стране и за рубежом. Даже из Центра его пожурили, хотя не так чтобы очень – обошлось. Зато наш Город ликовал, снова впереди планеты всей, своим патриотическим почином давая пример всей стране, а зарубеж, впервые услышав про этот средневековый городок-крепость, ограничился торговыми санкциями – не начинать же войну из-за какой-то Нарвы. Испортились, правда, отношения не только с Эстонией и соседними балтийскими странами, но и с нейтральными Финляндией и Швецией, которые, опасаясь его захватнических инстинктов, стали укреплять свою оборону и проситься в НАТО. Были основания, коли наши телепропагандоны заговорили не только об акватории Финского залива, где стали происходить столкновения нашего Балтийского флота с торговыми и рыболовными судами помянутых стран, но и о самой Финляндии, которая больше ста лет кряду входила в состав Российской империи. Почему бы не восстановить историческое статус-кво и ногою твердой стать при море, пусть и Финский залив?

Чтó Финляндия, когда предметом притязаний стал даже шведский остров Готланд. Кому только он не принадлежал за свою долгую историю, начиная с викингов! В том числе русским, правда, всего несколько недель во время русско-шведской войны 1808–1809 гг., когда был оккупирован нашими войсками и объявлен российской провинцией. Это была чуть ли не самая мирная оккупация в истории. Русских встретили с распростертыми объятиями, офицеры свободно изъяснялись по-французски, чем пленили островитянок, приемы, балы, адюльтер и проч. На русский язык был переведен роман шведа Ханса Бьёркегрена «Аймундский мост», переименованный в «Русские идут». По настоянию нашего Губера, роман был экранизирован, фильм имел бешенный успех не только в Городе, но и по всей стране, хотя в самой Швеции объявлен реваншистским с политически непристойными намеками. А у нас его популярности немало способствовал слезоточивый сюжет о любви русского офицера и шведской девушки из хорошей семьи, которая мелодраматически (по словам городских телекритиков, душераздирующе) кончается их вынужденным расставанием, когда русские войска покидают остров. Именно этот чувствительный фильм, а не вышедший следом чисто пропагандистский «Море судьбы» о Ганзейском союзе, опять-таки по шведскому роману, с действием в Готланде и Новгороде, вызвал трения между Россией и Швецией, когда последняя в ответ провела на острове военные учения и расквартировала там воинский контингент – 150 военнослужащих мотопехотной роты, что вызвало у телевизионных нарванашистов истерический приступ веселья.

Попахивало региональной, а может и большой войной, но этот пороховой запах действовал на моего выблядка не только упоительно, но и вдохновительно. Он был зациклен на войне, дразня слушателей ссылкой на Троцкого: «Вы можете не интересоваться войной, но тогда война заинтересуется вами, ха-ха!» Подготовка к войне шла полным ходом – все равно с кем, да хоть ни с кем или со всеми разом. Тонкая оболочка исторической культуры Города слиняла, как летний загар зимой, туман лжи обволакивал Город, меняя его очертания и делая неузнаваемым. Благодаря захвату Нарвы и милитаристской пропаганде к моему другу-недругу пришло второе дыхание.

Своим уходом я не то чтобы решил отмежеваться от этого его отчаянного шага – скорее дистанцировался от него. Как сказал не я: Да будет мне позволено молчать – какая есть свобода меньше этой? Ну да, спираль молчания, как говорят у нас в деревне. Чем не повод для ухода, о котором я подумывал и прежде как человек возрастной, да и наши с ним заморочки начались не вчера? Ну, ладно – не заморочки, а контроверзы.  По любому, мой с ним проект пошел сикось-накость. Пора было сваливать из Города, но я остался. По лености? Из любопытства? Из чувства вины?

Jewish guilt? Почему нет? Скорее, чем католическая mea culpa, к которой пришлось бы добавлять усилительные эпитеты – maxima culpa, optima culpa, тогда как еврейская culpa включает все степени вины, в том числе безвинную – бремя чужой вины: чужая вина как моя вина. В еврейской этике нет без вины виноватых. Невоцерковленный, паче необрезанный еврей, я всегда чувствовал иррациональное, деструктивное чувство вины. Нет, не угрызения совести, да и не совесть вовсе. Оставим Шопенгауэру эти потуги на остроумие: честь – внешняя совесть, совесть – внутренняя честь. Не совесть, а стыд. Стыдоба. А уже отсюда бунт против самого себя. Типа пятой колонны внутри тебя. Мой советский безмозглый атеизм превратился со временем в обмозганный агностицизм, пока я не поймал себя на том, что мысленно оправдываюсь перед Б-гом за то, что не верю в Него. Думаю, это всеобъемное чувство вины, включая вину перед Б-гом за отступничество, и отличает еврейский атеизм от любого другого, независимо от конфессии. А это подразумевает подсознательное согласие еврея с заклятыми врагами еврейства, что во мне, еврее, корень всего мирового зла, первородный грех, а потому лично я несу ответственность за весь миропорядок. Отсюда многочисленные еврейские проекты во его исправление: от Моисеева свода законов и Христовых к нему гуманистических коррективов до – в том же соотношении – капитализма и социализма. Еще неизвестно, кто был большим революционером – Маркс или Иисус. Даже проект уничтожения евреев принадлежит не Гитлеру, а нашему Б-гу, в очередной раз разочарованному в избранном Им народе. Куда дальше, ортодоксальные евреи умирали в газовых камерах с чувством вины за свои грехи. Зато выжившие, нерелигиозные живут с чувством вины за Олокауст, сужу по себе.

Будучи политологом, соитологом, альтернативистом – кем угодно, но только не гебраистом, затрагиваю эту тему мельком, мимоездом, дабы она не затянула в свою трясину, есть у нее такое свойство. Только для того, чтобы объяснить некоторые сюжетные коленца этого моего жизнеописательного опуса. Мне с юности нравилось программировать окружающих, а выбор пал на него не в последнюю очередь, потому что русский: чистокровка. Условно говоря: поскреби русского и проч. Однако в наше время скребут не для того, чтобы обнаружить татарина, но токмо – еврея. Когда война уже была проиграна, Гитлер сказал Шпееру, своему личному архитектору, что мир будет ему благодарен за евреев, что он проделал за других эту черную работу. А что теперь? Тоска не по погрому, а по новому Холокосту? И теоретическое обоснование: «Через газовые печи прошло столько евреев, сколько их не было за всю историю. И все живы!» А мой ставленник был вне подозрений и никогда не прибегал к этому апробированному оружию, хоть и уважал Гитлера. Помимо меня, среди его покровителей были и другие евреи –  тренер по боксу, учительница английского в школе, профессор русской истории, какой-то чин в армии, всех не упомню.  Ну да, это тоже сыграло свою роль в моем выборе. Оправданный: он установил не фашистский, а фашиствующий режим минус антисемитизм. Не замешан или не замечен? Про запас? Он поостерегся бы конфликтовать с мировым еврейством, преувеличивая его значение.

У меня была рациональная на него ставка, пусть я и лажанулся стопудово, но кто мог думать? Когда до меня дошло, было слишком поздно, чтобы отыграть обратно.

Полагаю, мою Иезавель тоже потянуло к нему, но на инстинктивном уровне, как к русскому, к своему – от меня, еврея и чужака, а не только потому что он ровесник, а я перестарок, вошел в возраст. Этого опять-таки могло и не случиться, если бы я действовал по инстинкту, а не противу естества, откладывал наше соитие, оттягиваясь на единоличном сексе, из-за гипотетического чувства вины за ее совращение, хотя ни о каком совращении не могло быть и речи – сексуально мои семнадцать были адекват ее четырнадцати. Ставлю это поверх индивидуальных темпераментов в гендерный знаменатель, а о ее числителе я узнал еще позже, чем о несоответствии сексуального вызревания у девочек и мальчиков – отложим ненадолго. На еврейской шкале антиценностей мой герой находится в качестве чуть ли не главного ингредиента, возбуждая нервные окончания моего чувства вины перед согорожанами, а потому заглоченная им Нарва – мелочевка, хотя именно с нее и началось его возвратное движение к помянутому корыту. Цена триумфа. Начало конца. Расплата за Нарву. Пиррова победа. Кризис подстерегает систему, когда она кажется самой себе неколебимой. Пишу это не со злорадством, а с ужасом – священным. И со стыдом, остро переживая собственную вину за, что стряслось с Городом.

Гадал над его мотивами – их было множество, от геополитических до психопатических (как-никак, Малая родина), а потому трудно было остановиться на каком-нибудь одном, паче скомбинировать несколько.

Хотя физически он жил в ХХI веке, психологически (а не только политически) он так и не перешагнул границу тысячелетий и продолжал существовать в предыдущем миллениуме с его имперского-геополитическими принципами, которые в наше время межконтинентальных ракет с ядерной начинкой и в ближайшей перспективе развернутых в космосе сил безнадежно устарели. Шел вперед, вывернув голову назад – не потому ли он в конце концов нахернулся на ровном месте? Будучи властителем не всей страны, а только Города с прилежащими к нему землями, он был тем не менее озабочен присоединением к Городу новых территорий.

Пишу это вовсе не в его оправдание, но что бы поместить наш Город и его пленипотента в исторический контекст и примкнуть к традиции. Другая опасность – увязнуть в сравнениях и аналогиях, а его с кем только не сравнивали – вплоть до собирателя земель Ивана Калиты. Ха-ха? Не только. Казалось, нашему Городу некуда расти, находясь в полукольце области с другим названием – прежним, до переименования Города. Ну как Петербург в Ленинградской или Екатеринбург в Свердловской. Но нашему-то Владимиру Калите (одна из его кликух) все-таки удалось, силой возвратить небольшой городок – надолго ли? Потерял он при этом больше, чем приобрел. Лучше бы он собирал не земли, а людей с учетом естественной и неестественной убыли населения, когда смертность превышает рождаемость. Катастрофическая демография, куда ни кинь. Взять хотя бы гендерные контрасты. Даже если верить официальной статистике, продолжительность жизни мужчин у нас в Городе – 67,5 года, женщин – 77,6. Для сравнения: во Франции продолжительность жизни мужчин около 80-ти, а женщин – 85.

Демография побоку, зато он сосредоточился, зациклился на присвоении чужих земель.

Сказывалась здесь и его личная клептомания – невинный грех или грешная невинность, шекспировская альтернатива? Да, нечист на руку. Несколько раз в нашей совместной юности он попадался, а однажды мог крупно подзалететь – я выручил его, взял вину на себя, а сам отмазался. Спустя несколько лет, во время зарубежной службы с ним случился досадный конфуз. Будучи нашим человеком в Зальцбурге (под видом культурного атташе), попался на взятке от турагентства, которому обещал режим наибольшего благоприятствования в нашем Городе. Скандал разгорелся нешуточный, и не то чтобы нам объявили бойкот, а наш будущий Губер стал нерукопожатным, но он перестал быть равным среди равных в австрийском культурном сообществе и на званых встречах его обходили стороной и даже сажали не за общий стол, а за отдельный столик, и вид у него как у побитой собаки. Причина, почему его в конце концов отозвали из Австрии, хотя взятку он объяснил авансом в совместное предприятие. Больше того, домой он вернулся на коне, и объявил, что игра стоила свеч и ради гешефта можно и не то вытерпеть. С тех пор он и прослыл тефлоновым, в смысле, как с гуся вода, что не совсем так. Точнее, совсем не так. Не то чтобы он ожесточился, но нравы в нашем Городе, когда он стал градоначальником, ужесточились. Ну да, скрепы.

Став во главе города, он продолжал подворовывать. Одна зашкварная история – в резонанс – чуть не стоила дипломатического скандала, чудом удалось замять. На приеме в честь американских бизнесменов в Константиновском дворце в Стрельне он увидел на руке хозяина известной спортивной команды золотой чемпионский перстень, инкрустированный 124-ю бриллиантами, и попросил примерить. В самый раз. После чего спокойно положил в карман и удалился в сопровождении телохранителей, которые оттеснили опешившего американа. Все попытки вернуть этот не просто дорогой, но значимый, знаковый для него перстень окончились ничем, хотя он подключал к этому делу своих высокопоставленных друзей – вплоть до трех последних американских президентов. Жадный не только до власти. Причиной – убогое, нищенское, голодное детство? От клептомании до клептократии, как определили его губернаторство еще при его жизни. Народ нищал, зато его дружки сказочно богатели, его включая.

С учетом его пристрастий я подарил ему на юбилей старинную серебряную монету. Он удивился:

– Ты, что, забыл? Я филателист, а не нумизмат.

– Отдашь Харону, – сказал я.

– Харон принимает в твердой валюте, – отшутился он, вертя в руке монету.

– Не хочешь – верни. Я ее продам на аукционе.

Возвращать была не в его привычках – он сжал свой детский кулачок.

– Объясни.

– Раритет. Особая монета. Седьмой век до Рождества Христова. Найдена в захоронении в Тенее на Пелопоннесе в черепе древнего грека. Предназначена для оплаты путешествия в загробную жизнь. Не забудь сказать своим янычарам, чтобы положили тебе под язык.

– А помирать нам рановато, есть у нас еще дома дела, – пропел он голосом Марка Бернеса.

Очередной банал в его духе.

– Смотри под ноги, сказал конь Олегу, – предупредил его я.

– Дерзишь.

И не прощаясь, удалился со своими янычарами из личной гвардии.

Отмечу заодно – пока что как прикол, что Нарва была для него тройной шизой – от зачатия/рождения до присоединения. У всех диктаторы как диктаторы, а у нас шизик попался, да? А бывают диктаторы не психи? Что-то не припомню – сплошь параноики.

А промеж – я о нашем – переезд с родаками в Город, дворники всегда позарез, где-то за Нарвскими воротами, в районе Обводного, из которого он с пацанами вылавливали гондоны, а однажды –   кобуру, в ней наган с патронами, который он присвоил себе и хранил его как реликвию до самого конца. Рос, как сорняк в проходных дворах, чтобы легче дать тягу на случай появления фараонов или конкурентной кодлы. Обводная голытьба да малина – его воспитательная и питательная среда. Шнырь из подворотни, полное дно – самородок, однако, не без того. А если его нарвскую эскападу демотивировать – экспромт, импровизация, по чистому вдохновению?

Я бывал пару раз в их девятитиметровой конуре в полуподвальной коммуналке, из окна – ноги прохожих, зато любой, мог, наклонившись, заглянуть к ним с улицы, жизнь на виду у всех, что тоже сказалось, не могло не сказаться на его подпольной психике. Как и мелькающие ног, которые он видел вместо лиц – в пыли, в грязи, в брызгах луж, куда-то бессмысленно, вразброд: сброд, быдло, стадо – уничтожить или упорядочить, дать цель и направление. Что он попытается сделать, преодолевая приступы ненависти. Ну да, нервический, а точнее нарвический комплекс с детства. Среди прочих. Человек из подвала, человек из подполья, человек из подворотни – и такой взлет!

Тучи над городом встали
в воздухе пахнет грозой
за далекой за Нарвской заставой
парень идет молодой

У меня, однако, будет еще возможность вернуться к этому, если ничто/никто не прервет меня на полуслове. Мертвец? Мертвые срама не имут? Ни срама, ни гордости, ни комплексов, ни мнительности и ни мстительности. Терять ему больше нечего. Не все ли ему теперь равно, коли он умер?

Если умер.

Или я не прав, и он мыслил исторически и был озабочен своим местом не только в истории Города, но и по всей стране? Какой он след оставит? Скоротечный, исчезающий, как на песке во время прилива – бесследный след? Зато прибой утрамбовывает песок и легко по нему топать, как нам троим, когда он пригласил меня с моей девочкой в Нарву и мы, обходив ее и – через реку Нарову – город-близнец Ивангород, один супротив другого, и облазив обе крепости – ливонскую и русскую, добрались до Финского залива в дюжине километров.

Какой только черт дернул меня согласиться на эту клятую поездку на его Малую родину! Там все и произошло, забегая вперед повествования, но назад хронологически: наступаю, пятясь. Вот так и я движусь вперед с головой, повернутой назад, у Данте есть на этот счет загадочная метафора, но я ее не упомню. Ну, типа прилив – отлив, туда – обратно – таким сексуально-гекзаметрным манером и движется наше не линейное и не векторное повествование. Незабываемая для меня поездка, по сю пору свербит – нет, не память, а воображение, когда я даю ему волю. А для нее? А для него? Загадка с догадками, но без отгадки. Не загадка, а тайна. Как у турки: «Я понять тебя хочу, Темный твой язык учу». А не как в оригинале у родоначальника: «Смысла я в тебе ищу». Смысла не ищу. Это ошибка всех великих еврейских симплификаторов – того же Фрейда, например, – которые выводили подсознание на поверхность разума и тем самым неизбежно упрощали и уплощали его. Кажется, Эйнштейн полагал поместить между субъектом и объектом экран и судить о реале по его схематическому изображению. О Марксе и говорить нечего. Принцип познания путем упрощения и укрощения реальности. Вряд ли сгодится в нашем случае. Мы пойдем другим путем.

Темный язык женщины, темный язык правителя, темный воробьиный язык охлоса – и чем охлос отличается от демоса? Если только это не тайные синонимы. Параллельные линии, которые тайно сходятся за пределами Эвклидова пространства. Так они и сошлись в этой клятой Нарве: он – преодолевая свой нарвический комплекс, она – чтобы утишить бунтующую плоть. Одного нашей половозрелой нимфетке – нимфоманке было мало, вот мы с ним и вкалывали не сговариваясь, чтобы наеб*ть ненаебы*аемое. Втроем – она сама нам в помощь.

Потом, в одиночку, наверное, я ее недоуестествлял, но я так долго этого ждал, и вот дорвался, никак не мог привыкнуть к чуду ее гостеприимно раздвинутых колен – аффигеть! Пусть и не лично для меня – для кого угодно! Мне было все равно. Не успевали кончить, как снова, набрасывались друг на друга, как звери, на одной волне, два еба*ьных робота. Ладно, пусть будет эвфемизм: две сексмашины, до бесконечности. Как пишет Вова Соловьев (ньюйоркжец, вестимо, а не любой из его полных тезок, несть им числа), всю ночь, бывало, не смыкала ног. Это я о моей секстремистке. Добавлю от себя, что у меня самая эрогенная зона – память: шли годы, а я все еще воспринимал ее, как четырнадцатилетнюю девочку, когда увидел впервые. Память, помноженная на ревность. Ревность подпитывает память, когда та дает сбои. Ревность – никогда. Ревность как отвлек от страха смерти. Потому вокруг еб*ли с припиз*ью ревности столько и накручено. В смысле искусства, литературы, драмы, поэзии: ебущийся мир. У Соловьева целый ревнический, чтобы не сказать ревнучий уницикл в опасной близости с порнографом – посильнее «Отелло» будет: посмертная ревность – я умру, а ревность останется. Увы, мертвецы – не курские помещики, которые хорошо пишут. Покойники не пишут вовсе, включая Вову Соловьева. Нет, его парутинский цикл все-таки послабже «Слова безумца в свою защиту». Такую безумец дал себе волю, что, отбросив всякую стыдобу, написал свою лучшую вещь не по-шведски, а по-французски. Или у Пруста еще сильнее?

– А где у тебя эта таинственная точка «G»? – спрашиваю мою нимфоманочку.

– Да она у меня повсюду! Я вся эрогенная зона. Сам знаешь: чуть тронь – тут же кончаю.

Так и было. Моя мультиоргастическая девочка, умилялся я. Быстро кончала и тут же заводилась снова:

– Еще! Еще!

Касаемо главного персонажа моего повествования: зачем тогда, если деспот мыслит не дальше своей могилы, он вызвал меня в свой дворец, где прежде был штаб революции, до – Институт благородных девиц, а еще раньше женский монастырь?

Он, конечно, догадывался, что я задумал его жизнеописание, а потом достоверно узнал от своих ищеек, что уже приступил. Не исключено, что каждая моя фраза становилась ему известна еще до того, как я ставил в ней точку.

– Кому как не тебе! – примирительно сказал он, когда меня доставили в его дворцовую резиденцию, пропустили сквозь металлоискатели и крупногабаритную охрану, а потом мне пришлось ждать минут сорок, наверное, – пустяк, всего ничего по сравнению с его рутинными двух-трехчасовыми опозданиями на назначенные встречи, тактика психологического давления и подавления собеседника. Даже нацлидера он заставил ждать, когда тот прибыл из столицы с дружественным визитом в родные пенаты – в суверенный наш Город. Не говоря про церемониальных лидеров, типа Королевы Елизаветы, которой пришлось дожидаться его на назначенную в Букингеме аудиенцию.

Само собой, я задумывался над этими его вечными опозданиями задолго до того, как, уйдя на покой, занялся его жизнеописанием. Ну да, он считал, наверное, это признаком крутизны – весь мир ждет меня одного. А мир ждет и гадает, делая скидки: загадочная русская душа, тяжелое советское детство и проч. А что, если это не совсем нарочно, совсем не нарочно, а просто он опаздывает по жизни, в принципе? Шаг вперед – два шага назад, чтоб каждый раз приходить в настоящее из прошлого, не пересекая линию будущего, неизвестности. Это поэтический взгляд, я его пересказываю своими словами, дабы не ограничиться собственными наблюдениями.

Да, внутренние часы моего героя-антигероя не совпадали с бегом времени, от которого он не только отставал, но и опережал тоже, когда как, пока его часы не встали вовсе и показывали точное время только дважды в сутки. Укорененный в прошлом веке, он чувствовал себя дискомфортно в нынешнем – его бунт против хода истории был на самом деле бунтом против хода времени.

Можно было пойти чуть дальше и чуток глубже, вспомнив о клепсидре – если б солнечные, пусть даже песочные, но хронология его жизни определялась именно водными часами, наглядность исчезновения влаги в которых и породила идиому время истекло, как истекло время его жизни, а он этого и не заметил, несмотря на преследующий его с детства страх смерти. Это все равно, как он умер (если умер) – натуральной или насильственной смертью, самоубивец или с чужой помощью, а здесь уже мильон вариаций и версий, заговор включая, но исключая все-таки восточноевропейский экспресс, хотя смерти ему желали многие, даже закоренелые пацифисты. Усталость металла – так мы все устали ждать его вечно опаздывающего, а на самом деле устали от него самого, оппоненты, сторонники, враги и даже друзья, которых у него не было, не считая его страхолюдного пса, а вот тоже не уберег. Бессильное всесилие, как опять-таки не я сказал, а кто не упомню. Он стал помехой на пути времени, с которым был не в ладах. Не говоря о том, что жил не в своем веке – предыдущем или грядущем, зависит не только от точки зрения, но и от будущей исторической оценки. Да, мы с ним оба надеялись, что время пойдет вспять: я – как эстетствующий пассеист с лирическим уклоном, он – как пассеист-политик с имперским мороком? Морок или амок? А были ли имперцами мирискусстники, с которых я брал и ставил в пример другим, его включая? Или только стилистами, точнее стилизаторами утраченного времени а ля Пруст?

Не той же природы его ставшие рутинными хамские опоздания, что не в ладах с объективным бегом времени? Но почему тогда не приходил раньше времени? Она тоже жаловалась, что не было случая, чтобы он вовремя явился на свиданку, а вот ни разу так и не ушла, не дождавшись случки. Что старуха-королева, когда даже Понтифику пришлось его ждать, в ватиканской практике впервые. Один только ничтожный премьер ничтожного Сингапура проучил его и, прождав полчаса, отменил встречу. Что не отучило его от этой барской, но не царской привычки:

– Точность – вежливость королей, – сказал ему в ту нашу встречу, когда прождал его чуть больше получаса.

– Вот потому я и не король. И не собираюсь.

– Ты не король, потому что ты туз, – сказал я.

Он был самодержцем-самозванцем, а потому не нуждался в регалиях. Да и кому бы он передал власть? Коллективному наследнику – своей клике? Временщику-регенту, но разве он сам не был временщиком и самозванцем? Нашим с ним близняшкам, к которым был отменно равнодушен с их младенчества, если не больше: типа аллергии к младенцам женского пола? Своему бастарду от певички, который в конце концов его предал и взбунтовался, примкнув к школьно-студенческому флешмобу против отца, а потом возглавил его: от популистских слоганов до массовых прогулов и уличных демонстраций? Не это ли послужило началом его конца?  Тем самым оправдав его латентные страхи? Но и без этого Эдипова эпизода, о наследнике и думать не мог – ни о родном, ни о чужом, ни о каком, ни о ком.

Идеализируя монархическую традицию, он воспрепятствовал ее возобновлению в пределах нашего Города, хотя поступали намеки, советы и даже требования от его камарильи моральных – аморальных? – уродцев: паноптикум? Самодержавию он предпочитал самовластие, которое с возрастом склонялось к самодурству, а потому его клевреты прощупывали общество на предмет пожизненного губернаторства. Его идеалом был Наполеон с его стихийной мистикой и безоговорочной верой в случай, но того сгубила коронация, сказал он мне в ту нашу не совсем последнюю встречу.

– Даже самая прекрасная дева не может дать больше того, чем у нее наличествует, – вернул он мне французскую поговорку, с которой я его и ознакомил в просветительский период.

– Тогда чем она отличается от бляди?

Мы все еще говорили о власти, но в иносказательной манере.

– Ты это сказал. Не преувеличиваем ли мы различие, влюбляясь, будто у них между ног не одно и то же, – подстраивался я под него, хотя в генитальном плане так не думал.

– Ты мой добрый фей, – и тут же уточнил: – Был. Союз гебешного меча и писательского орала.

Намек на его пятилетний, а может пожизненный, по совместительству, тенюр в органах, сразу после армии, где он вступил в партию, хотя недолго музыка играла – партия накрылась, вослед вся страна. Вот как закалялась его сталь, не знаю, где больше – в армии, где он служил вертухаем, чего стыдиться, как Довлатов? в партии? в гебухе? в двухлетней загранкомандировке, где был шпионом то ли канцелярским крысенком гебешного разлива? или в период исторического разлома, когда нерушимый Союз в одночасье рухнул, главная травма его жизни, не считая детских? В любом случае, ему удалось традиционную автократию превратить в шпионократию, что внове было для нашего Города, хотя, наверное, не без прецедентов в Глобал Виллидж.

В армии Крыс попал в мышеловку, крупно погорев через меня, когда в его прикроватной тумбочке обнаружили присланный мной набор открыток с роденовскими обнаженками, которые сочли за порно и посадили на губу по максимуму – 45 суток. Я тоже пострадал из-за него, когда он служил в гебухе и привлек меня к сотрудничеству – быть его глазами и ушами, но не в смысле слежки и стукачества, а в художественном, типа драгомана, советчика, советника-внештатника по поводу новых книг, спектаклей и выставок в Городе – он был брошен на культуру. Не видя ничего в этом постыдного, я хоть и не кричал об этом на каждом перекрестке, как Вова Соловьев, но и не таился, не скрывал своей связи – скорее лично с ним, чем с его, как оказалось, альма-матер, а не университетский истфак. Из мухи слона – его противники, с которыми я был молча солидарен, подверстывали меня к нему, как пестуна, так и было, и приписывали мне и продолжают постыдную связь с органами, чего не было. А кто-то вписал меня  в пастернаковский стих, что Брюсова горька широко разбежавшаяся участь, что ум черствеет в царстве дурака, что не безделка – улыбаться, мучась? Если бы только этим ограничилось! В одной истории с трагическим, увы, исходом, я оказался замешан, хотя ни он, ни я никак не предполагали, что она так кончится. До сих пор переживаю, как-нибудь расскажу. И еще одна, где я оказался не на высоте. Ты хочешь предстать негодяем в своем собственном произведении? Да, хочу.

– А как же щит? – спросил я. – Где меч, там и щит.

– Теперь я твой щит, – сказал он загадочно. – Кто спорит, твоя креатура, но сам знаешь, я вырвался на волю и стал сам по себе – селф-мейд-мен! Тебе ли не знать, как вымышленный герой качает свои права и поступает наперекор автору? Созависимость, но теперь мы поменялись местами: как я от тебя тогда, так ты теперь зависишь от меня.

И без всякого перехода, не пускаясь в объяснения, какого рода моя теперь зависимость от него:

– Не окарикатурь.

– Карикатура может быть портретно точна. Или ты предпочитаешь дружеский шарж?

– Не сделай меня глупее, чем я есть.

– Есть другая крайность: сделать тебя умнее, чем ты есть.

– Возражений нет, – усмехнулся он.

– Что ты хочешь? Правду? Полуправду? Четвертьправду?

– Слишком большой выбор, – и тут же выдал клишированную притчу про трех художников, которые писали заказной портрет кривоглазого падишаха.

– Если что не так, ты меня казнишь?

– Велю слово вымолвить, – мгновенно откликнулся он и тут же посерьезнел: – Напиши меня в профиль.

– Как Пьеро делла Франческа одноглазого урбинского герцога-кондотьери Федерико ди Монтефельтро?

Не врубился. В отличие от китчевой притчи, сдвоенный портрет в Уффици еще не стал культурным ширпотребом, и я вкратце ввел его в курс дела. Это напомнило нам обоим старые добрые времена, когда, возомнив себя Пигмалионом, я занимался, среди прочего, просвещением и повышал его культурный уровень, и меня одинаково тогда поражало как то, чтó он знает, так и то, чего он не знает. Лакуны невежества по причине отсутствия системного, с детства, образования. Гены? Гены тоже.

– Судьба этого наемника и гуманиста наводит на ряд нестандартных мыслей о совместности добра и зла в одном человеке, – осторожно заметил я.

– В смысле гений и злодейство? У Пушкина стоит вопросительный знак. Да и масса примеров, что совместны.

– Изображенный в профиль урбинский герцог был, несомненно, образованным человеком, крышевал художников и собрал у себя в палаццо не только первоклассную коллекцию живописи, но и богатейшую по тем временам библиотеку. Что нисколько не мешало ему убивать людей…

– Вот-вот!

– …на войне, – закончил я.

– Какая разница? Смерть всегда смерть.

– Насильственная смерть, – уточнил я.

– Любая смерть насильственна. Даже самая естественная. Одно исключение – профанация смерти, – загадочно сказал он.

И вдруг, ни с того ни сего:

– Если человек споткнулся, это еще не значит, что я ему подставил ножку.

– Ты это сказал.

– Не слишком ли много округ тебя спотыкача? – промолчал я, но он ответил цитатой:

– Добрые люди кровопролитиев от него ждали, а он Чижика съел! Потому и заказные убийства, что они по заказу свыше. Глас народа – глас Божий.

Процент смертности среди его врагов в самом деле зашкаливал, но у его врагов были и другие враги, окромя него, а прямые доказательства, если и существовали, то предъявить их значило поставить в рисковую зону средства их добывания. Искоренение крамолы шло разными способами, убийства включая – с его отмашки или без? Когда как, полагаю.

Право казнить и миловать было его прерогативой, а потому когда убийства совершались его именем, но не по его приказу, рассматривалось им не просто как нарушение иерархии, но еще и как покушение на абсолют его власти над Городом и карались им безжалостно.

Считал ли я его способным на убийство? Вопрос нелепый, согласитесь. Каждый человек – потенциальный убийца, оправдывая убийство высокими или низкими материями, но почти всегда вынося за пределы личной вендетты. Тем более, убийство опосредованное, by proxy, когда ты не киллер, а только заказчик, а то и намеком, понимай как хошь, за тебя вкалывает целая команда профи-ликвидаторов. А если еще считать себя вместе со своей вотчиной – страной, городом, племенем или идеологией – центром мироздания, человеческая жизнь гроша ломаного не стоит и жертвовать ею во имя высшей цели, все равно какой – без проблем, зачем брать в голову? Если Б-га нет, то всё позволено, но если на месте Б-га сам имярек, то ему позволено еще больше. Пусть так, да простится автору трюизм: на месте Богочеловека – человекобог, коим он себя возомнил. «Ну, не Б-г, а заместитель Б-га», – отшучивался он, когда мы его двигали в Губеры. Культ собственной личности – и насаждаемый культ его личности. Моя установка. Серость, посредственность, вторичность – такой, как все: вышли мы все из народа. О том, что можно быть выдающийся посредственностью, сказал еще Иудушка Троцкий. Касаемо крови: испробовав ее вкус, входишь во вкус. Он – не исключение. Человек – расходный материал для его мегапроектов, а то и вовсе мусор.

– Так где разница между смертью и смертью? – настаивает он.

– В самом деле, никакой, – ведусь на его софистику. – В перерывах между войнами герцог читал Данте, Петрарку и Боккаччо.

– Вот напиши меня, как твой Пьеро одноглазого герцога.

– Полутораглазым стрельцом? – говорю в деревянное ухо.

– Это и значит сделать тебя лучше, чем ты есть, – молчу я.

Хотя в самом деле есть такая опасность, если я начну в него перевоплощаться по Станиславскому. Чертов Метод! Аналогия неизбежна, но не со Станиславским, а с Шекспиром: Though this be madness, yet there is method in. А если произвести рокировку: в каждом методе есть безумие? Это я о себе. Зная, как трудно уболтать психа обратиться к психиатру, я все-таки попытался, когда стал замечать в нем отклонения, хотя и не понимал тогда их клинический характер. Или они тогда еще не приняли клинический характер? Какова природа этих его отклонений: черта характера по Лабрюйеру? скрежет нервов? психическая патология? злокачественная фаза, когда он окончательно помутился в уме? Теперь-то я знаю, что он прошел все эти этапы – от нарвских обид и подвально-подпольных комплексов до окончательного, бесповоротного сдвига по фазе.

Сам его безумный эксперимент, частично, временно удавшийся в пределах нашего Города, по отпадению от истории – разве не симптом болезни? Психо-дрихо-помешанный. Заветная и несбыточная русская грёза: остановка истории – конец истории, сиречь – смерть. Не в этом ли причина, что он завладел умами сограждан, а не только горожан? Его линейное время было отмерено, дни сочтены, а он мыслил в беспределах вечности. Моя задача противоположного свойства, а потому не из легких: философически выражаясь, создать подвижную метафору его неподвижного времени, придать стагнации динамику и сюжет. Ключевое, знаковое понятие: страх истории. Уточняю: страх мировой истории и противопоставление ей суверенной русской истории с уклоном в мистику: наш отечественный полтергейст. Попытка была предпринята: остановить не мгновение, как оно не прекрасно, а саму историю, повернув ее предварительно вспять – к истокам, как бы туманны и сомнительны они не были. Ну да, великая славянская мечта о прекращении истории и бесформенном рае, не я сказал, а сцылка на самого великого поэта нашего города необязательна. Нет, не Бродский, хоть и тезка.

Подростковые мечты? Так он и был – нет, не вечным вьюношей, а вечным отроком (см. выше). Человеку столько, на сколько он сам себя чувствует. На сколько он себя чувствовал? Он так и не изжил в себе пацана, его мысли, чувства, мечты так и не достигли полного развития, отсюда его комплекс неполноценности, а не только из-за малого роста и детских обид, а потом из-за взрослых унижений: годы был на побегушках. Носил кейз босса, к примеру. Где теперь этот босс? Вот именно.

Это, конечно, не медицинское объяснение его паранойи, мы оба это понимали, но он тогда наотрез отказался пойти к психиатру, выдав очередную банальность: «Врачу, исцелися сам!» Что он имел в виду? Что я сам неадекватен, коли помешан на ревности? Что мне впору заняться собственной, а не его подсознанкой? Психосамоанализ? Психоанализ взамен самоанализа? Боюсь, наша с ним история зашкаливает в анекдот. Все равно что раббаи взревновал бы к Голему, не поделив с ним бабу. История с Големом покруче той, что поведала мадам Шелли. В ее основе детоубийство: раббаи принес в жертву своего сына дауна. Я тебя породил, я тебя и убью. Вот почему я на подозрении: вроде бы не смог, но мог его убить. Должен был убить. Гражданский долг и все такое. А главное, у меня была такая возможность – промолчу пока о нашей последней встрече, чтобы не увеличивать подозрения и сохранить свое алиби.

– Мне не нужна агиография – какой из меня, к ебяням, святой! – сказал он мне тогда при той нашей предпоследней встрече, которой, я ошибочно думал, суждено стать последней. Не факт.

– Ты предпочитаешь патографию?

– Ты уже пытался сфутболить меня в психушку.

– Жаль, что не уломал, – молчу я.

Или этот опасный психо- и социопат излечился сам, осуществив подсознательные мечты и заразив ими массы с помощью демагогии, коей он великий мастер – минуя разум и обращаясь к инстинктам? Эффект плацебо или иллюзия панацеи? Отчуждение своих комплексов – сброс и вброс их в народ, который сделал его бред национальной нормой? Заразил нас ненавистью, избавившись таким образом от личного безумия? Рационализировав свои мании и комплексы в патриотическое неистовство черни? Или национальный проект в пределах одного Города, но с подспудным влиянием на всю страну дал простор, перспективу, разбег и инерцию его болезнетворным идеям, превратив индивидуальное безумство в безумства национального масштаба? Nevrose nationale? Не мифомАния, а мифоманИя.

Так кто он – мой герой или пациент? А кто из нас нормалек? Я? Мы? Где кончается норма и начинается клиника? Доктор Джекилл и мистер Хайд? Временами – временами! – я забываюсь и забываю о нем, и мое собственное подсознание рвется наружу на бумагу.  Как ему трудно было сосредоточиться на сексе, так и мне – на его бородавках, когда меня гнетет другое. Расфокусированность – следствие сфокусированности, целеустремленности, упертости. Он ничего больше не берет в голову, кроме власти. А я? Даже в этом трактате. Мы оба-два – ежи. С одним существенным отличием: я – писатель, а потому системности предпочел бы бессистемность, отрывочность, фрагментарность. Порядку сознания – сумбур, хаос, да хоть блуд бессознательного. Если удастся.

– Портрет со всеми бородавками? – говорю я.

– Как знаешь, у меня ни одной.

В самом деле, очень чистое тело – безбородавчатое, безвеснучатое, безволосое. Робот, а не человек. Иногда я начинаю сомневаться в его существовании. Не есть ли это вымышленный мной двойник нацлидера, который вынужден был под влиянием международки перейти к половинчатым, ползучим полумерам, а я восстанавливаю его прежний имидж, каким он был в период пусть рисковых, но исторических, прорывных с его точки зрения авантюр – типа Сочи или Крыма.  Особенно сомнения одолели меня, когда я писал портрет нашего Губера в режиме реального времени. Doppelgänger? Двойник? Дубль? Клон? Подменный губернатор? С кем я говорю сейчас – и кто говорит со мной?

Если после Большого взрыва образовалась не одна, а две симметричные вселенные, в одной живем мы, вектор времени у нас однонаправлен, а во второй, зеркальной, из антиматерии, время течет в обратном направлении, удаляясь в прошлое, и, вероятно, там у каждого из нас живет двойник, включая его двойника. «В таком случае, двойник не живет, а жил, – поправляет меня продвинутый приятель их Силиконовой долины. – И довольно давно». То есть заглянув в эту Антивселенную, я мог бы выяснить судьбу моего героя – умер ли он уже в наше текущее время и если да, то естественной смерть, самоубился или был убит. Кем?

– Иносказание, – пояснил я. – Требование Кромвеля к художникам писать не парадные портреты, а как есть.

– А ты уверен, что знаешь, какой я есмь?

– Пока что нет. Для меня процесс писания – процесс познания. Вот когда допишу твой портрет…

– Если допишешь, едрена-матрена.

– В смысле?

– Сам знаешь, человек предполагает… Все в руце божией. Как ты говоришь, е.б.ж.

– Не я, а граф. Толстой так подписывал свои письма. Из суеверия.

– При чем здесь суеверие?

– Ах да, заместитель Б-га.

– Бери выше! – смеется он.

– Коли так, сними с меня домашний арест. Чего ты боишься? Что я сбегу и буду писать тебе из Литвы подметные письма, как Андрей Курбский?

– Кто тебе сказал, что ты под домашним арестом?

– Ну, под колпаком.

– Для твоей же безопасности.

– От кого?

– Да хоть от моих слишком ретивых молодцов. Мне за всеми не уследить, и они иногда сами решают, кто и что мне во вред.

– Я думал, ты держишь все под личным контролем. Принцип ручного управления.  А если твои субординаты решат, что ты во вред самому себе? Типа баланса. Принцип русских саней. Идея власти важнее властоносца. Если даже евреи пожертвовали своим Моисеем во имя Его.

– Согласно твоему Фрейду? Где доказательства?

– Доказательств твоей насильственной смерти тоже не будет, – пошутил я, но тут же дал задний ход: – Да минует тебя чаша сия.

Смерти я ему тогда не желал. Как и никому другому.

– Не обо мне речь. Как-нибудь сам позабочусь. Как и о своих согоражанах и согражданах. Именно потому я им нужен. Тебя включая. Ради тебя самого и приставил к тебе охрану и ограничил в передвижениях. До тебя не дошло, что я тебя крышую?

– Хочешь сказать, мне свезло, что покуда жив?

– Ты жив, пока я жив. Пусть опасен, но ты мне нужен. Какой есть. А им ты не нужен – только опасен.

Так и есть. После его смерти, в промежности времен, условия моего домашнего ареста устрожились без никаких на то объяснений. Не то чтобы я был на подозрении, но люди наступившего безвременья держали меня про запас, не зная еще, какая мне роль уготована: не ими, а судьбой: киллера? заказчика? заговорщика? козла отпущения? Буду отрицать свою вину до самого конца, даже если виноват, то безвинно, тайные желания осуществляются независимо от тебя, а в качестве отмаза – этот вот его портрет в историческом и городском пейзаже: тень, знай свое место! Зачем бы я стал расправляться с ним словом, сочиняя это его пасквиль-некролог, если бы задушил его при нашей следующей последней встрече? Что с того, что я выше, крупнее, сильнее его, зато какой он скользкий и изворотливый, как угорь? Такого голыми руками не возьмешь. Знаю по опыту, когда мы с ним разделись по ее требованию догола и схватились – сначала играючи, а потом всерьез.

– У кого больше? – подзадоривала она нас, уводя наш поединок в генитальную сторону.

Таким скользким, ускользающим, неуловимым остался он, став городским головой. Легче собрать пролившуюся ртуть, чем поймать этого человека на слове, а тем более уличить на деле.

А тогда я бы одолел его, если бы не отвлекся, когда краем глаза углядел, что наш судия тоже обнажилась из солидарности. К нам обоим? К одному из нас? К кому? Мужики и мужичка. Воспользовавшись моими сомнениями, он уложил меня на обе лопатки и, торжествуя, оседлал меня. Наши х*и касались друг друга, и она вдруг закричала:

– Бесстыдники! У вас стоит друг на друга.

Так, наверное, и было. Только не друг на друга, а от соприкосновения голых тел. Чистый рефлекс, ничего более. По крайней мере, у меня. Почему именно тогда я впервые подумал: кто из нас умрет первым? По мере его стремглавой политической карьеры, эта крамольная мысль не давала мне покоя все чаще и чаще. Если бы наша зависимость друг от друга была только идеологической и вагинальной!

Если мне в чем и оправдываться, так в этой его эпитафии с негативным уклоном.

Даже если ретро-ревность застилает мне глаза и извращает чувство справедливости, чем тенденциозный портрет хуже лжеобъективного? Искажение действительности неизбежно, но что предпочтительней – перекос в позитив или в негатив? Ненависть к покойнику? А хотя бы и так – ненавидеть мертвеца так естественно, как иначе? Смерть – это не индульгенция от морального суждения. Морализаторство мне не грозит, а чего хочу избежать, так это инсинуаций – как у Шекспира с Ричардом Третьим, у Пушкина с Борисом Годуновым, у Толстого с Наполеоном. Да мало ли? Б-г мне в помощь! Мой Б-г. А будто бы существует какой другой.

– Они не преувеличивают мою опасность, а ты – свою во мне нужду? – спросил я его.

– Или преуменьшаю. Некий эквилибриум между пользой и вредом. Покеда я жив, тебя никто не тронет, – повторил он. – У тебя есть все основания желать мне здравия и долголетия. А твоя изоляция еще и для того, чтобы не отвлекался.

– Потому ты и наших девочек услал? Чтобы они не отвлекали меня от трудов праведных?

– Ну да! И неправедных. Путем сублимации, как твой гуру-ребе вбил сначала себе, а потом нам в голову. В последнее время у вас с ней уходило слишком много сил на выяснение отношений.

– Ты и здесь в курсе? А наши соития ты тоже проглядывал?

– Без интереса. Ты преувеличиваешь мое любопытство. В роли ревнивца у нас ты, а я не ревнив по натуре и в принципе. Ни тогда, а тем более теперь. Потому как самодостаточен. Но судьба наших девочек мне не совсем безразлична, сам понимаешь. Включая ее, как их мать. Потому и спровадил отсюда подальше. В город-побратим, на который ориентировался император, создавая новую столицу империи взамен и в противовес старой. Не сам Амстердам, где все на виду, а поблизости: Смилде.

– Ты не веришь в свою судьбу?

– Почему? Верю. И верую. Пусть и абсурдно. Потому и верую. Дама, сам знаешь, редкого непостоянства. Вот за кем глаз да глаз.

– Ты за судьбой или судьба за тобой?

– Взаимно. Надеюсь. Надеюсь на взаимность. Пока всё путём. Я, знаешь ли, стал фаталистом – сам удивляюсь, что покуда жив. Меня только равный убьет, а вокруг сплошная мелюзга и мелочевка, гопники и маргиналы, корпофаги, один ор и мат, мусорка истории. Они клевещут даже скучно. Сам знаешь, всё, что нас не убивает, делает сильнее. Смерть больше не пугает, лучшее средство от бессонницы, уж в могиле точно высплюсь, хотя обидно не досмотреть это кино – чем моя история кончится? Если в лесу падает дерево, но никого нет рядом и прочая квантовая бодяга. А так отношусь к себе посмертно. Потому и тебя призываю – не к снисходительности, а к справедливости.

– А предсмертное слово сочинил? Для Истории.

– Не успею, бо умру внезапно. Бездна бездну призывает голосом водопадов Твоих.

– А как умер Эсхил помнишь? – чтобы снять напряг, сказал я. – Ему предсказали, что на него рухнет черепица, вот он и ходил по середине улицы, что его и сгубило: был убит панцирем черепахи, которая выпала из когтей уносившего ее орла.

– Это ему персы отомстили, – рассмеялся и рассмешил меня. Это напомнило мне нашу юность, когда я его натаскивал по древней истории, и мы болтали с ним, как два авгура. Господи, как давно это было, как будто и не было. Теперь не до шуток.

– Цезарь победил всех врагов, а убит друзьями, – сказал я ему напоследок.

– Ты не Брут, – и оставил меня в сомнениях.

Не друг? Не убийца? Потому и не убийца, что не друг? Что со своей гамлетовой рефлексией и параличом воли не тяну на тираноубийцу, да и ни на что другое?

Что он имел в виду?

Владимир СОЛОВЬЕВ

Нью-Йорк

К юбилею Владимира Соловьева в издательстве Kontinent Publishing выходит его новая книга с двойным названием “Парадоксы Владимира Соловьева – Кот Шредингера в поисках автора”. 540 страниц. Цена книги с автографом автора – $25 (включая пересылку). Чеки направлять по адресу: Vladimir Solovyov 144-55 Melbourne Avenue, Apt. 4BFlushing, NY 11367

Владимир Соловьев
Автор статьи
Владимир Соловьев Писатель, журналист

Владимир Исаакович Соловьев – известный русско-американский писатель, мемуарист, критик, политолог.

Комментариев нет:

Отправить комментарий