— Дядя Фима! Вы о чем? Какое приданое? Я только перешел на второй курс в институте, и мне так нужно жениться, как вам найти гонококк на фонтане. Я вас очень люблю, дядя, но не снижайте градус моего душевного тепла до морозилки холодильника ЗИЛ. Мы уже договорились, или мне сделать отрыжку за столом, чтобы расстроить марьяж?
Удивительное дело: каждый год через неделю после начала моих каникул в Одессе я начинал разговаривать на местном диалекте, как будто дальше 14‑й станции никогда не выезжал. Гены? Прирожденное актерское мастерство? Абсорбция? «Просто гениальность», — говорила мама и где‑то была как всегда права.
— Саша, не делай мне мозг. Фима Раппопорт обещал привести московского жениха почти из Парижа, и тот таки да придет. Или он не любит своего не единственного дядю?
Это была очень состоятельная по местным и советским меркам семья подпольных дельцов. За огромным столом сидела группа еврейских «слоников» пополам с «бегемотиками» и с умилением смотрела то на меня, то на девушку Фаю в образе невесты. Я представил Фаечку без фуфаечки и дрогнул. Действительно, на одесский вкус начала 1970‑х девушка была хороша. На мой московский испорченный ее было местами немножко много. Прежде всего, у нее была грудь. Но какая! Это была гордость семьи и оперного театра, куда, по словам дедушки, она ходит каждый Б‑жий день. Думаю, что лифчик для моей суженой переделывали из украденных в летном училище парашютов, потому что советский ширпотреб такого размера не предусматривал. «Только бы не было танцев, — мучительно думал я про продолжение вечера. — Или это будет slow — и я просто из‑за сисек не достану руками до талии; или это будет что‑то быстрое, и тогда Фая разметет к едрене фене весь хрусталь и витрины в гостиной у Льва Марковича». Даже внушительных размеров нижний зад блекнул по сравнению с верхним передом. При этом Фая, как ни странно, обладала тонкой талией и потрясающими огромными бархатисто‑шоколадными глазами. В совокупности красотка своей фигурой напоминала мне папины коллекционные песочные часы XVI века из семьи Медичи.
Традиция не обсуждать за ужином дела передалась от рыцарей короля Артура прямо в гостиную Рабиновичей, но первой задолго до горячего не выдержала бабушка Мирра:
— Фима, а шо твой племянник такой худой? Вы его кормите по праздникам? У вас плохо с деньгами, так так и скажите: «Раппопорты пришли за приданым». Шобы у девочки не было иллюзорного взгляда на послесвадебные «туда‑сюда».
Дядя предупреждал меня, что старая Мирра детство и молодость провела на Привозе, хорошо знала правила и этикет негоцианства, согласно которым предлагаемый тебе «маршандиз» для начала нужно полностью и всесторонне обосрать. Однако Фима финансово стоял не хуже Рабиновичей и к перекрестному допросу был готов на хорошо и отлично:
— Александр — это гора мужских мышц, просто под пиджаком в брюках не очень видно, но на ощупь ваша семья сойдет с ума. А за деньги я скажу, шо я прямо как чувствовал, шо мы идем к бесприданнице, но перина с коллекцией клопов от вашей бабушки, Миррочка, нас не очень поведет на регистрацию брака. Даже если на ней ночевал Пушкин, когда был в Одессе, один или с хозяйкой перины. Мы вот в семье собираем картины и бриллианты. Вы шо имеете сказать за Александра Сергеевича, Лева?
От имени следующего поколения в разговор вмешалась мама Белла.
— Скажите, Фима, всю Сашину школу Одесса знала его как за будущего гинеколога, ну в худшем варианте как за биолуха. Но я себе представить смогу под температурой в сорок один, что муж моей девочки приведет это невинное дите в мир проституток с претензиями. Внук Рувима же пошел во ВГИК, чтоб он был жив и здоров. Он шо, собрался играть коммунистических рабочих и крестьян с этим лицом? Скажите уже что‑нибудь, зачем вам молчать весь вечер, Фима? Вы шо, сегодня конкурент рыбы? Или как?
Это был удар ниже пояса. И правда, наперекор всем родственникам я поступил не на биофак в МГУ, а в институт кинематографии, причем на экономический факультет (что никого из многочисленных родственников не волновало, так как я был все равно заклеймен «артистом»), и после этого общесемейная драма продолжалась еще много лет. Однако страдающий, как вся семья, дядя всегда держал удар даже лучше черного тяжеловеса Кассиуса Клея на пике формы.
— Как трудно говорить с плохо информированным источником знаний, Белла! Саша, как знает вся Одесса и столица вашей и нашей родины — город‑герой Москва, рано или поздно, но переедет к маме. И не куда‑нибудь в Усть‑Звездодуйск, а в Париж на улицу имени Елисейских полей. Франция признаёт наши дипломы врачей? Чтоб кто так жил, как она признаёт? А дебет и кредит признавать не надо. Это и так французские слова, хоть и близки нормальному еврейскому уху! Поэтому мальчик сделал все, как нужно. У вас есть вопросы к нашему ребенку, или мы поговорим за приданое и уже тихо уйдем с пониманием, шо зря пришли?
— А сколько вы хотите? — спросил гамлетовским полушепотом глава семейства Лев Маркович.
Принесли штрудель. Наступила тишина. Все ели.
— Миллион долларов и деньги там! — неожиданно выпалил дядя Фима.
Старая Мирра перестала жевать оставшимися зубами яблочный штрудель и довольно холодно спросила:
— Фима! А что, у твоего племянника золотые бейцим?
Бейцим с идиша на русский переводится как яйца, и, конечно, дядин ответ был тут же отправлен обратно:
— Бриллиантовые. Фая будет их носить с гордостью на пальце, надевая на Пасху, Восьмое марта и День революции. В остальные дни такую красоту оторвут с руками.
Я представил себе эту картину и от страха как‑то сразу весь вспотел.
Начался общий галдеж.
Под шумок ко мне подошла красавица Фая:
— Шурлик, — пропела мне невеста. — Я имею сказать тебе что‑то важное и приличное. Вийдем уже на веранду.
На террасе за летним столом сидела за чтением жутких по виду фолиантов абсолютная красавица (уже на мой московский вкус). Она протянула мне тонкую руку и как‑то очень мягко с улыбкой сказала:
— Софа. Бедная родственница.
— Папа сказал, что как только выдаст меня замуж, потом и тебя пристроим. Он даже добавил, что и приданое какое‑нибудь сварганит.
— Мне надо сначала медицинский закончить. Даже думать за мифическую свадьбу пока смысла нет, — Небесно‑голубые глаза весело искрились. Оторваться от бедной родственницы не было никаких сил.
Между тем Фая крепко сгребла меня одной левой и потащила в темную глубину сада. Мне стало не по себе. «Послушай, мы до свадьбы ничего не можем, я дяде обещал, что ни‑ни. Можно только чуть потрогать ради интереса, но не больше. И потом, твои родственники нас не поймут», — беззастенчиво врал я невесте, холодея от страха за следующий час моей жизни в этих недружественных объятиях.
— Зачни форточку, майн ингеле! Плиз…
Что в переводе с одесского означало: «Помолчи немного, мой мальчик!»
— Саша, я тебя очень прошу, стой там и слушай сюда. Я страшно люблю свою семью и тем более обожаю папу. И они уверены, шо я невинная девочка и меня целовал только ветер на пляже. Но у меня есть Моня, он скрипач, но играет в опере на флейте, потому что у него нет хорошей скрипки, и я его очень люблю. Он из бедной семьи, ну и шо? «Разве любовь ищет деньги?» — я это придумала сама, но звучит, как будто я прочла у Шолом‑Алейхема. Или ищет, Саша? Ты хочешь, шобы я ослушалась сердца или родителей? Как ты скажешь, так и будет. Ты красивый и умный. Но я буду его любить всегда. И у тебя будет несчастная жена. А у меня будет несчастный Моня, даже если он станет (а он станет!) лучше Ойстраха. А лучше Ойстраха, как известно, не бывает. Если мое горе тебе надо, скажи «да», и мы вернемся в гостиную. Я не смогу ослушаться папу.
Это было жутко трогательно и потрясающе красиво. Я обошел Фаю сбоку, чтобы не мешали сиськи, и поцеловал в теплую щеку, по которой текла слеза.
Мы мило болтали еще полчаса втроем вместе с бедной родственницей, пока нас не позвали домой взрослые.
— Дети! Так вы будете смеяться, как на вечере Райкина. Мы обо всем договорились, кроме того, где вы будете жить. Или Саша переезжает в Одессу, а отсюда — в Париж, или Одесса переезжает в задрипанную Москву и оттуда — туда.
На прощание Фая все‑таки сделала мне подарок, втихаря дав телефон Софы. С родственниками решено было поговорить по отдельности. Не при всех. Слишком веселый получился сегодняшний вечер.
Мы шли по ночному прохладному бульвару под звездами красавицы Одессы, и чуть пьяный дядя рассказывал мне, как хорошо он договорился с Львом Марковичем и всей капеллой. Всю дорогу я упорно молчал, набирая силы сказать дяде что‑то важное. И перед самым домом наконец выпалил, чуть перефразировав Фаю:
— Дядя Фима! Мне не нужны деньги, мне нужна любовь. И потом, что делать, если мне больше понравилась Софа?
Дядя помолчал, глубоко вдыхая пряный воздух «самого синего Черного моря», а затем, прижав мою голову к своей небритой щеке, сказал:
— Я хотел как лучше, мой мальчик… извини. Но то, шо тебе понравился этот «фурункулез» вместо Файкиной груди, меня удивляет. Поедешь в Париж — сложи ее в рюкзак: если девочку еще немного ощипать, она сойдет за бабушкину курицу, которую тебе дали в дорогу.
Через месяц Софа перевелась в московский медицинский. Мы решили, что в Москве нам будет легче видеться. И в самом деле, в одной квартире и в одной спальне видеться намного легче, чем когда живешь в разных городах.
…Два года назад отдельно от своего чемодана я прилетел по делам в Тель‑Авив. Пожитки застряли где‑то в Москве, и «Аэрофлот» божился, что доставит мне мои вещи сразу после шабата. Пока что мне даже купить ничего было нельзя, потому что с вечера пятницы все было закрыто. Я так и жил, изнывая от жары в мятом костюме и жеваной рубашке «хамелеон», так как она с удивительной скоростью меняла белый цвет на черный, постепенно проходя через всю палитру.
В субботу после обеда около ресепшн я услышал какой‑то едва знакомый хрипловатый голос. Красивая женщина ругалась с менеджером, требуя скидки для непонятной делегации, и одновременно она в упор рассматривала мои очки.
— Мог бы и позвонить один раз за сорок лет. А то мне надоело тут стоять в ожидании Саши Добровинского, моего друга юности.
После долгих лет в армии врач‑подполковник София Гольдберг сначала возглавила одно из отделений крупнейшего военного госпиталя, а потом практически и всю эту огромную больницу. Личная жизнь? Одна и не одна. Трое сыновей‑красавцев: отцы и мужья в этой семье были явно лишними. «И Фая тоже здесь очень давно. У них с супругом классная кафешка‑фалафельная около респектабельной улицы Дизенгоф. Скоро закончится шабат, и они тут же откроются. Пойдем?»
Фаечка прижала меня телом и скрытой за сиськами душой с такой радостью, как будто я вернулся перед ее кончиной с деньгами отдать старый долг. Она не очень изменилась, лишь тонкая талия исчезла, и бывшая невеста теперь вместо песочных часов смахивала на вертикально стоящую железнодорожную цистерну.
— Боже мой, Сашка, а я часто тебя вспоминаю, когда вижу твоего родственника по телевизору в России и читаю его рассказы в «Татлер». Так ви чем‑то с ним похожи, я тебе скажу за себя и свою семью.
Я посмотрел на себя в висящее напротив зеркало. Мятый в гармошку костюм, грязная бывшая белая рубашка и противная небритость. Было такое впечатление, что меня только что высморкал поднявшийся из забоя донецкий шахтер. Узнать во мне лощеного московского адвоката в бабочке, озарившего фалафельную своим присутствием, было непросто.
Между тем из‑за стойки вышел худенький лысый очкарик и, застенчиво улыбаясь, протянул мне руку.
— Соломон… хотя вообще‑то мне больше нравится Моня. А вы благородный человек. Вы тогда отказались от первой одесской красавицы и таких денег! И подарили мне главное счастье в жизни. Если бы Фаечка вышла за вас замуж, я проткнул бы себе сердце собственным смычком.
— Он проткнул бы себе сердце собственным смычком? Ему посмотрите! Моня, у тебя мания величия. Ты своим смычком можешь проткнуть другое место. И то теперь по большим праздникам. Между прочим, Шурлик, у нас шесть детей… Плюс сам Моня — можно сказать, семь…
— Саша, это такая радость, что вы пришли! И подождите, у меня для вас подарок. Я только сбегаю наверх, у нас там квартира.
Через пять минут хозяин спустился, бережно неся футляр со скрипкой.
— Знаете, Александр, это очень дорогой инструмент. Мне его на свадьбу подарил бывший ученик самого Столярского… — потом еще раз на меня посмотрел и как‑то уж совсем застенчиво добавил: — Возьмите, это самое главное, что у меня есть, конечно, после жены и детей, но мы имеем кое‑какие сбережения, а вам в вашем положении она может пригодиться. В конце концов, если бы не было свадьбы, мне бы ее тоже не подарили. Значит, она ваша.
Я отказался от подарка и попросил вместо этого что‑нибудь сыграть.
Моня чуть настроил скрипку, и в фалафельной полилась знакомая мне мелодия. Музыкант играл «Последнюю розу лета» композитора Эрнста, написанную в XIX веке. Одно из сложнейших когда‑либо созданных скрипичных произведений. Говорят, что «Роза…» даже сломала руку самому Паганини.
Я не знаю, каким Моня был скрипачом до этого вечера, но сегодня он играл пусть с ошибками, но самозабвенно, на одном дыхании, как настоящий виртуоз. Почти как Ойстрах. В кафе притихли.
Когда он закончил, пауза лилась еще несколько секунд. А потом все зааплодировали. Сидящие за столом два солдата и девушка спросили его на иврите, что он играл. Музыкант сначала потупился, а потом как‑то с вызовом бросил:
— Не так важно, что я сыграл. Важно — для кого. Я играл для бывшего жениха моей жены.
Ничего не поняв, ребята переглянулись.
— У русских всегда все со странностями, — заметил один из них.
В популярную забегаловку постепенно набивался народ. Моне и Фае надо было работать. Мы постояли еще пять минут, и потом я пригласил Софу поужинать. Через сорок лет после последней близости нам было о чем поболтать. Это, наверное, тоже очень по‑русски… 
Комментариев нет:
Отправить комментарий