Жидовское проклятие
Глава из второй книги исторического романа "След кровавый стелется"
Город Проскуров обезлюдел и затих. Сковал город холод февральский. Застыли в ужасе люди. Белым стали не только крыши домов, но и лица евреев. Занимался новый день, и что нёс он, не ведали они. Серое солнце встало над затаившимся городом, и ночная тьма, нависавшая над ним, уползла на запад. Казалось, всё ещё, может быть, обойдётся. Откупятся евреи и на этот раз.
Хрустел снег под сапогами, и только многократно умноженный хруст тот и был слышен. Молча казаки оцепили еврейский квартал города, разбившись на группы по пять-семь человек. Прибился к их группе докторишка один, по фамилии Скорник, не корысти ради, а из высших идеологических соображений. С ним была ещё медсестра одна, не то приключений, не то разнообразия в жизни ищущая. А может и жидов она так люто ненавидела, что счёты с ними свести решила. И время подгадала соответствующее. Страшная она была с похмелья, как чучело огородное по весне. Ну, медсестру ту казаки, Федька и Назар, сразу прогнали. Не бабье, мол, это дело, кровь жидам пускать. А то разохотится бабёнка эта шустрая, потом не остановишь. Бабы, когда они злые, до крови охочие. А доктора Скорника оставили. Может, на что и пригодится докторишка этот плюгавый. Лицо доктора сияло, руки чесались, искали работу. Да и хлопцы, казалось, излучали всей своей молодецкой внешностью энергию и силу казачью.
Поначалу всё шло как обычно. Заходили в хату, выволакивали жидов из-под кроватей, из-под подпола доставали, с чердаков сгоняли, с сараюшек и сарайчиков выковыривали. А потом рубили шашками и кололи штыками. И всё молча, с лицами суровыми, неподкупными, мрачными. Родной край от жидов спасали гайдамаки. Несколько часов так старались казаки, что стали уставать бедолаги. За их спинами, пожалуй, с полсотни нехристей уже было сничтожено. Тяжело трудились парни. Жидовская кровь, липкая и вязкая, комками на гарде застывала. Сабельные рукоятки осклизли и бурыми стали от многократного употребления. И только лезвия ярко алели свежей дымящейся кровью. Уже не оттирались клинки те от крови, и тупиться стали они о кости еврейские.
"Ну, скильки це ж можно так, без пэрэдыху – жаловался Назар Федьке, – колы ж вона закинчиться, жидовня ця. Мы шо нэ люды, нам адже и видпочинок какой-никакой довжен буты".
А евреи не кончались. Слишком много их было в Проскурове. Было ясно, что одним гайдамацким куренём не управится. Но на помощь гайдамакам уже спешили падкие на добычу местные жители, гнали в Проскуров пустые телеги окрестные крестьяне, радуясь и предвкушая поживу не малую. Откуда они только про погром прослышали? Да, вестимо, откуда! Хорошие новости разлетались по округе мгновенно.
Евреи поначалу безропотно пускали казаков в дом, предлагая жалкие гроши и пожитки свои, чтобы откупиться. Но казаки были непреклонны, и убивали на месте всех. Кто же успевал выскочить на двор или даже на улицу выбежать, догоняли и добивали на улице прикладами. Или пристреливали. И всё молча. Кричали только евреи. Не соглашались подыхать нехристи молча, вот ведь сволочи какие. Свежий морозный воздух разносил крик тот далеко вокруг. Пока череп такому жиду не раскроишь, он тебя за ноги хватает, умоляет пощадить, мозгами своими погаными и кровью своей нечистой сапоги твои казацкие только пачкает. Фу, гадость. Чисть их потом.
Жутко кричали евреи, и умирать не хотели. И, услышав крики эти, со всех сторон доносящиеся, поняли евреи тогда, что пришёл их смертный час и стали сопротивляться от безысходности. Запирали двери, и вломиться в хату уже стало тяжелее. Петлюровцы начинали злиться и сатанеть. Нужно было затрачивать усилия, чтобы убить пяток жидов. Они ведь, суки, вдобавок ко всему, прятались по всем возможным и невозможным закуткам. Процесс застопорился. Приходилось топорами взламывать двери и этими же топорами добивать сопротивляющихся. Это медлило священный процесс, и праведный гнев начинал затихать от усталости.
Перебив всю семью, стали казачки и барахло еврейское уничтожать. И стало вдруг тихо. Белый пух из распоротых перин поднимался над оцепеневшим и скукожившимся городом и кружил в воздухе стылом. Как узорчатые и прозрачные снежинки, плыли лёгкие пёрышки гусиные в сером небесном безмолвии. И кружил тот пух и кружил. Плавно кружил и на землю безжизненную медленно оседал. Припорошил пух тот улицы, застил кровь на снегу.
Назар устал, а Федька же только раздухарился ещё больше. В следующем доме Назар уже даже шашкой не махал, а стоял в дверях и не давал никому улизнуть, пока Федька с доктором Скорником сами убивали евреев. Лекаришка попался злой и на выдумку был горазд. Он был садистом и палачом по призванию внутреннему, и ему мало было убить человека, он ещё хотел видеть, как тот мучается. Одному он медленно отрезал руку, другому – ногу, и наблюдал за жертвой заинтересованно. Как будто медицинские опыты ставил любопытный доктор на евреях. Назару стало противно, и он отвернулся. Доктор Скорник заметил это.
"Смотри, Назар, смотри, – закричал он припадочно, – эта жидовская кровь проливается во имя Господа нашего, Иисуса Христа!"
И, схватив саблю, он пришпилил грудного ребёнка к полу. Крики и стоны умирающих доставляли ему удовольствие, и он ещё больше зверел. Видимо, с головой у доктора совсем был плохо.
"А шо, Назар, – сказал Федька, – давай в новой хате спробуем, як хорунжий Гангало казав! Отож, цикаво, як це буде?"
"Ты спробуй, а мени вже осточортила метушня ця, – отвечал Назар равнодушно, – запалыты б мисто це жидовське с чотырёх кинцив, та и справи кинець. А так, возыся с кожным, поки вин нэ сдохнэ".
"Ни, – отвечал ему в запальчивости Федька, – жиды вид вогню втэчуть. Мастера воны вид смерти ховатыся. Так, руками голымы, надийныше з нымы справлятыся".
А Федька уже вошёл в раж. Они вломились в дом, который им показался более зажиточным, чем все предыдущие. И мебель в доме этом была справная, и хозяева прилично одеты, и чистенько так везде. Любо-дорого посмотреть. Уютный был дом и ухоженный с любовью. Видать, не бедствовала семья, проживающая в доме этом, далеко не бедствовала. Перепуганный хозяин с бородкой клинышком и в пенсне "а ля Чехов", в чёрном строгом сюртуке и в жилетке атласной, из кармашка которой золотые швейцарские часы выпирали, стоял в гостиной. Он встретил казаков первым с подносом в дрожащих руках, на котором стояла рюмка с прозрачной как слеза водкой. Рюмка дрожала, и её донышко отбивало страшный ритм смерти на серебряном подносе. Жена хозяина стояла рядом. С перекошенным и свекольно-красным апоплексичным лицом она кланялась и пыталась улыбнуться, но гримаса отчаяния сводила лицо её судорогой. Гайдамаки оторопели, они ждали сопротивления, а тут такой облом. Назар первым пришёл в себя, подошёл к хозяину, удовлетворённо осклабился, снял рюмку с подноса, опрокинул её в рот, швырнул рюмку на пол, и она разлетелась вдребезги, а потом поддал поднос снизу так, что тот, звеня, отлетел в угол комнаты. Все засмеялись. Заискивающе попытался засмеяться и сам хозяин. Услышав его козлиный блеющий смех, Назар резко повернулся и прекратил смеяться. Зрачки его по-звериному сузились, и он с размаху влепил хозяину кулаком в лицо так, что тот отлетел к стенке и начал оседать на пол. Разбитое пенсне врезалось в орбиту глаза, и сразу потекла кровь.
"Господа, – лепетал хозяин, закрыв подбитый глаз рукой, – как же так? Смилуйтесь, панове, Богом православным вас заклинаю. Я отдам вам всё. Всё, что вы захотите. Вот деньги. Берите, берите, тут много, я их для вас специально приготовил. Мне не жалко. Хватит всем. Забирайте, забирайте всё. Я ведь доктор, я заработаю ещё".
Так жалко и униженно пресмыкался перед своими убийцами известный на весь Проскуров врач. Он ещё что-то лопотал им бессвязно, и толстые пачки денег протягивал палачам своим. А те только смеялись ему в лицо и на деньги плевались. Его жизнь, жизнь его семьи, уже не стоили ничего, но доктор ещё не осознавал этого и цеплялся за неё отчаянно.
"Мы нэ за грошами, мы за душою прыйшлы, – зловещим голосом сказал Назар, – и нэ смий падла Бога нашого згадуваты. Вы ж його пидлые и розипнулы, а зараз захисту його просытэ?"
"Коллега, – с отчаянием обратился тогда хозяин к доктору Скорнику, узнав его за спинами казаков, сгрудившихся у двери, – скажите же хоть Вы слово. Заступитесь, Бога ради!"
Он узнал его среди прочих и обратился к нему, помощи ожидая. Как за соломинку схватился доктор, надежду обретая. Увы, напрасно. Врачебная солидарность меж двух докторов оказалась надуманной фикцией.
Скорник выдвинулся из-за спин казачьих, непринуждённо подошёл к своему коллеге, осклабился гнилыми зубами и радостно выдохнул тому в лицо сивушным перегаром утренним:
"Ты не доктор, злыдень, и не коллега мне, ты – говноед и кровопивец на теле Украины. Вошь мелкая и вонючая. Ты только смердишь, сволочь, и дыханием своим жизнь нам отравляешь. Сгинь же ты, нехристь поганая!"
Толстая хозяйка внезапно повалилась в ноги и, протягивая к казакам свои толстые дрожащие руки, заголосила. На её крики из глубин дома обширного выскочила дочка со своим очкастым и худосочным мужем, и бросились поднимать стариков с пола.
Казаки с удовольствием наблюдали эту сцену, но время не ждало. Пора было приниматься за дело. Федька достал шашку и рубанул хозяина по голове. Сразу стало тихо. Хозяин повалился вперёд, и ядовито-вишнёвая лужа крови появилась на полу вокруг его раскроенного черепа. Хозяйка, с выпученными от ужаса глазами, молча поползла в дальний угол комнаты, но тут её остановил доктор Скорник. Он выволок её из угла за седые волосы, приподнял голову и перерезал ей горло ножом. Старуха схватилась за горло и захрипела. Кровью налились глаза её и закатились. Тело внезапно обмякло и осело на пол. И только жирные ноги её в дорогих порвавшихся чулках ещё судорожно подёргивались.
А Назар посмотрел на дочку. Такой красавицы он ещё не видывал, а ведь, сколько жидовок он уже за год поимел, не сосчитать. Она выпрямилась, вжалась в стенку, и белой стало лицо её, как и стенка эта побеленная. Несколько визжащих детей малолетних уцепились за юбку мамину, не понимая, что происходит. Почему это дедушка и бабушка на полу в луже крови лежат и не двигаются. Они никогда не видели столько крови. Оказывается, кровь такая красивая, яркая, блестящая. Как игрушки на Пурим. Вот только смотреть на неё страшно. И дети продолжали реветь навзрыд.
Тем временем гайдамаки схватили мужа дочкиного, Лазаря, и сорвали с него одежду. Разбили очки ему и нос на бок своротили. А он от страха даже не кричал, а скулил тихо и жалобно. Жалкий и хилый безвольно повис он голый в крепких казацких руках.
"Неси всё золотишко, награбленное у народа украинского, – сказал доктор Скорник зловеще, – а не то мужу твоему кишки выпущу".
Он не шутил. Его шизофренические глаза лихорадочно сверкали, и он весь дрожал от возбуждения и нетерпения.
"Голда, отдай им всё, – заплакал её муж, близоруко озираясь, – всё отдай, только, чтобы они уже ушли".
До самой последней минуты человек ждёт и надеется. И не верит в смерть свою близкую. И кажется ему, что можно откупиться от смерти неминуемой. Но золотом от смерти откупиться нельзя. Только другой смертью откупиться можно.
Голда повернулась, чтобы выйти. Дети, уцепившись за её юбку, пошли за ней. Федька и доктор Скорник оторвали их от маминого подола и оставили в комнате. Тогда они ещё пуще заревели, протягивая к маме ручонки. Но тут Федька не растерялся и живо вытолкал Голду за дверь. И сразу же с Назаром они пошли за ней следом, чтобы она не сбежала. Но никуда она и не собиралась убегать, ибо дети её оставались в заложниках. Она вынесла из спальни шкатулку с домашними драгоценностями. Потом, став на стул, вытащила из-за шкафа, где-то из-под обоев, пачку денег. Сами казаки ни за что бы не нашли эту заныку. Умеют же жиды укрывать свои гроши.
Федька с Назаром переглянулись и поняли друг друга моментально и без слов. Шкатулку они сунули назад под кровать, всё равно на поиски у дружков-казаков времени не оставалось, а деньги взяли, чтобы разделить добычу со всеми по-товарищески.
Но, увидев только деньги, доктор Скорник рассвирепел:
"Это что, сука, всё, что в доме есть, – заорал он на Голду, размахивая перед её носом ножом окровавленным, – всё, что папочка твой грёбанный трудом доктора нажил? За дураков нас считаешь? Или себя за умную держишь?"
И, обернувшись к голому мужу её, безропотно стоявшему в сторонке, внезапным и резким движением, ловко и быстро распорол ему живот, и, не довольствуясь этим, засунул руку в брюхо и вывернул наружу кишки. Пронзительный душераздирающий крик раздался в комнате. Голда и муж её закричали одновременно. Боже, как громко они кричали. Многократно усиленный, отражаясь от стен, потолка и окон, вопль этот резал уши и впивался в мозг. Крик отчаяния, боли, беззащитности и одиночества. Только крик мужа, теряющего сознание от боли нестерпимой, постепенно затихал и превращался в скуление, а крик жены от горечи и безысходности переходил в хрип. Это был их последний крик, потому как на помощь не пришёл уже никто. Убиты были все.
Чтобы не дать Голде рассказать о шкатулке, Федька оттащил её от мужа, повалил на пол и стал срывать с неё одежду. Тут и другие парни бросились ему помогать. Не бабой, а царицей была Голда, красоты дивной и величественной. И расхристанная сорочка её, разорванная на груди, и волосы, рассыпавшиеся по плечам, делали красоту её яркую только более притягательной и заземленной.
Они насиловали её все. Кончал один, начинал второй. Она вначале сопротивлялась, выгибалась спиной, била руками об пол, сучила ногами беспомощно, но её крепко удерживали хлопцы, ожидавшие своей очереди. Повернув голову, Голда увидала, как детям её прикладами раскалывают черепа, и тогда она потеряла сознание. И тело её стало, действительно, мягким и податливым.
"Дывысь, Федька, – дёрнул Назар друга за рукав, – а Гангало-то був прав. Сомлила жидивка нэ вид мужнего крика, а вид смерти гадёнышей своих".
И спустил шаровары довольный Назар, устраиваясь меж безвольных женских ног.
Тут и Федька решил по второму разу страсть свою утолить. Но, когда он вновь припал к божественному телу, пытаясь прикосновением этим возбудить себя, вдруг открылись глаза прекрасные на лице омертвевшем, и произнесли пересохшие губы с запёкшейся на них кровью слово одно, которое Федька не знал, но запомнил.
"Тагмуль"*
И враз Федька почувствовал слабость мужскую и отпрянул от тела. И слово это непонятное врезалось в мозг его навечно. А Голда вновь сознание потеряла. Её не убивали. Никто не мог руку поднять на эту красоту неземную. Даже растерзанная, голая, лежащая без сознания на полу, она всё ещё была прекрасна. Гайдамаки не верили, что обладали такой красавицей. Они насиловали её, и она им не сопротивлялась. Пусть же семя казацкое понесёт она дальше по миру.
А рядом, привалившись к стенке спиной, скулил её умирающий муж. Он ещё был жив, пока насиловали жену его. Ничего не соображая, он всё время пытался окровавленными пальцами запихнуть себе обратно в брюхо вывалившиеся синие кишки. Зло взяло Федьку, что такая красавица могла принадлежать этому пейсатому засранцу. Ни рыба, ни мясо. Кожа да кости, а вот ведь, мужем этой красавицы был. И в сердцах он рубанул его шашкой наискосок. А эта гнида всё никак не подыхала и продолжала скулить. Вот ведь жид, каким живучим оказался. Тогда помогли хлопцы и добили его штыками.
На крыльцо парни вывалились усталые, довольные и улыбающиеся. И денежку между собой поделили, и поднос серебряный прихватили. И даже золотые швейцарские часы с убитого сняли. Все, как и полагается при настоящем погроме. Без грабежа и насилия и погром не погром. Даже похвастаться потом перед товарищами нечем.
Только доктор Скорник чего-то там в доме задержался. Федька и Назар переглянулись и, не сговариваясь, вернулись в дом. А вдруг доктор шкатулку с драгоценностями найдёт и всё себе заграбастает. Даром, шо придурок конченный, а гроши и драгоценности, небось, как все, тоже любит.
Они открыли дверь в гостиную и остолбенели. Голда лежала с перерезанным горлом, бездыханная. С глазами остекленевшими, с лицом белым, равнодушным и отрешённым от этого мира. А доктор стонал и насиловал уже мёртвое тело. Видимо, только так он и мог получить удовольствие. Хлопцы стояли оторопевшие, рот разинув, а доктор, ничуть не смущаясь, завершил своё дело, встал, застегнул брюки и удовлетворённо сказал:
"С паршивой овцы хоть шерсти клок".
"Шо же ты её мёртвую-то ебал? Нэ мог як уси, пока вона ще дышала та тэпла була", – спросил удивлённо Назар. В голове его такое извращение не укладывалось.
"А я жидовок живых видеть не могу, меня от них всего колотит, – ответил доктор, – на живую жидовку у меня не встаёт".
Около тела женщины валялся нож Федькин весь в крови. Хороший был нож, немецкий, с заточкой полуторной. Считался он окопным, потому как для ближнего боя предназначен был. Этим ножом, видимо, и перерезал горло молодой еврейке доктор Скорник. Федька расстроился. Ради ножа этого он в Киеве немчуру из-за угла ухайдокал. Ножом этим он дорожил очень и всегда за голенищем носил. А поскольку и спал Федька, не снимая сапог, то получалось, что с ножом этим он и ночью не расставался.
"Колы ж я втратыв нижто свий, – огорчённо подумал Федька, – мабуть, колы я цю жидовку грёбанную насылував. Ось як выходыть, из-за ебли проклятой трохи було ниж такий гарный нэ втратыв. Добро, шо я в хату повернувся и ниж свий знайшов".
Он поднял свой нож с пола, вытер с лезвия кровь жидовскую и спрятал нож за голенище. С той поры он его больше не терял. А для уверенности и спокойствия душевного этим же вечером Федька на рукоятке ножа фамилию свою вырезал – "Лященко". И не знал он, что тем самым в деяниях своих, кровавых и страшных, пред Богом расписался.
Вытолкав довольного доктора на улицу, вернулись хлопцы в спальню, достали из-под кровати шкатулку, цацки золотые, побрякушки да камушки между собой поделить. Не пропадать же добру жидовскому. Погром, конечно, дело святое, но и о своей выгоде подумать казаку надо. Назар покрутил в руках золотой и массивный маген давид, и бросил его на пол. Ну, и куды ж он его наденет. На хрен разве только накрутить. Даже бабе не подаришь пакость такую. А Федька поднял маген давид и в карман сунул. Не побрезговал. Ничего, в хозяйстве всё сгодится. Рассовав всё по заныкам и карманам, они ушли.
Только всё время слышался им в доме детский плач приглушённый. Как будто из глубин дома шёл он. Плач, сопровождавший разгром и уничтожение подчистую целой семьи. А может, то им только казалось. Но разбираться, где жиды своего выродка спрятали, некогда было. На крыльце Федька посмотрел на вывеску, которую, входя в дом, не прочитал. А она гласила:
"Исаак Абрамович Вайнерман. Врач по женским болезням".
"Во, кого мы уделали", – с гордостью сказал Федька-Щур Назару. И они, по щиколотки проваливаясь в снег, побежали догонять товарищей.
И сапоги их, кровью забрызганные, оставляли следы отчётливые на снегу белом. Бурые, а местами тёмно-красные, они ещё долго напоминали о себе напуганным обывателям еврейского местечка. Но и эти следы потом замело снегом. А весной, вообще, всё растаяло и следов тех не осталось и в помине.
Только в память еврейскую погром тот врезался навсегда. Ничего евреи не забудут. И ничего они не простят. Ибо над головами еврейскими витает их Бог, непрощающий никого, и детям своим прощать врагов не позволяющий. Рады бы евреи врагов своих простить, да вот, Бог им не велит. А велит он евреям помнить мучителей своих, и из поколения в поколение передавать потомкам своим память о тех обидах и страданиях, что выпали на их долю. И с памятью этой обречены евреи жить вечно.
По дороге дружки обратили внимание, что возле церкви столпились казаки, но входить на подворье не спешили, ибо дорогу им преградил священник.
"Хто такой?" – громко спросил Федька у казаков.
"Та так, священник местный, Климентий Качуровский, – отвечали казаки, покусывая кончики усов. Но на подворье входить опасались, – У нього на подвирье жидов набигло, выдымо, нэ выдымо, захисту просять. А в пидвали, кажуть люды, вин жиденят малых ховае. Тильки вин злой зараз, на двор входыты нэ дозволяе".
Гайдамаки толпились перед воротами, роптали, но священника слушали и невольно остерегались. А он в одной рясе чёрной стоял перед толпой, загораживая проход в церковной ограде. Волосы его светлые на ветру развевались, щёки раскраснелись на морозе. В правой руке он держал массивный позолоченный крест и, размахивая им, он проклинал и увещевал одновременно.
"Остановитесь люди! – кричал он в толпу, и слова его гневные среди казаков оседали, – не ожесточайте сердце своё без меры. Или забыли вы, что еврейская мать выносила и выкормила Господа нашего, Иисуса Христа! А сейчас вы эту мать сильничаете. Или вы забыли, что учениками его первыми, апостолами святыми, сами евреи и были. И веру его, и веру нашу они первыми понесли по миру! А вы сейчас потомков этих апостолов рубите. Остановитесь, несчастные, ибо прокляты будете. Вы, поднявшие руку на народ божий, не смеете потом просить у Бога заступничества".
Хлопцы шушукались и тихо топтались на месте. Слова священника до них не доходили. Херню он какую-то про жидов нёс, совсем не то, шо батька-атаман говорил. А всё же, страшно его было ослушаться, може, и прав он. Они люди тёмные, книжек умных не читали. Хто его знает, шо там, в книжках тех, прописано про жидов.
Федька Щур почувствовал себя атаманом. У него сегодня всё получалось, как ему хотелось.
"Ну-ка, – он взял винтовку со штыком у ближайшего к нему гайдамака, размахнулся и всадил штык в грудь священника, – ось як трэба!"
Он гордо оглянулся, но хлопцы, такие горячие в бою, робко съёжились и начали креститься. И отступились они от Федьки. А священник Климентий Качуровский охнул, и на середине предложения запнулся. И только посиневшие губы его прошептали:
"Прости им, Господи, ибо не ведают, что творят".
И упал он во вратах церковных с крестом в руках. Не разжались руки, и крест не выпал. Остановились казаки, не в силах переступить через мёртвое тело священника, смертью своей остановившего погром.
Вот так рассудили на небесах, чтобы смертью православной откупились иудеи от своей смерти предначертанной. Кому уже нужны были евреи, после такого кощунства. И смешалась кровь иудейская с кровью православной, и иссяк погром. Как будто на небесах очнулся кто-то, ужаснулся и начал протестовать.
Назар, почувствовав настроение толпы, потянул Федьку за рукав и быстро увёл его с площади. А тут вестовые подоспели от атамана Самосенко, приказавшего заканчивать эту байду. Мол, жидовня уже всё городское начальство на ноги подняла и сверху велено:
"Прекратить!"
Сколько успели порубить хлопцы, столько и успели. Славно поработали казаки. Во веки веков слава их не сотрется. Вечную благодарность заслужили они у своего народа.
Только и тут слукавил Самосенко. Увёл он людей своих недалеко от Проскурова, в Фельштин, и там продолжили казаки убивать евреев. И ещё шесть сотен нехристей положили в Фельштине гайдамаки. Порубили, кровью пресытились и успокоились.
Симон Петлюра велел Самосенко убираться из города. Даже сифилис свой атаман залечить не успел, так как врач его лечащий, Салитерник, удрал из города в неизвестном направлении. Вот ведь, сука. Больного человека лечить не пожелал, бросил на произвол судьбы. А ещё клятву Гиппократа жид этот поганый давал. И продолжил атаман Самосенко гнить от сифилиса.
Судьба атамана Самосенко после этого долго оставалась неизвестной. Поговаривали, что по приказу Петлюры, чтобы успокоить мировое сообщество, он был расстрелян в марте 1920 года. Чтобы придать достоверность слухам, даже место приплели, где-то там близ города Каменец-Подольска.
В то время паковал чемоданы Семён Васильевич, и собирался жить за границей. А потому и не хотелось ему настраивать против себя бойких еврейских борзописцев, раздражать их, проступающей через потоки мутной лжи, правдой о еврейских погромах в Украине. Но истина всё равно вскрылась в 1926 году, на процессе Самуила Исааковича Шварцбурда, застрелившего в Париже самого Семёна Петлюру. И выступали многочисленные свидетели, и всплыла правда.
Обелить Петлюру не удалось, как не удались попытки фальсифицировать документы его приближёнными. Как выяснилось, плевать хотел Петлюра на мировое общественное мнение с высокой колокольни. Тем более что подогревалось это мнение продажными, буржуазными еврейскими журналистами. А потому и был инсценирован "суд" и "приговор" над атаманом Самосенко, но сам он был выпущен на свободу по личному распоряжению Симона Петлюры, о чём и поведали свидетели. Так что, где сгнили изъеденные сифилисом чёрные кости атамана Самосенко, нам не ведомо.
А погромы потом шли не прекращаясь. Как плотину прорвало. Житомир, Овруч, Бердичев и опять Житомир. Погромы чередовались с боями. Но постепенно армия дробилась. Казаков бросали с места на место. Понять что-либо было невозможно. Только отбились от большевиков на северо-востоке, с юга уже подходили деникинцы. Деникинцы тоже дрались одновременно с красными и с "самостийниками". Щетинились на западе поляки, осторожно прощупывая обстановку. Полякам тоже хотелось, отодрать и себе жирный кусок украинской земли, которую поляки всегда считали частью "Речи Посполитой".
Зажатая в "Треугольнике смерти", армия петлюровцев отбивалась ото всех сразу. А тут ещё банды появились многочисленные. Мужики уходили от красных, уходили от белых, уходили и от петлюровцев. Какому-нибудь атаману не нравилось какое-либо действие начальства, и сразу же недовольный атаман переходил на противоположную сторону. Голова кругом шла у казаков, под чьими знамёнами воевать? Воевали каждый за самого себя. За свою деревню, за свой хутор, за свою хату. Только это уже не была война за идею. Чёрт знает, что это было. По колено в крови бродили люди по земле, и глазами мутными взирали на пылающую и корчащуюся в судорогах Украину. И ничего не понимали.
Назар вскоре после погрома в Проскурове исчез куда-то. Поговаривали, что он переметнулся к красным, но Федька не верил. За пару недель до этого, перешёл на сторону красных атаман Григорьев. А это был известный в Украине атаман. Но не такой был Назар, считал Федька, чтобы под москалями прогибаться. Скорее всего, погиб Назар. Послали его в разъезд. Там он и погиб.
Но Назара Нечипоренко больше Федька Лященко не видел и даже не слышал о нём. Разошлись их пути-дорожки, надолго разошлись.
Только не давала покоя Фёдору мысль одна, а чего это вдруг Назар оселедец сбрил незадолго до погрома. Так и сиял Назар черепом голым, если папаху снимал.
Хлопцы говорили, что если с оселедцем попадёшь в плен, что к красным, что к белым, то ставили тебя к стенке незамедлительно. Даже допросами не заморачивались. И получалось, что наличие оселедця было прямым пропуском на тот свет. Но Назар, сбрив клок волос на макушке, всем мозги дурил, и говорил, что это он от тифа так спасается.
"Вошь тифозная, – самодовольно разглагольствовал перед недалёкими казачками Назар, – она, мол, волосы на голове любит, и живёт там, падла, и горя не знает. Вошь тифозная, хлопцы, – продолжал он, воодушевляясь, – она паразит на теле человеческом, прямо как жид – на теле народном. Кровь пьёт зараза. И кровью той сытится и живёт".
И слушали его трёп хлопцы, развесив уши.
Федька зябко поёжился, передёрнул плечами. В камере стало прохладно. Вылезла из угла мышь голодная, осторожно приблизилась к сапогу. Понюхала его и куснула. Федька дёрнул ногой, мышь тут же ретировалась в дырку под половицей.
"Нет, – подумал Федька, – не стоило, пожалуй, тогда убивать священника. Мне это сейчас боком выйдет. На небесах всё видят".
И Федька перекрестился. Перекрестился, и почувствовал, что ему полегчало.
Жутко...
ОтветитьУдалить