суббота, 25 февраля 2017 г.

ГУБЕРМАН. ТЮРЕМНЫЕ ГАРИКИ

И я сказал себе: держись, 
Господь суров, но прав, 
нельзя прожить в России жизнь, 
тюрьмы не повидав.

Я взял табак, сложил белье — 
к чему ненужные печали? 
Сбылось пророчество мое, 
и в дверь однажды постучали.

Друзьями и покоем дорожи,
люби, покуда любится, и пей, 
живущие над пропастью во лжи 
не знают хода участи своей.

И я сказал себе: держись, 
Господь суров, но прав, 
нельзя прожить в России жизнь, 
тюрьмы не повидав.

Попавшись в подлую ловушку, 
сменив невольно место жительства, 
кормлюсь, как волк, через кормушку 
и охраняюсь, как правительство.

Серебра сигаретного пепла 
накопился бы холм небольшой 
за года, пока зрело и крепло 
все, что есть у меня за душой.

Среди воров и алкоголиков 
сижу я в каменном стакане, 
и незнакомка между столиков 
напрасно ходит в ресторане. 
Дыша духами и туманами, 
из кабака идет в кабак 
и тихо плачет рядом с пьяными, 
что не найдет меня никак.

В неволе зависть круче тлеет 
и злее травит бытие;
в соседней камере светлее 
и воля ближе из нее.

Думаю я, глядя на собрата — 
пьяницу, подонка, неудачника, — 
как его отец кричал когда-то:
«Мальчика! Жена родила мальчика!»

Страны моей главнейшая опора — 
не стройки сумасшедшего размаха, 
а серая стандартная контора, 
владеющая ниточками страха.

Как же преуспели эти суки, 
здесь меня гоняя, как скотину, 
я теперь до смерти буду руки 
при ходьбе закладывать за спину.

Повсюду, где забава и забота, 
на свете нет страшнее ничего, 
чем цепкая серьезность идиота 
и хмурая старательность его.

Томясь тоской и самомнением, 
не сетуй всуе, милый мой, 
жизнь постижима лишь в сравнении 
с болезнью, смертью и тюрьмой.

В объятьях водки и режима 
лежит Россия недвижимо, 
и только жид, хотя дрожит, 
но по веревочке бежит.

Еда, товарищи, табак, 
потом вернусь в семью;
я был бы сволочь и дурак, 
ругая жизнь мою.

Из тюрьмы ощутил я страну — 
даже сердце на миг во мне замерло — 
всю подряд в ширину и длину 
как одну необъятную камеру.

Прихвачен, как засосанный в трубу, 
я двигаюсь без жалобы и стона, 
теперь мою дальнейшую судьбу 
решит пищеварение закона.

Там, на утраченной свободе, 
в закатных судорогах дня 
ко мне уныние приходит, 
а я в тюрьме, и нет меня.

Империи летят, хрустят короны, 
история вершит свой самосуд, 
а нам сегодня дали макароны, 
а завтра — передачу принесут.

Мой ум имеет крайне скромный нрав, 
и наглость мне совсем не по карману, 
но если положить, что Дарвин прав, 
то Бог создал всего лишь обезьяну.

Я теперь вкушаю винегрет 
сетований, ругани и стонов, 
принят я на главный факультет 
университета миллионов.

С годами жизнь пойдет налаженней 
и все забудется, конечно, 
но хрип ключа в замочной скважине 
во мне останется навечно.

Не знаю вида я красивей, 
чем в час, когда взошла луна, 
в тюремной камере в России 
зимой на волю из окна.

Для райского климата райского сада, 
где все зеленеет от края до края, 
тепло поступает по трубам из ада, 
а топливо ада — растительность рая.

Россия безнадежно и отчаянно 
сложилась в откровенную тюрьму, 
где бродят тени Авеля и Каина 
и каждый сторож брату своему.

Устал, я жить как дилетант, 
я гласу Божескому внемлю 
и собираюсь свой талант 
навек зарыть в Святую землю.

Судьба мне явно что-то роет, 
сижу на греющемся кратере, 
мне так не хочется в герои, 
мне так охота в обыватели!

Когда судьба, дойдя до перекрестка, 
колеблется, куда ей повернуть, 
не бойся неназойливо, но жестко 
слегка ее коленом подтолкнуть.

В России слезы светятся сквозь смех, 
Россию Бог безумием карал. 
России послужили больше всех 
те, кто ее сильнее презирал.

Я стараюсь вставать очень рано 
и с утра для душевной разминки 
сыплю соль на душевные раны 
и творю по надежде поминки.

С утра на прогулочном дворике 
лежит свежевыпавший снег 
и выглядит странно и горько, 
как новый в тюрьме человек.

Грабительство, пьяная драка, 
раскража казенного груза... 
Как ты незатейна, однако, 
российской преступности Муза!

Сижу пока под следственным давлением
в одном из многих тысяч отделений;
вдыхают прокуроры с вожделением 
букет моих кошмарных преступлений.

Вокруг себя едва взгляну, 
с тоскою думаю холодной:
какой кошмар бы ждал страну, 
где власть и впрямь была народной.

Когда уход из жизни близок, 
хотя не тотчас, не сейчас, 
душа, предощущая вызов, 
духовней делается в нас.

Не лезь, мой друг. за декорации, 
зачем ходить потом в обиде, 
что благороднейшие грации 
так безобразны в истом виде.

Я скепсисом съеден и дымом пропитан,
забыта весна и растрачено лето,
и бочка иллюзий пуста и разбита,
а жизнь — наслаждение, полное света.

Блажен, кто хлопотлив и озабочен, 
и ночью видит сны, что снова день, 
и крутится с утра до поздней ночи, 
ловя свою вертящуюся тень.

Мое безделье будет долгим, 
еще до края я не дожил, 
а те, кто жизнь считает долгом, 
пусть объяснят, кому я должен.

Наклонись, философ, ниже, 
не дрожи, здесь нету бесов, 
трюмы жизни пахнут жижей 
от общественных процессов.

Весной я думаю о смерти. 
Уже нигде. Уже никто. 
Как будто был в большом концерте 
и время брать внизу пальто.

По камере то вдоль, то поперек, 
обдумывая жизнь свою, шагаю,
и каждый возникающий упрек 
восторженно и жарко отвергаю.

Ветреник, бродяга, вертопрах, 
слушавшийся всех и никого, 
лишь перед неволей знал я страх, 
а теперь лишился и его.
 
В тюрьме, где ощутил свою ничтожность, 
вдруг чувствуешь, смятение тая, 
бессмысленность, бесцельность, безнадежность 
и дикое блаженство бытия.

Тюрьмою наградила напоследок 
меня отчизна-мать, спасибо ей, 
я с радостью и гордостью изведал 
судьбу ее не худших сыновей.

Года промчатся быстрой ланью, 
укроет плоть суглинка пласт, 
и Бог-отец могучей дланью 
моей душе по жопе даст.

В тюрьму я брошен так давно, 
что сжился с ней, признаться честно;
в подвалах жизни есть вино, 
какое воле неизвестно.

Какое это счастье: на свободе 
со злобой и обидой через грязь 
брести домой по мерзкой непогоде 
и чувствовать, что жизнь не удалась.

Стихов довольно толстый томик, 
отмычку к райским воротам, 
а также свой могильный холмик 
меняю здесь на бабу там!

В тюрьме вечерами сидишь молчаливо 
и очень на нары не хочется лезть, 
а хочется мяса, свободы и пива, 
а изредка — славы, но чаще — поесть.

В наш век искусственного меха 
и нефтью пахнущей икры 
нет ничего дороже смеха, 
любви, печали и игры.

В тюрьму посажен за грехи 
и, сторожимый мразью разной, 
я душу вкладывал в стихи, 
а их носил под пяткой грязной.

И по сущности равные шельмы, 
и по глупости полностью схожи 
те, кто хочет купить подешевле, 
те, кто хочет продать подороже.

Все дороги России — беспутные, 
все команды в России — пожарные, 
все эпохи российские — смутные, 
все надежды ее — лучезарные.

Божий мир так бестрепетно ясен 
и, однако, так сложен притом, 
что никак и ничуть не напрасен 
страх и труд не остаться скотом.

Нет, не судьба творит поэта, 
он сам судьбу свою творит, 
судьба — платежная монета 
за все, что вслух он говорит.

Живущий — улыбайся в полный рот 
и чаще пей взбодряющий напиток;
в ком нет веселья — в рай не попадет, 
поскольку там зануд уже избыток.

Последнюю в себе сломив твердыню 
и смыв с лица души последний грим, 
я, Господи, смирил свою гордыню, 
смири теперь свою — поговорим.

Нет, не бездельник я, покуда голова 
работает над пряжею певучей;
я в реки воду лью, я в лес ношу дрова,
я ветру дую вслед, гоняя тучи.

Не спорю, что разум, добро и любовь 
 движение мира ускорили, 
но сами чернила истории — кровь 
людей, непричастных к истории.

По давней наблюдательности личной 
забавная печальность мне видна:
гавно глядит на мир оптимистичней, 
чем те, кого воротит от гавна.

Жаждущих уверовать так много, 
что во храмах тесно стало вновь, 
там через обряды ищут Бога, 
как через соитие — любовь.

Мне наплевать на тьму лишений 
и что меня пасет свинья, 
мне жаль той сотни искушений, 
которым сдаться мог бы я.

Волшебен, мир, где ты с подругой;
женой становится невеста;
жена становится супругой, 
и мир становится на место.

Фортуна — это женщина, уступка 
ей легче, чем решительный отказ, 
а пластика просящего поступка 
зависит исключительно от нас.

Не наблюдал я никогда 
такой же честности во взорах 
ни в ком за все мои года, 
как в нераскаявшихся ворах.

Лежу на нарах без движения, 
на стены сумрачно гляжу;
жизнь — это самовыражение, 
за это здесь я и сижу.

Здравствуй, друг, я живу хорошо, 
здесь дают и обед и десерт;
извини, написал бы еще, 
но уже я заклеил конверт.

3а то, что я сидел в тюрьме, 
потомком буду я замечен, 
и сладкой чушью обо мне 
мой образ будет изувечен.

Не сваливай вину свою, старик, 
о предках и эпохе спор излишен;
наследственность и век — лишь черновик,
а начисто себя мы сами пишем.

Поскольку предан я мечтам, 
то я сижу в тюрьме не весь, 
а часть витает где-то там, 
и только часть ютится здесь.

Любовь, ударившись о быт, 
скудеет плотью, как старуха, 
а быт безжизнен и разбит, 
как плоть, лишившаяся духа.

Есть безделья, которые выше трудов, 
как монеты различной валюты, 
есть минуты, которые стоят годов, 
и года, что не стоят минуты.

По счастью, я не муж наук, 
а сын того блажного племени, 
что слышит цвет, и видит звук, 
и осязает запах времени.

Вчера я так вошел в экстаз, 
ища для брани выражения, 
что только старый унитаз 
такие знает извержения.

Как сушат нас число и мера! 
Наседка века их снесла. 
И только жизнь души и хера 
не терпит меры и числа.

Счастливый сон: средь вин сухих, 
с друзьями в прениях бесплодных 
за неименьем дел своих 
толкую о международных.

Чтоб хоть на миг унять свое 
любви желание шальное, 
мужик посмеет сделать все, 
а баба — только остальное.

Как безумец, я прожил свой день, 
я хрипел, мельтешил, заикался;
я спешил обогнать свою тень 
и не раз об нее спотыкался.

Забавно слушать спор интеллигентов 
в прокуренной застольной духоте, 
всегда у них идей и аргументов 
чуть больше, чем потребно правоте.

Как жаль, что из-за гонора и лени 
и холода, гордыней подогретого, 
мы часто не вставали на колени 
и женщину теряли из-за этого.

В тюрьме я понял: Божий глас 
во мне звучал зимой и летом:
налей и выпей, много раз 
ты вспомнишь с радостью об этом.

Чума, холера, оспа, тиф, 
повальный голод, мор детей... 
Какой невинный был мотив 
у прежних массовых смертей.

А жизнь продолжает вершить поединок 
со смертью во всех ее видах, 
и мавры по-прежнему душат блондинок, 
свихнувшись на ложных обидах.

Едва в искусстве спесь и чванство 
мелькнут, как в супе тонкий волос, 
над ним и время и пространство 
смеются тотчас в полный голос.

Суд земной и суд небесный — 
вдруг окажутся похожи? 
Как боюсь, когда воскресну, 
я увидеть те же рожи!

Клянусь едой, ни в малом слове 
обиды я не пророню, 
давным-давно я сам готовил 
себе тюремное меню.

Лишен я любимых и дел, и игрушек,
и сведены чувства почти что к нулю,
и мысли — единственный вид потаскушек,
с которыми я свое ложе делю.

Когда лысые станут седыми, 
выйдут мыши на кошачью травлю, 
в застоявшемся камерном дыме 
я мораль и здоровье поправлю.

Весной врастают в почву палки,
шалеют кошки и коты,
весной быки жуют фиалки,
а пары ищут темноты.
Весной тупеют лбы ученые,
и запах в городе лесной,
и только в тюрьмах заключенные
слабеют нервами весной.

Читая позабытого поэта 
и думая, что в жизни было с ним, 
я вижу иногда слова привета, 
мне лично адресованные им.

В туманной тьме горят созвездия, 
мерцая зыбко и недружно;
приятно знать, что есть возмездие 
и что душе оно не нужно.

За женщиной мы гонимся упорно, 
азартом распаляя обожание, 
но быстро стынут радости от формы 
и грустно проступает содержание.

Занятия, что прерваны тюрьмой, 
скатились бы к бесплодным разговорам, 
но женщины, не познанные мной, 
стоят передо мной живым укором.

Язык вранья упруг и гибок
и в мыслях строго безупречен, 
а в речи правды — тьма ошибок 
и слог нестройностью увечен.

Тюремный срок не длится вечность, 
еще обнимем жен и мы, 
и только жаль мою беспечность, 
она не вынесла тюрьмы.

Среди тюремного растления 
живу, слегка опавши в теле, 
и сочиняю впечатления, 
которых нет на самом деле.

Доставшись от ветхого прадеда, 
во мне совместились исконно 
брезгливость к тому, что неправедно, 
с азартом к обману закона.

Не с того ль я угрюм и печален, 
что за год, различимый насквозь, 
ни в одной из известных мне спален 
мне себя наблюдать не пришлось?

Тюрьма, конечно, — дно и пропасть, 
но даже здесь, в земном аду, 
страх — неизменно верный компас, 
ведущий в худшую беду.

Моя игра пошла всерьез — 
к лицу лицом ломлюсь о стену, 
и чья возьмет — пустой вопрос, 
возьмет моя, но жалко цену.

Мы предателей наших никак не забудем 
и счета им предъявим за нашу судьбу, 
но не дай мне Господь недоверия к людям, 
этой страшной болезни, присущей рабу.

Какие прекрасные русские лица!
Какие раскрытые ясные взоры!
Грабитель. Угонщик. Насильник. Убийца.
Растлитель. И воры, и воры, и воры.

В тюрьме о кладах разговоры 
текут с утра до темноты, 
и нежной лаской дышат воры, 
касаясь трепетной мечты.

Какие бы книги России сыны 
создали про собственный опыт! 
Но Бог, как известно, дарует штаны 
тому, кто родился без жопы.

Жизнь — серьезная, конечно, 
только все-таки игра, 
так что фарт возможен к вечеру, 
если не было с утра.

Мне роман тут попался сопливый, 
как сирот разыскал их отец, 
и, заплакав, уснул я, счастливый, 
что всплакнуть удалось наконец.

Под этим камнем я лежу. 
Вернее, то, что было мной, 
а я теперешний — сижу 
уже в совсем иной пивной.

Вчера, ты было так давно! 
Часы стремглав гоняют стрелки. 
Бывает время пить вино, 
бывает время мыть тарелки.

Я днями молчу и ночами, 
я нем, как вода и трава;
чем дольше и глубже молчанье, 
тем выше и чище слова.

Клянусь я прошлогодним снегом, 
клянусь трухой гнилого пня, 
клянусь врагов моих ночлегом — 
тюрьма исправила меня.

Я взвесил пристально и строго 
моей души материал:
Господь мне дал довольно много, 
но часть я честно растерял, 
а часть усохла в небрежении, 
о чем я несколько грущу 
и в добродетельном служении 
остатки по ветру пушу.

Минуют сроки заточения, 
свобода поезд мне подкатит, 
и я скажу: «Мое почтение!» — 
входя в пивную на закате. 
Подкинь, Господь, стакан и вилку, 
и хоть пошли опять в тюрьму, 
но тяжелее, чем бутылку, 
отныне я не подниму.

1 комментарий: