среда, 21 сентября 2016 г.

ЕВРЕЙ В РОССИИ БОЛЬШЕ, ЧЕМ ПОЭТ


Еврей в России
больше, чем поэт
Борис Гулько, Нью-Джерси


«В сем христианнейшем из миров поэты – жиды» – читаем мы у Марины Цветаевой. Конечно, она имела в виду избранность и отстранённость от мира своих собратьев по ремеслу. Но и в прямом смысле, так сложилось, что людьми, поэтичнее других чувствовавшими русский язык, природу, судьбу России, часто оказывались евреи. Достаточно публикаций о еврейских корнях Пушкина и Лермонтова. Я слышал от поэта и мемуариста С. И. Липкина, что Александр Блок, тяжело страдавший антисемитизмом, на склоне своих недолгих лет узнал о собственном родстве с евреями. Афанасий Фет в старости с удивлением обнаружил, что его мать – еврейка. 


Три крупнейших русских поэта ХХ века – если оставить Блока веку ХIХ – сомнений в своём еврейском происхождении не имели. Но по разному воспринимали и еврейство, и мир. 

Борис Пастернак
Борис Леонидович Пастернак кончал гимназию как Исаакович – так записано в его аттестате зрелости. Отец Бориса – крупный художник Леонид Осипович, до того звавшийся Исаак Иосиев, а ещё раньше вообще Аврум Ицхок Лейб, переезжая в 1894 году в Москву на позицию преподавателя знаменитого ВХУТЕМАСа (в ту пору ещё не обретшего это имя), специально оговаривал, что креститься не будет. 

Поэт рос и жил в русской христианской культуре; он представлял себе: «человек живет не в природе, а в истории… в нынешнем понимании она основана Христом… Евангелие есть ее обоснование» (Доктор Живаго). Мир вокруг него был православным: «Город. Зимнее небо./ Тьма. Пролеты ворот. / У Бориса и Глеба / Cвет, и служба идет» (Вакханалия). Воображая свои похороны, Пастернак отмерял их дату по житию Христову: «Вдруг кто-то вспомнил, что сегодня / шестое августа по старому, / преображение господне» (Август). Предчувствуя смертельное столкновение с властью, он просил о спасении Всевышнего словами Иисуса: «Если только можно, Авва Отче, / чашу эту мимо пронеси» (Гамлет). 

А что же еврейство? Ответ Пастернака: «Я стою за полную еврейскую ассимиляцию...». Сэр Исайя Берлин, встречавшийся с поэтом в 1946 и в 1956 годах записал, что Пастернак «желал бы, чтобы евреи ассимилировались и исчезли как народ». 

Сверстник Пастернака Осип Мандельштам тяготился российской жизнью. Вынужденный креститься для поступления в Петербургский университет, он демонстративно выбрал заграничное лютеранство. Ещё до октябрьского переворота Мандельштам жаловался: «И опять к равнодушной отчизне / дикой уткой взовьётся упрёк, / – я участвую в сумрачной жизни / и невинен, что я одинок». В советское время Мандельштам последнюю строку переделал: «где один к одному одинок». Он остро чувствовал гибель страны и её души: «За блаженное бессмысленное слово я в ночи советской помолюсь»; «Помоги, Господь, эту ночь прожить, / Я за жизнь боюсь, за твою рабу... / В Петербурге жить — словно спать в гробу»; «Петербург, у меня ещё есть адреса, / по которым найду мертвецов голоса». И губительный для поэта приговор СССР: «Мы живём, под собою не чуя страны…». 

Осип Мандельштам
Бескрайние российские дали не вызывали у ссыльного Мандельштама обычное умиление: «Что делать нам с убитостью равнин, / с протяжным голодом их чуда?... / И все растет вопрос: куда они, откуда? / И не ползет ли медленно по ним / тот, о котором мы во сне кричим, — / народов будущих Иуда?». Даже русский язык, не знавший более искусного певца, чем Мандельштам, ему не был так уж дорог. Он обращался «К немецкой речи»: «Себя губя, себе противореча, / Как моль летит на огонек полночный, / Мне хочется уйти из нашей речи / За всё, чем я обязан ей бессрочно». 

Мир Мандельштама – вся планета, со всей её историей и культурой: «Я молю, как жалости и милости, / Франция, твоей земли и жимолости, / Правды горлинок твоих и кривды карликовых / Виноградарей в их разгородках марлевых»; «Я не слыхал рассказов Оссиана, / Не пробовал старинного вина; / Зачем же мне мерещится поляна, / Шотландии кровавая луна?»; «Где больше неба мне — / там я бродить готов, / И ясная тоска меня не отпускает / От молодых еще воронежских холмов / К всечеловеческим, яснеющим в Тоскане». 

Но современный ему мир поэт не переоценивал: «В Европе холодно. / В Италии темно. / Власть отвратительна, как руки брадобрея». И потому мечтал бы укрыться в античности: «Туда душа моя стремится, / За мыс туманный Меганом», «Бессонница. Гомер. Тугие паруса…», «Бежит весна топтать луга Эллады, / Обула Сафо пестрый сапожок…». Всё это так по-еврейски! 

Впрочем, иудаизм для Мандельштама тоже был частью античности: «Среди священников левитом молодым / На страже утренней он долго оставался. / Ночь иудейская сгущалася над ним, / И храм разрушенный угрюмо созидался… / Мы в драгоценный лен Субботу пеленали / И семисвещником тяжелым освещали / Ерусалима ночь и чад небытия». 

Чем еврейство было для его поколения? Погромы да увядание: «Жил Александр Герцевич,/ Еврейский музыкант,/ — Он Шуберта наверчивал,/ Как чистый бриллиант… / Нам с музыкой-голубою / Не страшно умереть, / Там хоть вороньей шубою / На вешалке висеть... / Всё, Александр Герцевич, . Заверчено давно. . Брось, Александр Скерцевич. . Чего там! Всё равно!» 

Иным было время третьего еврейского столпа русской поэзии ХХ века – Иосифа Бродского. Его поколение, отвергая опыт отцов, в поисках духовности начало возвращаться к религии. И здесь христианство имело большое «материальное преимущество». В городе Бродского – в Ленинграде – оно заключалось в роскошных соборах, в живописи Эрмитажа и Русского музея, да во всей русской культуре. «Такова была форма сопротивления системе, с другой стороны, за этим стоит замечательное культурное наследие» – скажет Бродский много позже о привлекательности христианства для «еврейских мальчиков» его круга в то время. 

В одном из своих эссе я ошибочно, обманутый отпеванием в соборе, могилой на христианском кладбище в Венеции, правда без креста, приписал Бродскому крещение. На мою ошибку мне указала Мирьям Китросская. Поэт говорил в цитированном интервью: «…я, конечно, Новому Завету предпочитаю Ветхий. Метафизический горизонт, метафизическая интенсивность Ветхого Завета, на мой взгляд, куда выше, чем метафизика Нового». 

Молодой Бродский вглядывался в своё еврейство. Скандальным стало чтение им стихотворения «Еврейское кладбище около Ленинграда» на вечере молодых поэтов в 1960 году. То было время, когда слово «еврей» считалось неприличным. 

В стихе «юристы, торговцы, музыканты, революционеры» покоились, «Ничего не помня. / Ничего не забывая. / За кривым забором из гнилой фанеры…». Похоже, поэт сам силился вспомнить то, что «не забывали» люди, от которых он произошёл. Возможно, на Бродского произвели впечатление строки Лонгфелло: «И, глядя вспять, они весь мир читали, Как свой Талмуд, с конца к началу дней» из стиха «Еврейское кладбище в Ньюпорте», которое, как некоторые считают, подвигло Бродского написать о ленинградском кладбище. Книга стихов Лонгфелло была напечатана в СССР незадолго до написания Бродским его «Кладбища». Три года спустя после публичного чтения «Еврейского кладбища», впервые взяв в руки Библию, как он сообщил в позднем интервью, Бродский, «глядя вспять», написал длинное и монотонное стихотворение «Исаак и Авраам», своё единственное обращение к теме из ТАНАХа. 

Можно предположить, что Бродского поразило одно из центральных событий библейской истории – жертвоприношение (в еврейской традиции этот эпизод зовётся «связыванием») Исаака. Поразило своей непонятностью – зачем всеблагой Всевышний попросил Авраама принести в жертву своего любимого сына? И, естественно для поэта, Бродский решил написать стихотворение, надеясь, что поэтическое вдохновение позволит ему понять этот эпизод. Стих длится, и длится, словно поэт всё ждёт озарение. А оно не приходит.

Бродский обращается к методу каббалы, пытаясь анализировать слово «куст» на основе рисунка его букв. Но смысл жертвоприношения всё равно ускользает. «Я не совсем понимал, о чем пытаюсь сказать», – объяснил Бродский позже. 

В стихе Бродского Исаак не понимает, что происходит. Авраам спаивает его, чтобы зарезать «под наркозом». В еврейской традиции «связывание» – обоюдный акт. Признав, что на то воля Творца, Исаак добровольно ложится на жертвенник. Осознание, что еврейство – это признание бесконечной мудрости Всевышнего и подчинение ей своей воли – это путь, который у многих требует жизненных испытаний и времени. 

Бродский решается объяснить смысл жертвоприношения в христианском духе, вложив в уста ангела: «Довольно, Авраам, испытан ты. Я нож забрал (как будто Авраам по своей воле рвался зарезать сына)… Пойдем туда, где все сейчас грустят. Пускай они узрят, что в мире зла нет». 

Вскоре после написания «Исаака и Авраама» Бродского арестовывают, помещают сначала в одну психушку, затем в другую, а после приговаривают к пяти годам ссылки. Не увидел ли в этом поэт возражение на свою строку: «В мире зла нет»? 

Иосиф Бродский. Нобелевская премия еще впереди...

Бродского, в отличие от Мандельштама, режим упустил. Позволил (и заставил) эмигрировать. Ещё в России, Бродский отверг предложение крещёного еврея Михаила Ардова креститься, по воспоминаниям того, используя английский: «I’m а Jew». Лев Лосев записал: «Что касается самоидентификации, то в зрелые годы он (Бродский) свел её к лапидарной формуле, которую неоднократно использовал: «Я — еврей, русский поэт и американский гражданин». 

Почему Бродский считал себя евреем? Не из-за пятого же пункта в паспорте! В Америке, где он провёл вторую половину жизни, понятие «а Jew» вообще имеет смысл только по отношению к религии. 

Может быть, начала разгадываться тайна жертвоприношения Исаака - события, сделавшего евреев специальным народом, народом Бога, доказавшим свою верность Ему готовностью собственной жертвенности? Во всяком случае, вместо написанного им в юности христианского «В мире зла нет» зрелый Бродский скажет в интервью: «Мне ближе ветхозаветный Бог, который карает…» 

Жизненный путь и самовосприятие трёх великих поэтов-евреев России ХХ века, рельефно отражая их время, хорошо ложится на сентенцию Евтушенко: «Поэт в России больше, чем поэт». Мандельштам ощущал и назвал гибель духовности страны, в которой жил и в которой сам эту гибель не пережил. Время расцвета Пастернака – написания романа и стихов к нему – его лучших стихов – совпало со временем Холокоста и «борьбы с космополитизмом», едва не докончившей дело истребления евреев в Европе. Поэт мечтал о мимикрии евреев в окружающем мире, что могло казаться спасением. Бродский был человеком следующей исторической эпохи. Он оказался предтечей еврейского возрождения в России и стремления евреев покинуть страну. Ещё в юности Бродский обсуждал с другом возможность похитить для бегства самолёт (этот разговор стал известен КГБ и мог послужить причиной преследований поэта). 

В отличие от Мандельштама и Пастернака, Бродский не бежал своего еврейства, а, скорее, искал его. В период величайшего жизненного триумфа – получения Нобелевской премии, по прибытии в Стокгольм, на вопрос журналиста: «Вот вы американский гражданин, живете в Америке, и в то же время вы русский поэт и премию получаете за русские стихи. Кто же вы — американец? Русский?», Бродский ответил: «Я — еврей». 
МЫ ЗДЕСЬ

2 комментария:

  1. Автор опять неточен:в психушку поэта определила не власть, а друзья, в попытке спасти его от Ленинградского КГБ

    ОтветитьУдалить
  2. власть именно ЗАСАТАВИЛА Бродского эмигрировать.

    ОтветитьУдалить