воскресенье, 3 апреля 2016 г.

Я И ЭРЕНБУРГ



    Добрускин Электрон, доктор, Израиль
    Я и Эренбург
    Редактор представляет: 
    Так было. Свидетельствую – было именно так. Будут ли эти записки кому-то интересны, пригодятся ли кому-то для чего-то – Бог весть. Но было – именно так.
    Электрон Добрускин,
    редактор


    Сразу оговорюсь – с Ильей Григорьевичем Эренбургом знаком не был.  
    Видел его, правда, несколько раз – на сцене, на трибуне, в президиуме. Не более того. Читал его романы, все-таки чем-то не совсем советские, читал «13 трубок». Совершенно шалел (это еще при Сталине) от «Хулио Хуренито». Как-то попались (еще студенту) странные стихи. Уезжая во Францию, молодой тогда Эренбург писал про себя: «…Исав, продавший первородство за горсть вареных чечевиц…», надеялся  вернуться: «…тогда, Москва, забудешь ты обиды всех разлук, Ответишь гулом любящим на виноватый стук». Эти стихи так с тех пор и запомнил. Потом тоже какой-то не совсем советский роман «Падение Парижа», яростную военную публицистику и, наконец, наделавший в свое время столько шума, роман «Буря».  
    Роман тоже был чем-то другой, не так все писали тогда. Да еще про евреев там было. Короче, роман, как говорят, «имел плохую критику» и братья-писатели даже специально собрались, чтобы как следует обсудить его. В смысле – осудить. 
    Эта история была потом широко известна. Рассказывали, как выступавшие, один за одним, клеймили и поносили, и как Эренбургу дали все-таки сказать «последнее слово». Как, поблагодаривши выступавших и выкрикивавших из зала за товарищескую критику, пообещав учесть все замечания, Эренбург сослался на мнение одного читателя, которому он доверяет и которому роман понравился. Вынул из кармана и зачитал соответствующую записку от… Сталина. А потом сошел с трибуны и «из своих рук», с ладони показал записку отдельно каждому из позеленевших членов президиума.
     Сейчас это выглядит так, как выглядит, но тогда вся «болевшая» за Эренбурга публика радовалась очень. Я, разумеется, на том собрании не был, но очень точно вижу, как это было. Наверно, потому, что несколько лет спустя, мне довелось быть на юбилейном вечере Эренбурга. Может быть, даже в том же зале. На правом краю сцены была трибуна, на левой сидел юбиляр. С трибуны выступали с прочувствованными приветственными речами, и, после выступления, каждый, через всю сцену, шел к юбиляру обниматься. Эренбург с одними обнимался очень дружески, других терпел, к третьим даже шел навстречу. Был тогда такой литературный деятель  – Николай Тихонов. Лауреат Ленинской премии, и Международной Ленинской премии «За укрепление мира между народами» (такое сочетание было только у него и Брежнева). А еще Герой соцтруда, лауреат трех Первых Сталинских премий, кавалер множества орденов, председатель правления Союза писателей, председатель Советского комитета защиты мира и т.д. Как и все, отговоривши, пошел к юбиляру. Он шел через всю, повторю, сцену, все шире и шире раскрывая по дороге объятия. Эренбург  поднялся, сделался вдруг какой-то стальной, и когда до Тихонова оставалось метра два, поднял навстречу ему правую руку, выставив вперед, если можно так сказать, пятку раскрытой ладони. Этот «стоп» надо было видеть! Так что я вполне вижу, как он на обсуждении показывал президиуму записку. Даже походку его себе представляю.
     Теперь немного отступим.
    Была у нас любимая и очень близкая наша подруга – Пайка. Пая Иосифовна Афанасьева. Рабинович по отцу, видному большевику, расстрелянному в 37-м большевиками, а по матери – из дворянской семьи Климовых. Ее двоюродная сестра, Наташа, Наталья Ивановна Столярова, была дочерью той самой Наталии Сергеевны Климовой, участницы предпоследнего покушения на Столыпина. Натули, как ее звали дома. Натуля была приговорена к повешению, ее «Письмо перед казнью» впоследствии, как говорится, обошло мир. Про Натулю написано много. В частности, про нее и ее дочь, Наташу Столярову, писал иВарлам Шаламов. Наташа Столярова, проплясав (как она мне рассказывала) Сорбонну, участвовала в организации в Париже общества «Молодежь, за возвращение на родину».Во главе первого отряда этого общества в 1936 приехала в Москву. Арестовали в 1937-м. 
    Про Пайку и Наташу, если удастся, постараюсь еще написать. А пока только то, что связано с Эренбургом. Несколько лет, до самой его смерти Наташа, Наталья Ивановна Столярова, была помощником-секретарем Эренбурга. Не девочкой, отвечающей на звонки и разбирающей почту, а именно помощником. Она, собственно, во многих случаях и была Эренбургом. Например, известно было, что выставки французских художников Марке или Леже в Пушкинском музее на Волхонке («Музее изящных искусств») организовывал Эренбург. Думаю, И.Г., самое большее, только знал об этом. А организовывала Наташа. И это было непросто – художники были хоть и «розовые» политически, но отнюдь не соцреалисты. В тогдашней Москве это воспринималось, чуть ли не как «антисоветчина», и собирало на выставки очереди с хвостами вокруг всего здания музея. 
    Делала она именем Эренбурга, да и своим, еще многое. И связи имела немалые. Помню, Государственную выставку развернутую Францией в Москве, в Сокольниках. Москва «стояла на ушах». Многочасовые очереди снаружи и масса народа внутри. Случайно Наташа спросила – как мне выставка? Я и сказал, что большая часть впечатления от картин и скульптуры из-за толкотни для меня пропала. А через несколько дней получил письмо,  да еще с гербом и золотым обрезом. Типовое, конечно, но, все же, личное, в котором Посол Франции, если не ошибаюсь, Марсель Дежан, свидетельствовал мне (мне!) свое уважение и приглашал на выставку по утрам за два, кажется, часа до открытия для публики. Приглашение, а не одноразовый билет! И несколько утр, как-то договариваясь на работе, я, ошалев, бродил там по полупустым еще залам.
    Немалая часть «тамиздата» появлялась в Союзе и, в частности, в Москве при ее непосредственном участии. Свидетельствую об этом, т.к. немалая часть этой немалой части проходила и через нашу квартиру. Через Наташу переправлялись материалы и на Запад. Например, известно, что Солженицын не хотел публиковать ГУЛАГ, пока упомянутые в книге люди жили в Союзе. Известно, что ГБ-шники все-таки нашли женщину, у которой хранился машинописный экземпляр полного текста. Что уж там с ней делали, но она назвала тайник. Ее отпустили, дома она сразу повесилась. Мир праху ее. 
    Когда текст оказался в ГБ, скрывать уже было нечего. Надо было возможно скорее переправить его за рубеж, пока ГБ-шники не смогли захватить последний экземпляр.
    Свидетельствую: рукопись ГУЛАГа (вероятно, тот самый последний экземпляр) по просьбе Наташи несколько ночей в ванной комнате коммунальной квартиры переснимал на фотопленку муж Пайки, наш друг Вадим. Вадим Витальевич Афанасьев. И очень скоро ГУЛАГ  вышел в издательстве, кажется, «Посев», произведя весь тот эффект в мире, который произвел. Не знать об этой деятельности Наташи Столяровой Эренбург, я уверен, не мог. 
    С Вадимом я подружился еще в Челябинске, где мы оба были «по распределению» после окончания своих институтов. Мне через несколько лет удалось вернуться в Москву. Вадим приехал из Челябинска в Москву на какие-то месячные курсы. Он жил у нас и так познакомился с Пайкой. А «подружился» – это про то, что во времена «космополитов» и «Дела врачей», он, русский из города Иваново, был единственным, с кем я решался говорить на «эти» темы. Единственным, кому рассказал, что в 50-м мама моей жены была арестована. Давняя «связь» с родной сестрой, ее мужем и давно погибшими друзьями инкриминировались ей, как «связь с троцкистским подпольем». Она была тогда очень больна, в лагере ее бы «списали». И Тройка приговорила ее к ссылке в Северный Казахстан. Как забыть, что провожая меня в сверх-тайную поездку из Челябинска к теще в Северный Казахстан, он прямо на трамвайной остановке снял с себя шерстяную безрукавку – там, мол, холоднее. Это не было нужно, но это было единственное, что он мог сделать.
    Так вот, этот Вадим, тогда уже известный переводчик, и переснял тот последний экземпляр ГУЛАГа. 
    Еще помню, как Наташа Столярова отдала нам непривычный тогда для нас американский красочно-глянцевый журнал, кажется, «Time». Чтобы и сами смотрели и показывали, кому, как мы посчитаем, можно. Мы и показывали. Журнал был с большим жирным пятном – при перевозке через границу Эренбург для конспирации завернул в него пару бутербродов. И не зря – журнал был очень интересен и по мелочи, и по крупному. По мелочи – во всю обложку был портрет Хрущева. Но не парадный, привычный советскому человеку, а совсем без ретуши, с бородавками и т.п. Впечатление производило. А по крупному, в журнале был подробно иллюстрированный репортаж некоего Маршака о художниках-нонконформистах, как их тогда называли, и о Третьяковской галерее. 
    Было, судя по ходившим по Москве рассказам, так: В Союз художников пришел человек и сказал, что его фамилия Маршак, что было правдой. И что он родственник Самуила Яковлевича Маршака, что тоже было правдой. И попросил дать направление к нескольким интересным молодым художникам не совсем официального направления. И еще дать разрешение посмотреть запасники Третьяковки. Уж как он околдовал тогдашнее начальство в Союзе художников – неизвестно, но  факт был: дали. И записки-направления к художникам и письмо в Третьяковку. Понятно, он не сказал, что Маршак-то он Маршак, но американец, да еще и корреспондент.
    В журнале были прекрасные фотографии картин, интервью с художниками и их фотографии. Фамилии художников (среди них была женщина) сейчас не помню – давно было, и не близок я был к этому кругу. Но картины, точно помню, были хороши, а какая-то одна, помнится, даже очень хороша. Насколько я могу судить, конечно. А из Галереи были отличные фото нескольких помпезных картин, выставленных в Галерее и, в подборку к ним, несколько картин из запасника. Кажется, Малевича или еще кого-то такого же класса. И снимки самого запасника с картинами, сваленными на пол – в рамах и в рулонах на фоне (запомнилось) ведра, каких-то тряпок и метлы.
    И в журнале все это подавалось так: «Вот какие художники в России есть, вот какие были, как относятся к тем и другим и что показывают зрителю». 
    Сейчас даже представить непросто, какой был скандал. Полетели головы. «Вы же сами к нам послали» – не помогало. Был, помнится, даже трагический исход. Об этом тогда говорила «вся Москва», а некоторые (и немало) еще и листали тот самый наш журнал с жирным пятном от эренбурговских бутербродов. 
    Физики и лирики
    С Эренбургом связан и знаменитый в свое время чуть ли не всенародный диспут  «физиков» с «лириками». Термины вошли в историю после известного стихотворения Бориса Слуцкого: «Что-то физики в почете. Что-то лирики в загоне. Дело не в сухом расчете, Дело в мировом законе». 
    А начиналось так: И.Г., вероятно, размышлял над известной проблемой «Успешного специалиста». О том, что бывает, когда, добившись успеха в какой-то престижной области, человек  пренебрегает другими областями жизни, искренне (иногда, даже агрессивно) считая их малосущественными. Проблема не новая. Среди афоризмов Козьмы Пруткова недаром есть: «Специалист подобен флюсу: полнота его одностороння». Еще в пьесе Леонида Андреева был Инженер, а Базаров Тургенева появился еще раньше.
    В Союзе высшее техническое образование было и очень доступно и очень востребовано. Успехи «технарей», особенно в областях, так или эдак связанных с военными технологиями, давали заслуженный почет. Да и материально неплохо вознаграждались.  Во всяком случае – сравнительно. Больше того, «технари» зачастую были свободнее других и в творчестве и даже в условиях труда – они делали конкретные вещи, реально нужные властям, и им, как правило, не так мешали работать. Если, конечно, не очень вылезали за рамки. А они, как правило, и не вылезали, им хватало. Мысли о том, кто, для чего и как будет использовать их достижения, стали приходить им в голову много позже. Да и то – не всем. 
    А вот, так называемую духовную, гуманитарную жизнь власти жестко контролировали, часто подменяли идеологическими штампами. Гуманитарные факультеты ВУЗов заполняли девушки, не любящие математику.
    Так и вырастали поколения тех, кого, позже, Солженицын назвал «образованщиной». 
    Вот И.Г. и дал статью в «Комсомольской правде» о роли духовной жизни человека. Статья была в форме письма некой Нины Х. к нему, писателю Илье Эренбургу и своего ей ответа.
    В газету пошли письма. Был даже случай, Наташа рассказывала, как смущен был Эренбург, когда получил отчаянное письмо пожилой женщины – долго не имела известий от сына, узнала его в равнодушном ко всему, кроме работы, Юрии из письма Нины, и умоляла И.Г. сообщить ей адрес равнодушного не только к искусству, но и к ней, сына. «Комсомолка» была нарасхват. А тут еще в дискуссию вмешался, на стороне противников Эренбурга, известный специалист в области еще недавно официально опальной кибернетики – Игорь Андреевич Полетаев. Человек действительно интересный – доктор наук, инженер-полковник, получил, судя по воспоминаниям сына, хорошее  образование, владел многими иностранными языками, включая японский, играл на рояле, собирал записи классической и просто хорошей музыки, был не чужд ваяния в разных материалах, писал маслом и т.д. 
    Меня тогда, помню, это в нем особенно возмущало: я-то, мол, это все имею, а вам и не надо. Вас это, мол, только от работы отвлекать будет. Кстати сказать, думаю, что секрет его заслуженного успеха в науке и в популяризации науки и был в этой его связи с культурой и искусством. Так вот, Полетаев послал резкое письмо в Комсомолку против позиции Эренбурга, и дискуссия закипела с новой силой.
     Чуть ли не в любом сколько-нибудь интеллигентноватом обществе (что бы под этим ни понимать) – кипели споры. В НИИ, учебных и проектных институтах, в курилках и коридорах учреждений и, вечерами, по квартирам. Видно, интуиция писателя позволила найти какую-то, как говорится, болевую точку общества. К тому же, думаю, в то странное время просто пьянила возможность без опаски громко высказывать и отстаивать свое искреннее мнение, а не привычно присоединяться к единственно верному. Пьянила сама возможность спора в стране всеобщего единогласия. А выступать против Эренбурга было почти фронда, почти как против официального мнения. 
    Дискуссия выплеснулась в битком набитые зрительные залы. Сегодня, глядя назад, понимаешь, что такие залы, как, например, концертный зал Училища им. Гнесиных или огромный зал клуба завода им. Войтовича не могли быть случайны. «Добро» на это могли дать в те времена только на очень высоком «верху». Возможно, «там» посчитали эти споры безопасным, в сущности, «выпуском пара». Как бы отдушиной, чтобы ослабить беспокойство, еще толком не осознанное обществом после прошедших десятилетий. 
    Через годы, в своей "Люди. Годы. Жизнь" (книга 7, глава 21), И.Г. огорчался невысоким уровнем дискуссии. Я же больше запомнил агрессивно-неуважительное отношение  оппонентов друг к другу.  Сохранились воспоминания И.А.Полетаева, опубликованные его сыном. Уже в спокойной обстановке, годы спустя, уже без полемического запала, Полетаев так видит предмет дискуссии и оппонента: «…В своей статье Илья Григорьевич полностью солидаризировался с заявлениями „Нины" супротив „Юрия". Юрий, дескать, „деловой человек", душа его (раз не ходит в концерты и по музеям) не развита, она (душа) – целина, корчевать ее надо, распахивать и засевать. Ивсетакоепрочее. Гос-споди, чушь какая!!! 
    Сначала я просто удивился – продолжает Полетаев – Ну, как такое можно печатать? Именно печатать, ибо сначала я ни на секунду не усомнился в том, что И. Г. Эренбург печатает одно, а думает другое (не круглый же он дурак, в самом деле, с этой „душевной целиной"). Потом усомнился. А может, дурак? Потом решил: вряд ли дурак, просто хитрец и пытается поддержать загнивающий авторитет писателей, философов и прочих гуманитариев дурного качества, которые только и делают, что врут да личные счеты друг с другом сводят.…»
    Ну и собственное кредо: «…Беда начнется, когда дурак, богемный недоучка, виршеплет, именующий себя, как рак на безрыбье, „поэтом", придет к работяге инженеру и будет нахально надоедать заявлением, что он „некультурен", ибо непричастен к поэзии. Именно это и заявлял Эренбург, да будет ему земля пухом”.
    Метод полемики бывал соответственный.  

    Помню диспут в огромном переполненном зале клуба завода им. Войтовича. На сцене Эренбург, Полетаев, Алексей Андреевич Ляпунов – серьезный ученый, математик-кибернетик – пришел поддержать Полетаева. Может быть, еще кто-то,  не запомнил. Мы были с Наташей Столяровой, сидели около сцены на «гостевых» местах, так что видел я и слышал все отлично. Запомнился издевательски-насмешливый тон, с которым Полетаев и Ляпунов как бы «выводили на чистую воду» Эренбурга. Тот отвечал четко, держался подчеркнуто невозмутимо. И вдруг Полетаев: «Илья Григорьевич, а помните, как писали «Убей немца и немченка?!» Эренбург хищной птицей взлетел над кафедрой: «Вы можете назвать газету и число? – и сразу – Вы это сейчас придумали или это домашняя заготовка?» Обсуждение и до того постоянно соскакивало с темы, а тут все совсем пошло наперекосяк и уже до конца вечера. Я тогда даже не понял, откуда такой странный вопрос. Сейчас – знаю.

     

    В страшном 42-м было опубликовано знаменитое эренбургово «Убей!». И сразу  же симоновское «сколько раз ты встретишь его, столько раз его и убей!». Чуть ли не слово в слово, только в стихах и более развернутое.

    «Убей немца» стало лозунгом. Ни о каких «немченках», т.е. о немецких детях, понятно, и речи не было. Немецкие дети были невероятно далеко от отступающих наших фронтов. От миллионов погибших и погибающих наших людей – солдат, и мирных жителей с детьми – оставленных врагу и мрущих от голода и непосильного труда в тылу. Немецкие дети были невероятно далеко от ежедневных  немыслимых потерь в самом сердце нашей, а не немецкой, страны.

     

    А потом, после еще многих миллионов погибших наших детей и взрослых, очень нескоро потом, советская армия вошла в Германию. И после еще многих погибших на фронтах и вымиравших в тылу – была Победа. И вот тогда, только тогда появились разнообразные описания насилия в отношении мирного населения Германии, описания групповых изнасилований, грабежей и т.д.

     

    Здесь многое непросто. И насилия и мародерство со стороны офицеров и солдат советской армии, конечно, были. Кстати, и не только советской – не забудем целую общину народившихся в Германии после Войны чернокожих немцев (потомство белых было не так заметно).

    Был использован немецкий опыт – немцы широко практиковали снабжение своей страны системой вещевых и продовольственных воинских посылок в Германию из Европейских стран и из захваченных областей Союза. Содержимое посылок немцы оплачивали оккупационными марками или просто отбирали у населения. Из поверженной Германии тоже  разрешили солдатские и офицерские (побольше) посылки в свою и до Войны небогатую, а в Войну – вконец обнищавшую и оголодавшую страну. Посылки видел сам. Часто слали мыло. Были и генеральские вагоны с добром.


    Было и упрощение нравов («война все спишет») на основе анонимности и сексуального оголодания мужчин и женщин. У немецких женщин появилась возможность строго запрещенных до того в Германии абортов – только напиши в заявлении, что изнасиловали, и аборт сразу разрешали. Что, кстати, очень обогащало статистику изнасилований. Все было. Лично слышал рассказ знакомого (тогда сержанта), как его целую ночь «валяли», как он выразился, три немки.  А мой четвероюродный (кажется, так) брат, несомненный еврей Вова Итигин рассказывал, как в это же время был на постое в доме немецкой семьи в каком-то городке. Супруги всячески за ним ухаживали – его проживание охраняло дом и хозяйство. На ночь супруг уходил, а Вова оставался в хозяйской спальне с хозяйкой. И годы спустя, вспоминал, насколько она в постели превосходила русских женщин, которые «вообще ничего такого не умели».

     

    Добавлю: Вот уже столько лет  в Европе, слава Богу, нет большой войны. Нет  ее и на Дальнем  востоке. Это невиданно долго. Главная, думаю, причина – полный и унизительный военный разгром Германии и Японии. Разгром подавляющей, дикой, а в Японии – даже какой-то нечеловечески мощной силой. С невиданными жертвами Дрездена, Хиросимы и всего военного и первого послевоенного времени. С унизительным бессилием разбитого государства защитить своих граждан от произвола победителей. И нестерпимым национальным унижением – бессилием защитить от сексуального насилия своих женщин.

    Черчилль гремел: «Никакого мира, пока не будет победы! Никаких пактов о перемирии с нераскаявшимися! Есть только один ответ поражению, и этот ответ – победа!» 

    И после войны победители добивали и унижали побежденные государства денацификацией и другими подобными способами показательной экзекуции. Да еще привлекали к этому их же население, стравливая разные его группы. 
    Унизительный тотальный разгром полностью уничтожил не только разгромленную государственную власть. Он уничтожил всю связанную с ней сложившуюся систему представлений о мире и нормах жизни. Не просто уничтожил, а растоптал в грязи. Какое  Deuchland uber alles, какая национальная гордость и расовая чистота, когда масса каких-то в их глазах «untermench-ей», «недочеловеков» опьяненная своей полной победой и покорной беззащитностью побежденных, делали, ну, что и как хотели в своей, как они видели, дикости с их национальным домом, добропорядочно нажитым имуществом и с истинно немецкими женщинами. И защитить было некому. Национальный дом лежал не в руинах – в ничтожестве. В Японии, насколько можно понять, хватило осознания своего полного ничтожества перед нечеловеческой силой победителей. 
    Вся их система понимания мира погибла в грязи и унижении. Но только такой ценой сознание населения смогло открыться для других представлений о жизненных нормах и ценностях. Тотальное унижение побежденных государств  обернулось освобождением побежденных народов от гибельных для них представлений. Сегодня Германия и Япония – мирные высокоразвитые демократические страны. Стратегия сработала в обоих, таких непохожих, условиях.
    А не добили бы и не унизили? 
    Кстати или не кстати, добавлю еще: Много раз за краткую историю Государства Израиля враг шел на него войной. Израиль всегда побеждал. Но всяческие доброхоты во всем мире, ни разу не допустили, ни капитуляции врага, ни фиксирующего это мирного договора. Под их давлением Израиль всегда заканчивал войну спасительным для врага перемирием, «временным прекращением огня».
    И воюет почти беспрерывно. 
    Это тема отдельного разговора. Здесь только скажу, что в некоторой литературе, где Эренбург, как правило, именовался как Илья Гиршевич, в произведениях типа «Могила Неизвестного Насильника» и т.п., бесчинства Советской Армии напрямую связывались со статьями Эренбурга, причем авторы не брезговали вольно компоновать  и просто перевирать цитаты. Но даже в такой литературе я не нашел «Убей немца и немченка!». Погорячился Игорь Андреевич Полетаев. 

    У нас в институте

    Вовсе неожиданно оказался связан Эренбург с защитой моей диссертации.

    Но – по порядку.

    Первый директор НИИЭС, научно-исследовательского института экономики строительства, где я работал в 60-70-х годах и где защищал свою диссертацию, был известный строитель-экономист и, сверх того, муж балерины Большого театра. Человек близкий тогдашнему московскому архитектурно-строительному начальству. И вот, в конце 50-х годов прошлого века в престижнейшем месте Москвы, на углу Садовой и Петровки, рядом с садом «Эрмитаж» выделили участок для дома артистов Большого театра. Старую застройку снесли и воздвигли большущий жилой дом со щедро озелененным дворовым участком. Было задумано и какое-то интересное решение фасадов, очень уж место обязывало. Но – не повезло. Вышло Хрущевское постановление «О борьбе с архитектурными излишествами», и остались на фасадах только голые гладкие стены, спасибо, хоть облицованные желтой керамикой, а со стороны Садовой – странные витрины, которые не вели никуда. Директор института, как балеринин муж, получил хорошую квартиру в отличном районе и, отметим, недалеко от работы – Институт разместился в первом этаже и полуподвале этого же дома.

     

    В мое время директор был уже другой, но некоторый авантюрный душок еще витал над институтом. Новый директор тоже был личностью яркой и нестандартной, замечательного ума. Про него кто-то сказал – он и пьет, оттого, что понимает – сделать нельзя ничего. Он официально и был моим научным руководителем и даже написал мне черновик плана работы, исчерпав этим свое в этой работе участие. По этому плану я, должно быть, защитился бы (да еще под его зонтиком) быстро и без хлопот. Я же ничего этого не понял, занялся массой интереснейших дел, работал и жил так, как будто защитил уже давно, «законный» диссертационный срок промелькнул, и защита приобрела свойство горизонта – удалялась по мере приближения к ней.

    Но – вернемся к теме.

     

    В этот институт поступил в аспирантуру некто Устименко (имя забыл). Внешне – идеальный агент «наружки», наружного наблюдения. Какой-то никакой. Никакой он был и аспирант. Так получилось, что был я довольно близко знаком с его научным руководителем. Даже шафером был на его свадьбе. Видел, как тот, поругиваясь и поругивая, тащил аспиранта к защите. Так получилось, что, бывало, и при мне надиктовывал ему куски текста диссертации, не стесняясь, попутно, всячески поносить умственные способности доставшегося ему аспиранта. Тот терпел.  Терпел и, при случае, выполнял мелкие хозяйственные поручения своего шефа. Потом он защитился. У Якова Аркадьевича все защищались вовремя. И я его как-то потерял из виду – институт-то большой.

     

    Парторгом Института (секретарем, руководителем партийной организации) при мне был человек блестящий. Пил только. Его пост, как я понимаю, в их иерархии был вполне значительным. По статусу парторга он был членом Ученого совета Института, был членом бюро райкома (районного комитета) Партии (в Москве это немало), занимал, наверно, еще какие-то «точки влияния». Многолетняя личная дружба с директором укрепляла положение обоих. И вот его "взяли наверх" – в Строительный отдел ЦК (Центрального комитета Партии). Ну, как живым на небо. И парторгом Института со всеми (или почти со всеми) приложениями стал … Устименко. Тот самый.

    Вероятно, как почти всегда в таких случаях, уверены были, что тихий он и управляемый. И как почти всегда в таких случаях – ошиблись.

    Я ото всех околопартийных  дел, естественно, был далеко. Да еще как раз заканчивалась, наконец, работа над диссертацией, над ее, довольно интересным внедрением и другими, связанными с этим, делами. И вдруг узнаю, что на закрытом (!) партийном собрании Устименко выступал против… меня, рядового мнс (младшего научного). Фигуры в Институте, в сущности, незначительной. Смысл его долгого, специально анонсированного, выступления сводился к тому, что политическая обстановка в Стране сложная и в этой обстановке велика роль Эренбурга, как агента империализма, а Добрускин, т.е. я – агент Эренбурга. Буквально.

    Отнесся я тогда к этому больше юмористически – ну, что, мол, дурак мелет. И был неправ. Посыпавшиеся неприятности – мелкие и не очень – я тогда объяснял разными, не связанными между собой причинами. Сейчас, заново обдумывая, так и хочется списать все на козни кегебе, но истина, думаю, как всегда где-то посередине. Знать бы, посередине чего. 

    А тут я еще пытался заниматься оценкой проектов общественных зданий не только по минимуму затрат, как тогда делалось, но и с оценкой результата, заниматься, в связи с этим, товарно-денежными отношениями, которые, когда сняли Хрущева, стали очень немодными. Выступал на эти темы с лекциями и докладами, участвовал в работах других институтов и даже написал большущую статью в «Правду». На память остался сувенир – оттиск полосы «Правды» с моей статьей на полтора подвала, которая, слава Богу, не успела выйти до того, как Хрущева сняли. Остались дружеские отношения с несколькими замечательными людьми. Отношения эти, кстати сказать, очень помогли мне много лет спустя, при совсем других обстоятельствах.

    Короче – защите моей сопутствовал, как теперь понимаю, некоторый душок эдакой фронды, диссидентства и вообще…
    Тормознуть попытались на старте. Есть такой процедурный этап – предзащита в том Отделе, который должен представить работу к защите. Обычно – этап чисто формальный. Я к этому так и относился, даже не приглашал никого. И опять был неправ. Методику оценки проектов (объект внедрения диссертации) готовил ряд Институтов под методическим руководством нашего Института, конкретно – нашего Отдела, практически – моим. Образовался довольно большой и вполне дружный коллектив. В зале предзащиты никого из них не было. Был представитель только одного из Институтов, с которым мы не ладили, и который зачитал свой заранее подготовленный отрицательный, по существу, отзыв. Заведующая сектором, где я работал, не говорила, правда, что я – агент Эренбурга, но высказалась обо мне достаточно негативно. Мне потом рассказывали, что она готовила свое выступление и вообще организовывала предзащиту вместе с Устименко. И вот заключающее слово взял заведующий нашим Отделом Сергей Константинович Лазаревич. Сережа, как его тепло и вполне почтительно звали заглаза не только в нашем (его) Отделе. Фигура интереснейшая и, в своем роде, типичная.

    Ему тогда было уже под 80. «Белоподкладочник» – выпускник Путейского института, потомственный интеллигент. Высокий, сравнительно стройный, с седой профессорской бородкой-клинышком.
    Не будем думать, ценой каких, заказанных ему экспертиз и других компромиссов, он сумел пережить в достатке и почете доставшиеся ему страшные годы, когда погибали и бесследно пропадали близкие и просто знакомые. Но понятия совесть, честь, порядочность – не были для него пустыми.
    Он не очень любил евреев и меня в том числе, а зав. Сектором была, наоборот, из его любимцев, его первая когдатошняя аспирантка. Да тут еще влияние Устименко. Но…

    Начал он свое (явно подготовленное и согласованное) выступление в том смысле, что ничего нового в моей работе нет. Что все строится вокруг давней, общеизвестной формулы…  Я не выдержал, да и терять было нечего, и, против всех правил, перебил оратора: «А чья это формула? А благодаря кому она общеизвестна?». И тут, никогда не забуду, Сережа потупился, замолчал, и, после паузы, выдавил: «Ну, Ваша». Иначе, совсем против совести, он не смог. Короче, Отдел рекомендовал работу к защите.

    Давно нет на свете Сережи. Я уже старше, чем он был тогда. И теперь мне приходит мысль – а что, если он даже рад был в свои «под 80» хоть раз сыграть не «за», как  приходилось всегда, а «против» всех этих устименко? 

    Помню, еще задолго до всего этого, встретил Сережу в коридоре. Тот почти бежал. «Да что случилось?» Он объяснил – приезжает очень важный чиновник, и надо подготовиться, чтобы Институт не ударил лицом и т.д. «Хотите анекдот кстати?» Сережа отказаться не мог – чувство юмора было у него замечательное. Это был известный анекдот про проводы проститутки на пенсию, и ее прощальную речь: «Девочки, запомните главное: не суетитесь под клиентом!» Сережа этого анекдота не знал. Как он хохотал! Как хохотал! Закашлялся, я даже перепугался. Он еле отошел, чуть не скончался раньше времени.
    А скончался он так: Почувствовал себя на работе как-то нехорошо и пошел (недалеко) в поликлинику. Молоденькая врачиха (это он успел рассказать) была доброжелательна: «Иди, дедушка, домой, полежи». Пошел. Это уже было далековато. А еще лифт не работал – в хорошем «дореволюционном» доме с высокими этажами. Квартира была, помнится, на четвертом. Дома сразу вызвали «Скорую». Инфаркт. До больницы, уже на носилках, острил, размашисто  жестикулировал. В больнице, сразу как сопровождавшие слушатели-зрители остались за дверьми – потерял сознание и больше в сознание не приходил. Благодарная моя ему память.  

    В Институте был большой зал. На защитах диссертаций занятыми, обычно, бывали первые ряды. Изредка – ползала. Зал-то большой. Над моей защитой витал, должно быть, дух какого-то скандала – зал был полон до-отказа, многие стояли у стен. Легко уложился в отведенное время, переходя от плаката к плакату. Легко ответил на несколько вопросов. Все?! И это все?! Больше ничего не надо делать?! Говорили потом, про неподобающую улыбку, с какой слушал выступавших – делать-то больше не надо было ничего!
    Не отказал себе в удовольствии к законным благодарственным словам в адрес научного руководителя, глубокоуважаемых членов Ученого совета и оппонентов добавить никак не принятую «благодарность человеку, без которого ничего бы этого не было – моей жене». Праздник! И странное чувство нерастраченной готовности.

    Но скандал все-таки был. Я, правда, тогда его сразу не заметил. Дело в том, что для каждого Ученого совета существует кворум – количество присутствующих (в % от списочного состава), при котором решения совета действительны. Для нашего Совета кворум был, помнится, 16 человек. Обычно для защиты их и наскребали. Устименко, как парторг Института по своему статусу входил в Ученый совет. Не допустить агента Эренбурга до защиты – не получилось. Проголосовать «против» – ну, будет 1-2 голоса «против». Это ничего не даст. И Устименко пошел на крайность – украл бюллетень, положил его не в урну для голосования, а в карман. Кворум, он полагал, как обычно бывает, на пределе и если в урне не окажется необходимого для кворума числа бюллетеней – заседание Совета окажется недействительным, защита не состоявшейся, а дальше – видно будет. По Москве, конечно, пойдет скандал об институте, где почтеннейшие члены Совета просидели несколько часов зря, т.к. директор позорно проморгал кворум. Но не пропускать же агента Эренбурга! Может, Устименко даже где-то что-то пообещал.
    Но не вышло. Из членов Совета некоторые меня знали, другие что-то слышали.
    Я ведь толком не знал, какие слухи ходили. Но, возможно, по принципу «наших бьют» (здесь уж точно, не в национальном смысле) пришли и сидели в зале и те, кто вообще не ходил на защиты.
    Я даже не понял сначала протокол счетной комиссии: «роздано 23 бюллетеня, в урне обнаружено 22». Это при кворуме в 16!. Но директор понял сразу, как он мог бы выглядеть в этой истории. Я-то его интересовал меньше. «Я вам не скажу, но я знаю, кто это сделал». Потом на банкете выпил и сказал. Да я и так мог себе представить.

    Похороны Эренбурга
    Рано утром разбудил телефонный звонок: в ЦДЛ (Центральном Доме литераторов) – прощание с Эренбургом. Позвонил, в свою очередь, нескольким и сразу поехал. На Герцена у ЦДЛ – небольшая очередь. Встал, прошел быстро. На сцене гроб, какое-то, показалось, нарумяненное незнакомое лицо и вообще получилось как-то наспех. Решил опять встать в очередь, пройти еще раз. Не тут-то было. Не я один звонил – очередь уже была на Садовой и дальше. У Дома – тоже толпа. Потом, как-то очень, показалось, рано (очередь еще шла и шла) пришли, помнится, две машины. Похоронная и грузовик – для венков. Плохо помню, как это получилось, но вместе с давним нашим хорошим другом Абкой Милем помогал выносить венки. Потом в его машине, «прицепившись» к траурному кортежу, на нелепо и непристойно большой скорости, с которой мчался кортеж по, как видно, специально организованной «зеленой улице» домчались почти до самого кладбища. Пока нас не отсекли светофором. Абка Миль подробно описал это в своей книге «На дорогах жизни» Москва, Профорбита, 2007.
    По какой-то «ксиве», как он пишет, прошли несколько рядов оцепления – сначала ряды милиции, а потом – ряды солдат. Потом в толчее потерялись. Абка писал, что это были солдаты внутренних войск. Возможно, мы видели разных, но, по-моему, – наскоро подкинули обычные воинские части.  Сужу по «непарадной» форме, а больше по тому, как солдаты конфузились не пропускать немолодых, «культурно» одетых людей. Не забуду группу стариков, человек семь. Шли быстро, молча, прямо на ряды солдат. Впереди вели, должно быть, слепого – с большой седой бородой. Солдаты расступались.

    Вместе с другими пробивался к входу на кладбище, к воротам в надвратной башне. А вот этого делать было не надо. Под башней перед закрытыми и открывавшимися вовнутрь(!) воротами, прижатыми к ним, сбилось уже несколько сотен беспомощных людей. А снаружи все вдавливались новые. Я, по счастью, оказался у стены, вскарабкался на цоколь и даже какую-то небольшую девчушку сумел втянуть на эту приступочку. А дело шло к плохому – впереди уже вскрикивали. Выбраться назад нечего было и думать. Оттуда еще подваливали. И вот тут я сначала услышал, а потом со своей приступочки увидел Бориса Слуцкого.

    Отвлекусь. За некоторое время до этого, во Дворце Спорта был огромный вечер поэзии. Тогда такие вечера собирали тысячи, которые вдруг потянулись к поэзии. И билетов было не достать.
    «Я шатаюсь в толкучке столичной над веселой апрельской водой, возмутительно нелогичный, не-праа-астительно молодой…» Грохот аплодисментов. «Плачет девочка в ав-та-мате, прячет в зябкое пальтецо все в слезах и губной помаде пе-ре-мазан-н-ное лицо». Зал грохочет. «А Пушкин пил вино, смеялся, писал стихи, озорничал». Зал замирает от восторга, даже аплодирует не сразу, но как! – свежий ветер со сцены, стихи про себя, о себе, про свое личное после всех этих лет Лебедева-Кумача, Тихонова и Грибачева Н.М., когда даже лирику Симонова переписывали из тетрадки в тетрадку. А как читают! А какие молодые! А как одеты! Да и обрыднувшая политика оказывается простой и понятной: «…а те, кто идут, всегда должны держаться лллевой ста-ра-ны!».
    И вдруг выходит Борис Слуцкий. Немолодой, может быть даже в мятых и уж точно в немодных брюках. Какой-то простой голос: «Все мы жили под богом, у бога под самым боком…» И зал не принял. Это сейчас, мол, стал смелый…Да и чего ворошить, что ушло…Забыть надо, забыть навсегда… Уходил со сцены под жидкие аплодисменты… 

    Вернемся к беспомощно сдавленным под башней людям. Сначала услышал, а потом со своей приступочки увидел Бориса Слуцкого. «Всем слушать мою команду – прокричал он каким-то другим, фронтовым что ли, голосом – Слушай мою команду – всем шаг назад!» Толпа замерла и вдруг…шагнула назад. «Слушай мою команду! Еще шаг назад!» И еще шагнули. И еще. И еще. Народ отодвинулся от ворот, их как-то открыли, повторяю, вовнутрь, люди вырвались. А ведь близко была беда – ужас Трубной площади сталинских похорон.

    Я больше никогда не видел Бориса Слуцкого. Он был поэт. «Кони ржали, будто возражая тем, кто в океане их топил…» Это первое, что пришло в голову, первое, что я помнил еще с дальних времен. Даже посвящено, помнится, было Эренбургу.
    И вот, свидетельствую, он, поэт и фронтовик Борис Слуцкий, сам лично спас массу людей, а, может, и меня, от увечий, а то и от ужасной смерти. Благодарная моя ему память.
      
    Мы прорвались на кладбище. К этому времени все уже было кончено. Вокруг свежей могилы все было смято и истоптано, множество могил вокруг покорежено, затоптано, повреждено. Кстати или некстати вспомнился декабрист Муравьев-Апостол. Тогда при повешении оборвалась веревка, и, вторично всходя на эшафот, он оставил потомкам: «Россия-с, и повесить, как следует, не умеют».

    И при жизни, и после говорили, кричали и писали разное про поэта, писателя, публициста, общественного деятеля и просто человека непростой судьбы – Илью Григорьевича Эренбурга. У меня критерий простой – то, что он делал, многим и многим в то страшное время давало надежду.
    Светлая ему память.

    Комментариев нет:

    Отправить комментарий