вторник, 1 апреля 2014 г.

НОС ГОГОЛЯ




  Сегодня, в самый веселый день года, день рождения самого, на мой взгляд, печального прозаика России. Улыбнемся и уроним слезу на его могилу.

 Как-то неловко стало, когда поставил рядом эти две фамилии: свою и великого писателя. Оговорюсь сразу, несмотря на очевидные провалы нравственного чувства классика, считаю Гоголя – талантом огромной величины. Может быть, по масштабам гениальности первейшего в современной истории литературы.
 Скажу без фальшивой скромности, что понимаю, как делали свои вещи Бальзак и Пушкин, Достоевский и Толстой, Чехов или Диккенс... Но не могу постигнуть тайну волшебной прозы Гоголя. Ее сатанинскую и Божественную силу. Не могу отличить свет от мрака в душе этого человека. Я бессилен перед Николаем Васильевичем Гоголем. Бессилен, и всегда умираю от тайной и необоримой зависти, когда читаю сочинения этого удивительного писателя, носившего странную, нездешнюю фамилию – кличку Гоголь. 
 Антисемитом он был, тут спорить не приходится. Однако, и без особых проблем, могу представить себя рядом с этим долгоносым и лохматым юдофобом где- нибудь в Риме, в кафе, у арки проклятого Тита, разрушившего наш Храм в Иерусалиме. 
-         Послушай, - говорю Гоголю. – Как ты мог?… Ты, человек веры и традиций. Человек, помнящий, кто дал твоему народу веру, как ты посмел опоганить великий народ, сравнить еврея с мерзким насекомым. Раздавить его еще раз каблуком в ходе погрома убийц из бандитского воинства Тараса Бульбы? Добрейший и несчастнейший из человекообразных, как ты мог?
 В ответ он начнет  бормотать что-то невнятное в свое оправдание. А потом вдруг скажет отчетливо, досадливо теребя кончик носа.
-         Ну, не люблю я их…. Так я и себя не люблю и род свой, что тут поделаешь?
С Гоголем могу представить такой разговор. С Достоевским, к примеру, или с его жутким близнецом Розановым, и с Солженицыным, - не могу представить. Там все ясно. И говорить, как будто, не о чем.
 Есть еще некая странность: удивительное одиночество Гоголя в русской литературе. Казалось, не любил он евреев, был ярко выраженным национал –патриотом, а не жаловали его российские жидобои и державники. Никогда не могли простить ему мертвые души одного названия великой поэмы.
 Либерал и революционер Белинский  учил Гоголя, как нужно относиться к «свинцовым мерзостям» самодержавия. Пройдет век с лишним и защитники этих «свинцовых мерзостей» начнут порицать Гоголя за его нелюбовь к великому русскому народу.
 Казалось бы, не было писателя столь близкого к национальному духу великороссов; писателя, работавшего, в отличии от иных отечественных классиков, вне библейской традиции; гения, предельно близкого к еретической, бунтарской, языческой природе православного человека, а не любили русские словесники – патриоты Николая Васильевича.
 Вот и на отечественный экран перенесли Гоголя ненавидимые им евреи: Михаил Швейцер и Ролан Быков. И с каким блеском проникновения и душевной боли сделали они это, простив, надо думать,  писателю его бесспорный грех юдофобии.
 Да и язык Гоголя настолько народен по своему духу, что писатель этот практически не переводим. Не звучит он на немецком, английском или французском языках. Нет в европейской речи, за исключением, пожалуй, чуда фантазий Гофмана, даже намека на музыку и ритмы прозы Гоголя.
 Что еще странно: любил Гоголь Европу. Где только не работал над своими шедеврами: в Швейцарии, Италии, Франции. Германии, а не смог угодить этим странам своим пером.
 С жанром его вещей опять же проблема. Не писал Гоголь прозу, но и стихов никогда не писал. Понимая это, назвал Николай Васильевич свой великий роман – поэмой. Да что толку. Вне жанра работал этот человек. Красну – девицу модной романтики он ломал прекрасным уродством абсурда, динамику повествования безжалостно тормозил статикой картин, слезу  сентимента тут же вытирал жесткой тканью насмешки…  В общем, Гоголь – это Гоголь, и больше никто.
 Сам же я, ясно сознавая, что подражать Гоголю совершенно невозможно, всегда пытался идти в своем скромном писательстве именно за ним. Тогда же, когда чувствовал утрату планки над головой и терял ориентиры, брал томик Гоголя, читал его тексты, и успокаивался, определив точное место и время своему сомнительному дару.
  Был ли Гоголь безумен? Конечно. И не только безумен, но открыто и страстно безумен, хотя бы потому, что пошлая, мелочная, мещанская норма в его душе отчаянно боролась с величием призвания и помыслов.
 И это все, вся мука и безумие, живут в прозе- поэзии –музыке- живописи Николая Васильевича Гоголя. Живут во всех его вещах, но обнажено, до предела явственно в  петербургской повести «Нос».
 Начинается вещь эта плавно и затейливо, а кончается косноязычно, неопределенно, чудно: « Но что страннее, что непонятнее всего, - это то, как авторы могут брать подобные сюжеты. Признаюсь, это уж совсем непостижимо, это точно… нет, нет, совсем не понимаю. Во – первых, пользы отечеству решительно никакой; во- вторых… но и во-вторых тоже нет пользы. Просто я не знаю, что это…
 А однако же, при всем том, хотя, конечно, можно допустить и то, и другое, и третье, может даже… ну да и где не бывает несообразностей?… А все, однако же, как поразмыслишь, во всем этом, право, есть что-то. Кто что ни говори, а подобные происшествия бывают на свете, - редко, но бывают».
 « Во всем этом, право, есть что-то». Только вот что? Тут каждый волен предложить свою гипотезу. Сам Гоголь был сочинителем свободы фантастической. Вот он и дозволял свыше, своим же рескриптом, свободу читателю. Мало того, провоцировал его на неизбежность этой свободы.
 Критики всегда искали и, надо думать, будут искать родство этой повести Гоголя с произведениями иных авторов, с опытом, историей иных классических героев. Мне же кажется, что «Нос» Гоголя – одна из историй его собственного дискомфорта в том неуютном мире, в котором  писателю пришлось жить.
 Настоящий художник – он хитро старался спрятать подлинную сущность этой вещи в портрете самого Носа господина Ковалева. Вот он этот портрет: «… читатель теперь может судить сам, каково было положение этого майора, когда он увидел вместо довольно недурного и умеренного носа преглупое, ровное и гладкое место».
 Надо же, недурной нос и умеренный! К чему тогда было стараться, живописуя его пропажу. Столь желанную пропажу для самого Гоголя, свой нос ненавидящего люто. Свой – неумеренный и дурной нос.
 И тут, сразу же, встык, вслед за обнаружением пропажи, видит майор, что нос его и не нос вовсе, а статский советник в «мундире, шитом золотом».
 Снова хитрость лукавая. От питерских, надо думать набережных в граните, невской, холодной тяжести и туманов, от чиновной, прыщавой пакости на лице великого города.
 Не таким должен был быть нос, сбежавший от  Ковалева и Гоголя. Совсем не таким, а кривым и уродливым, похожим на узкоплечего человечка, обсыпанного перхотью из местечкового детства писателя. Какая уж тут «шляпа с плюмажем» и молитва в православном, Казанском соборе.
 Но бежит Гоголь от подлинных ассоциаций. Бежит от зеркал, в которых ни раз видел свой проклятый нос. Бежит от своей безумной, маниакальной мечты избавиться от этого носа.  Проснуться вдруг, как проснулся однажды майор Ковалев: « Ковалев потянулся, приказал себе подать небольшое, стоявшее на столе, зеркало. Он хотел взглянуть на прыщик, который вчерашнего вечера вскочил у него на носу; но, к величайшему изумлению, увидел у него вместо носа совершенно гладкое место».
 И здесь Гоголь лукавит. Он ни раз гнал от себя свой нелепый, «жидовский» нос, но никогда не видел на его месте пустоту. Какой формы нос предпочитал сам Гоголь остается тайной. В любом случае, нос  о п р е д е л е н ы й, как запись вероисповедания в паспорте.
 Гоголь – великий художник. От малой формы, небольшого зеркала, от изумления и тихого испуга, он идет к большой форме, к большому зеркалу, к ужасу преображения носа в человека, который со временем даже попробует выправить себе заграничный паспорт и сбежать на окраину Российской империи, в Ригу.
 Впрочем, нос и зеркало живут неразлучно всю повесть, как жил  неразрывно с отражающей, волшебной поверхностью и сам писатель. Зеркала, как магниты, преследуют майора Ковалева, не давая ему забыть о своем, неожиданном уродстве: « Он потихоньку приблизился к зеркалу и сначала зажмурил глаза с тою мыслию, что авось – либо нос покажется на своем месте; но в ту же минуту отскочил назад, сказавши:
  - Экой пасквильный вид!»
 Гоголь, подозрительный малоросс, мучился своей национальной неполноценностью. Пушкин гордился своим «черным» предком. Гоголь страстно хотел быть чистым по крови, а тут еще чужой нос, выдающий «пасквильную», неведомую тайну происхождения.
 Тайна эта так мучила Гоголя, что нос его невольно приобрел свой собственный, отдельный от великого писателя, человекообразный образ. И образ этот, хоть и жил отдельно, но был мучительно и неразрывно связан с личностью самого Николая Васильевича.
 Как  тут не вспомнить о вечном несчастье неразрывности с иудейством, от которого в русской литературе ни один Достоевский страдал. Юдофобу – Федору Михайловичу мешала Библия своим незримым и властным присутствием в его книгах. Антисемиту Гоголю мешал всего лишь нос. Но в мире сплошных зеркал и автору этот недостаток казался чудовищной насмешкой судьбы.
 Есть такой анекдот – быль о коменданте здания Венской оперы. Этому доброму малому дали указание сбросить с крыши театра бюст еврея Мендельсона – Бартольди.
 Комендант понятия не имел, как выглядит знаменитый автор «Свадебного марша». Он сориентировался по носу, и сбросил с крыши Рихарда Вагнера – любимого композитора Гитлера.
 Дело происходило в 1941 году. Коменданта отправили на Восточный фронт, Там он и сгинул.
 Видимо, не меньше, чем Гоголь, страдал от своего неарийского профиля гениальный карлик – Вагнер. Как лихорадочно и упрямо стремился доказать всему миру, что он не еврей. Он и тематикой своих опер старался укоротить свой нос, и даже пасквиль антисемитский сочинил. Все зря, не сбежал от него нос. Так и остался с носом.
 И как же Николай Васильевич утешал себя тем, что и без этого украшения совсем плохо, даже невозможно такое. Как страстно утешал: « Боже мой! Боже мой! За что такое несчастие? Будь я без руки или без ноги – все бы это лучше; будь я без ушей – скверно, однако ж все сноснее; но без носа человек – черт знает что: птица не птица, гражданин не гражданин; просто возьми и вышвырни в окошко!»
 Тут место для еще одной догадки. Не нянчил ли Гоголь, работая над этой повестью, мысль совершенно для себя крамольную, будто все люди на свете из одного «лукошка»? Вот, впрочем, только нос и дает человеку право называться человеком. И только утрата этой интимной принадлежности – сразу выносит личность за скобки потомков  Адама и Евы.
 За мыслью этой могло последовать и более страшное: чем больше нос, тем больше человека в человеке. Здесь и гордыня и признание того факта, что еврейские носы, виденные Гоголем в детстве и во множестве, принадлежали все-таки людям, и людям настоящим, а не насекомым, безжалостно раздавленным казацким сапогом.
 За «комплексом национальным» шли и проблемы сексуальные, столь насущные  в непонятной, мучительной и скрытой личной жизни Гоголя. Майора Ковалева мучила мысль, что без носа он не сможет жениться. Без носа ли?
 Вот герой «Носа» видит на улице «легонькую даму», очень похожую на «весенний цветочек». Читаем: «Улыбка на лице Ковалева раздвинулась еще далее, когда он увидел из-под шляпки ее кругленький, яркой белизны подбородок и часть щеки, осененной цветом первой весенней розы. Но вдруг он отскочил, как будто бы обжегшись. Он вспомнил, что у него вместо носа совершенно нет ничего, и слезы выдавились из глаз его».
 Вполне возможно, как раз в этом месте, вспомнил Гоголь о своих «невидимых миру» слезах.
 В общем, за юмором, за абсурдом, за красками и запахами этой повести Гоголя он сам, как на исповеди. Он кричит немо, он неслышно жалуется небу на свою судьбу. «Безумными» текстами он будто гонит от себя свое неизбежное безумие.

 И на  вечно русскую муку он жалуется. На муку от неутолимой страсти любви-ненависти к непонятной фигурке еврея, от неспособности отделиться от нее и одновременно понять и принять сущность странного, большеносого существа в лапсердаке.

Комментариев нет:

Отправить комментарий