четверг, 24 апреля 2014 г.

ПРОЕКТ ПАРФЕНОВА

Несбитый летчик Леонид Парфенов

2014-03-11 17:25:00. 

В стране, где отсутствует связь времен, где каждая эпоха начинается с белого листа, должен быть хотя бы один человек, который все помнит. Ничего лучше программ Леонида Парфенова с российским телевидением так и не случилось. Разобраться в причинах парфеновской незаменимости  попробовал Андрей Лошак.
Пиджак из шерсти, брюки, хлопковая рубашка, все Corneliani; кожаные ботинки, Dior...
Попетляв по улочкам стародачного поселка, я наконец въезжаю на территорию парфеновских владений. Аккуратно расчищенная от снега дорога ведет на парковку. За соснами светится гирляндами фахверковый дом. Не хватает только надписи «Frohe Weihnachten!» и Санта-Клауса с мешком подарков. Главный опальный журналист России живет в рождественской открытке. Под ногами хозяина суетится пара уморительных бульдожек. Парфеновы завели их несколько лет назад. Дети выросли, а потребность о ком-то заботиться осталась. Пока хозяин после прогулки моет собакам лапы, жена Лена интересуется, сразу ли мы будем ужинать или сначала поговорим? Учитывая ее знаменитые на всю страну кулинарные таланты, хочется сразу и ужинать, и говорить, что мы в результате и делаем.
Я всегда поражался, как у Парфенова все правильно устроено. Какие бы ураганы ни бушевали на работе, дома его всегда ждал идеальный стопроцентный уют. Продуманный и прочный, как немецкий фахверк. Лена — великая жена, превратившая это некоторым образом в профессию. Да, завести бульдожек была, конечно, ее идея.
Мы вспоминаем, что последний раз я здесь был еще во времена «Зворыкина». Когда были «Намедни» и «Российская империя», поводов встречаться было намного больше. Парфенов измеряет жизнь своими проектами; не каждый может похвастаться наличием собственных единиц времени. О чем с ним ни заговори, через пять минут будет понятно, над чем он работает. Вот и сейчас, судя по рассказам о габардиновых пальто и Маленкове, я понимаю, что Леня пишет очередную книгу из серии «Намедни. Наша эра». Теперь это 1950-е.
Парфенов измеряет жизнь своими проектами; не каждый может похвастаться наличием собственных единиц времени
При всех своих талантах он никогда не был блестящим интервьюером. Николай Картозия, когда-то шеф-редактор программы «Намедни», а ныне — президент медиахолдинга, говорит: «Лене не так интересно, что могут сказать люди, ему намного интереснее, что может сказать им он сам». Эта монологичность не из снобизма, а от природной переполненности. Ему только начинаешь что-то объяснять, а он уже все не только понял, но и сформулировал — и все это с какой-то моцартовской легкостью. На НТВ его называли «человек-стендап» — в том смысле, что говорит он как по писаному. Экранный Парфенов почти равен себе настоящему — редкий случай в таком лицемерном деле, как телевидение.
Из кабинета извлекается ворох исписанной бумаги вперемешку с фотографиями — да, Парфенов до сих пор пишет от руки.
Парфенов до сих пор пишет от руки
«Смотри, глава “Мирный уют”». После войны совершенно перестали с этим бороться. Зажиточность возведена в главную частную советскую добродетель. Вот фикус, этажерка, кружевные салфеточки. Картинки на стенах. Вот иллюстрация, которой Аллилуева поразилась, приехав к отцу, когда он умирал уже. В последние годы он тоже понавесил у себя картинок. Она запомнила: фотография из «Огонька», где девочка кормит козленка. Чем жестче режим, тем сентиментальнее проявления. Какие лирические тенора при Сталине были...»
Тут Парфенов безо всякого перехода начинает петь — тихим, но очень лирическим тенором, продолжая раскладывать передо мной исписанные листочки:
«Светит солнышко на небе ясное, 
Цветут сады, шумят поля. 
Россия вольная, страна прекрасная, 
Советский край, моя-а-а земля!

Лемешев. Представляешь, вот из такой радиоточки раздается...»
Я Леню знаю почти двадцать лет, но к его удивительной манере общения так и не привык. Ему не нужен Google — он и так помнит все. Воспоминания, формулировки, цитаты, песни — и все это быстро, разными голосами, с бурной жестикуляцией. Парфенов не говорит, а фонтанирует, превращая речь в сложносочиненное, но неизменно блистательное стендап-шоу, от которого, правда, довольно быстро устаешь, как от слишком яркой лампы. Спрашиваю Лену: «Он вообще когда-нибудь был другой?» — «Нет, — отвечает она. — Каким он был, таким он и остался». — «Сомнительная похвала, — тут же отзывается Парфенов. — Ничего не забыл, ничего не узнал. Медведь, бурбон, монстр. Там быстро произносили. Это Андровская играла с Жаровым: «Ах медведь, бурбон, монстр?!» — «Да! Медведь, бурбон, монстр!»
Ему не нужен Google — он и так помнит все. Воспоминания, формулировки, цитаты, песни
Садимся за стол. «Вот, базовое бургундское, — Леня откупоривает бутылку. — Покупается огромными партиями, чтоб скидка была».
Для любителей конкретики сообщаю: скидки начинаются со сто первой бутылки. Парфенов пьет красное как воду — без него, говорит, за едой ощущение сухомятки. Думаю, привязанность к вину еще и следствие его ядерного темперамента, с которым непросто жить в наших угрюмых широтах. Когда Егор Гайдар привез в подарок свою книгу об экономических реформах «Долгое время», Парфенов воскликнул: «Опять долгое время? Сколько же еще ждать, Егор Тимурович?» Гайдар ответил: «Кто ж виноват, что вы в своей вологодской деревне таким итальянцем родились?» Я бы даже сказал, сицилийцем. Выбор журналистики — это тоже, конечно, темперамент. В команде «Намедни» Парфенов был самым старшим — и самым юным. Ни у кого так не горели глаза, никто так не возбуждался от очередного инфоповода. И уже потом от него поджигались все мы. Увидев корреспондента с потухшими глазами, он говорил уже без всякого изящества: «Раздрачивать себя надо, касатик, раздрачивать. Или менять профессию».
Парфенов пьет красное как воду — без него, говорит, за едой ощущение сухомятки
Лена объявляет, что в связи с тем, что они вдвоем только что совершили ударное гастрономическое путешествие по югу Франции, ужин будет диетическим. Баклажаны с тахиной и гранатом, кенийская фасоль, бургеры из кролика. Я уже не первый год слышу о кулинарном туризме четы Парфеновых. На два голоса они рассказывают о мировом чуде — датском поваре Рене Редзепи, придумавшем делать высокую кухню из северных продуктов: мхов, ягод, перловки, гороха.
«У меня единственное хобби — это еда и вино, — говорит Парфенов. — Это еще один способ познания мира. Я не люблю машины, не разбираюсь в них. И уже давно не модник. Купил вот сейчас во Франции костюм Paul Smith. Предыдущий был куплен года три назад для съемок «Глаза Божьего».
Тем, кому не хватает парфеновских интонаций на телевидении, придется сходить в кино: с 6 марта в прокате мультфильм «Приключения мистера Пибоди и Шермана», в котором 
Парфенов озвучил гениальную собаку. (Бомбер из шерсти и полиамида, Kenzo; хлопковая рубашка, Etro; джинсы, Paul Smith).

Я спрашиваю Парфенова про его далекую от мишленовских звезд родную деревню, куда он ездит по несколько раз в год.
«А там хорошо. Хутор, пять домов, и никому до тебя нет дела. Первое — идешь за водой. На окнах занавесок нет, все пять домов тебя видят. Выйдет на крыльцо Вася Королев, которого я с детства знаю, и скажет: «Здоров. Когда приехал-то?» — «Сегодня». — «К матке приехал-то?» — «А к кому еще». — «Когда назад-то?» — «Завтра». — «А... было приезжать?..» Все. Мы долго, содержательно поговорили. А что, нормально. Я его не замаю, он меня не замает. Сейчас жене Нине перескажет».
Когда Парфенов изображает Васю Королева, он комично пародирует вологодский акцент. Это один из его фирменных приемчиков, ошеломивший меня, когда я только пришел к нему работать. Это были времена программы «Намедни. Неполитические новости за неделю». Парфенов носил легкую небритость, очки без оправы и костюмы Trussardi, олицетворяя собой все самое снобское, богемное и столичное, что только можно было вообразить в середине 90-х. Я и подумать не мог, что этот денди, рассказывавший по телевизору о московском концептуализме и бельгийских дизайнерах, родом откуда-то из-под Вологды. Чуть позже останкинские старожилы поведают, что помнят времена, когда Парфенов приходил на работу в дешевом и очень китайском пуховике. Я пуховик не застал, тем удивительнее для меня было это карикатурное преображение в вологодского мужика. Однако настоящим шоком было впоследствии обнаружить, что на Русском Севере действительно так говорят. И оканье, и каша во рту, и вечно удивленная интонация — все оказалось правдой.
Парфенов носил легкую небритость, очки без оправы и костюмы Trussardi, олицетворяя собой все самое снобское, богемное и столичное, что только можно было вообразить в середине 90-х. Я и подумать не мог, что этот денди родом откуда-то из-под Вологды
«Я всегда чувствую свое происхождение. Северный русский — для меня это очень важно. Это мое представление о России, о нашем характере, об этике и эстетике. Южнее Воронежа для меня — другие русские. Ну вот... Сморчки? Ты ел сморчки? Второй после трюфеля гриб, французы его “морель” называют».
Я никогда не успевал за стремительной мыслью Парфенова, а тут еще бургундское — его сицилийско-вологодский темперамент вино только разгоняет, я же начинаю еще сильнее притормаживать. Сморчки. При чем тут сморчки???
«Это самые первые грибы, которые вырастают в мае – обычно на старых просеках. Самые пахучие, особенно по свежести. Вообще грибным запахом невозможно надышаться. Бунину было восемнадцать, когда он написал: 
Не видно птиц. Покорно чахнет 
Лес, опустевший и больной, 
Грибы сошли, но крепко пахнет 
В оврагах сыростью грибной.

И там дальше:
И, убаюкан шагом конным, 
С отрадной грустью внемлю я, 
Как ветер звоном однотонным 
Гудит-поет в стволы ружья.

Бунин же из совсем обедневшего дворянства, гимназии даже не окончил. Антоновские яблоки сушились у них прямо в доме, у нас и то не в доме мармелад сушится». — «Мармелад???» — «Мы много делаем сами. Кролики тоже наши, – говорит Лена. — Воспроизводим этот быт — задним числом».
Ко вкусу бургера из кролика добавились нотки уважения. Переход на быт старосветских помещиков произошел сравнительно недавно, во времена политической «Намедни» ничего этого не было. В гостиной стало еще больше всяких вологодских деревянных древностей: всевозможных сундуков, шифоньеров и прялок. Почти все они украшены львами — одновременно нелепыми и величественными. Очень земляки Парфенова любили изображать царя зверей — при том, что живьем его никогда не видели.
Разговор заходит о последнем фильме Парфенова «Цвет нации» — его самом прямом и горьком высказывании на тему двух Россий, той и этой. Вроде бы частная история о фотографе Прокудине-Горском, сделавшем более тысячи цветных снимков разных уголков империи, оказалась идеальным поводом для обобщения давней мысли Парфенова. Имперская Россия — это Атлантида, исчезнувшая в XX веке безвозвратно. Весь фильм построен на простом приеме — «до» и «после». Вот фотография Прокудина-Горского, а вот та же точка съемки в наше время. Совмещаем. Совпадений не найдено — что и требовалось доказать. Одна вещь при совмещении поражает особенно: старые русские города зарастают деревьями, природа забирает обратно то, что когда-то у нее было отвоевано человеком.
«А ты сам ощущаешь внутреннюю связь с той Россией?» — «По советским меркам я — правнук кулака. Все, что ты видишь из обстановки, — это родное, но не свое. В этой зыбке меня не качали, и всего, что я теперь поразвесил, у меня не было. А свое — это две зеленые папочки, в которых ксероксы документов о раскулачивании и последующем расстреле. Нас в 1931-м раскулачили, а в 1937-м еще все-таки и пришибли прадеда моего, в доме которого родился мой отец в деревне. В реквизированном доме моем был суд советский, который следующих карал. Хотя, конечно, это я пытаюсь задним числом достраивать. С той Россией мы, кроме книг, не связаны почти ничем, все-таки семьдесят лет — это огромный разрыв, в первые десятилетия еще и нарочно углублявшийся. Все, что мы можем рассказывать: мой дед видал, как царь едал».
Эту мысль я неоднократно слышал от Парфенова во время съемок «Истории Российской империи», когда мы исколесили полстраны. Обнаружить связь времен в безликих и очень советских городах было действительно трудно. Как-то мы купили в баре гостиницы что-то выпить, и сквозь грохочущую музыку Парфенов прочитал старые стихи Кибирова про запах родины — до сих пор универсальные в любой ее точке:
Пахнет дело мое керосином, 
Керосинкой, сторонкой родной, 
Пахнет «Шипром», как бритый мужчина, 
И как женщина — «Красной Москвой», 
Заскорузлой подмышкой мундира 
И гостиницей в Йошкар-Оле, 
И соляркою, и комбижиром 
В феврале на холодной заре...

Непонятно, чего в этих стихах больше: отвращения или любви, но отношение Парфенова к советской родине они определенно передавали. И чем глубже он погружался в русскую историю: «Живой Пушкин», «Империя», «Птица-­Гоголь», «Глаз Божий», — тем, кажется, меньше видел связи этой России с той, дореволюционной. Но нигде еще Парфенов не проговаривал это так буквально, как в «Цвете нации», на кладбище Сент-Женевьев-де-Буа, где был похоронен Прокудин-Горский, как и тысячи других белоэмигрантов: «Ходишь, читаешь, как письмена майя, — Святой Анны первой степени ордена кавалер, статский советник, князь, ротмистр... Нет той цивилизации, которая так оценивала вклад в себя, — и непонятен итог жизни, если он подведен такой надписью. Были древние греки, а нынешние не от них, и египтяне, и вот мы, нынешние русские, — не от этих. Случился разрыв цивилизаций — и они для нас древняя Россия, мы не от нее, а от советской...»
Мы плавно сворачиваем на одну из важнейших тем в творчестве Парфенова. Давно еще прочитал в каком-то модном глянце, что своими «Старыми песнями о главном» он пробудил к жизни злых духов советской ностальгии. Я долго не мог разобраться, почему рафинированный Парфенов, у которого с властью всегда были прежде всего стилистические разногласия, питает эту извращенную страсть к советскому масскульту. В длительных командировках это было отдельным испытанием. Едем на машине в Зандам снимать домик Петра Великого, вокруг тюльпаны и ветряные мельницы, а с заднего сиденья раздается: «Мы — дети Галактики, / Но самое главное...» Потом понял: дело не во вкусе, а в трепетном отношении к собственному прошлому. «А другого у нас не было», — любит повторять Парфенов. Рассказывая о «Старых песнях», он превращается то в Лайму Вайкуле, то в Майю Кристалинскую, пока наконец не произносит главное: «Есть одно великое определение Жванецкого: ничего я не помню, я забыть не могу. Я искренне не понимаю, как можно забыть «Отломи кусочек крайний самой грустной из планет...»
Почему рафинированный Парфенов, у которого с властью всегда были прежде всего стилистические разногласия, питает эту извращенную страсть к советскому масскульту?
«Ты сам внутренне как к этому относишься? Ты это любишь?» — «Тут все вместе. Я ценю лучшее время моих родителей. Когда мама молодая и отец живой. Я помню «Огонек» на 9 мая 1965 года. Двадцатилетие Победы. Я у деда с бабушкой сижу на полу. Мне пять лет четыре месяца. Поднимается маршал Чуйков и говорит, что сейчас прозвучит любимая песня фронтовиков. Выходит Бернес и поет «Враги сожгли родную хату». А любимую песню все эти двадцать лет запрещали — ну как это «Куда теперь пойти солдату»? Пусть к парторгу колхоза идет. «И на груди его светилась медаль за город Будапешт...» Исаковский и сам не знал, чего он написал. Боженька водил его рукой, выводя самые антиимпериалистические строки в истории советской военной поэзии. На месте смоленского дома — пепелище, зато Будапешт наш. Бернес поет это живьем. Я под самым телевизором сижу, сзади, за праздничным столом, — полная тишина, ничего не звякает, а там выпившие. И потом — жаркие аплодисменты. Понятно, что мы тоже хлопаем. Никакой другой мысли, только чтобы это было еще раз. И он начинает петь второй раз. Представляешь? В живом эфире. Среди этой приглашенной публики. Он спел два раза! Я тогда сидел и сжимал кулачки, чтоб не разреветься».
Лена приносит к чаю мармелад. Тот самый. Мы снова говорим о еде. Парфеновы рассказывают о том, как французы защищают бургундское вино и как мы ничего своего не ценим, а ведь у нас есть и вологодское масло, и тамбовский окорок, и холмогорская треска. «Чем севернее треска, тем жирнее, — говорит Лена. — Главный недостаток обычной трески в том, что она суховата». Парфенов подхватывает: «Не кажется ли вам, Пульхерия Ивановна, что эта каша несколько суховата?» — «А вы положите побольше масла или вот этого соусу с грибками, она и помягчает... А вот еще пирожки, которые Афанасий Иванович очень любит, с капустою и гречневою кашею». — «Да, — несколько зардевшись, говорил Афанасий Иванович. — Я их очень люблю. Они мягкие и немножко кисленькие». Леня и Лена смеются, и хотя на старосветских помещиков они не похожи, я с трудом сдерживаюсь, чтобы не сказать им что-то сентиментальное.
Пиджак, Paul Smith; хлопковая рубашка, Van Laack; галстук из шелка, брюки, все Corneliani; ботинки, Dior
Чай допит, а мы еще не поговорили про самую главную, звездную «Намедни». Впрочем, про нее я и сам могу рассказать, поскольку работал там от начала и до конца. По общему мнению, Парфенов создал лучшую информационную передачу за всю историю российского телевидения. Все, что мы делали, было важно огромному количеству людей. И это было очень крутое ощущение — держаться на гребне волны. Потом мы как-то не так показали «Норд-Ост», гендиректора сменили, а новый стал постоянно требовать что-то снять, вырезать, перемонтировать. После того как в эфир не пустили интервью с вдовой взорванного Яндарбиева, Парфенов предал конфликт огласке, и его уволили «за нарушение корпоративной этики». «Нас ничего бы не спасло. Ну не уволили бы после Яндарбиевой, Беслан-то мы бы точно не пережили».
Думаю, что именно с этого момента начался закат НТВ, да и вообще информационной тележурналистики. Думающая аудитория ушла в интернет, останкинский кабинет Парфенова занял Глеб Пьяных. Враги таки сожгли родную хату. Помню саркастическую эсэмэску от Лени: «Понял, что значит у Гоголя в «Записках сумасшедшего» великая фраза: «А знаете ли, что у алжирского бея под самым носом шишка?» Это его предвидение анонсов программы «Максимум».
Будучи на пике карьеры, славы и физической формы, Парфенов получил практически официальный запрет на профессию, который длится вот уже десять лет. Но уныние и рефлексия — не про него. Как-то он отчитал меня за то, что я слишком превозношу работу в «Намедни»: «Так только сбитые летчики делают». Кажется, страшнее оскорбления для Парфенова нет.
Будучи на пике карьеры, славы и физической формы, Парфенов получил практически официальный запрет на профессию, который длится вот уже десять лет
После увольнения он несколько лет делал русский Newsweek. Потом он вроде бы совсем смирился с возвращением в «культурное гетто», выпуская к юбилейным датам фильмы о великих людях и явлениях прошлого, благо дружба с Эрнстом позволяла делать хотя бы это. В конце концов наверху, видимо, решили, что Парфенов окончательно ступил на путь исправления. Власть даже включилась в финансирование его фильма о русско-американском изобретателе телевидения Владимире Зворыкине. В ноябре 2010-го он становится первым лауреатом новой премии им. Листьева, учрежденной Академией телевидения совместно с Первым каналом. Но вместо традиционных благодарностей Парфенов в присутствии телебоссов произносит речь, в которой обличает практику цензуры на телевидении. Стоило выжидать несколько лет, чтобы выбрать максимально эффектное место для контрудара:
«Для корреспондента федерального телеканала высшие должностные лица не ньюсмейкеры, а начальники его начальника. Институционально корреспондент тогда и не журналист вовсе, а чиновник, следующий логике служения и подчинения.Высшая власть предстает дорогим покойником — о ней только хорошо или ничего.Это не новости, а «старости», повторение того, как принято в таких случаях вещать». Лично мне было немного жаль, что Парфенов не произнес в конце: «На этом все. Доброй ночи и удачи!» — слишком уж много общего было с другим обличительным выступлением — знаменитой речью американского телеведущего Эда Мюрроу на собрании Ассоциации телерадиовещателей в 1958 году. Но и без исторических аллюзий речь произвела эффект взорвавшейся под «Останкино» бомбы.
«Они мне не оставили выбора. Что я должен был там говорить? О том, как повлияет на развитие телевидения широкополосный интернет?» — «Но там сидел Эрнст, твой друг и единственный тогда работодатель. Тебе не кажется, что это был самоубийственный поступок?» — «Платон мне друг, но истина дороже. По-моему, таких случаев много. Сам Костя дал единственный тогда комментарий. Его спросили: «Знали вы о содержании?» — «Не знал». — «А если бы знали, то попросили бы что-то изменить?» Он сказал: «Я нобелевских лекций не правлю».
Инцидент, кажется, до сих пор не исчерпан. Фильм «Цвет нации» все еще не вышел в эфир, и посвящение столетию 1913 года уже устарело. Премию им. Листьева с тех пор больше никому не присуждали.
«Я оплачиваю роскошь быть собой. Пока у меня получается, я оплачиваю. Может быть, я окажусь банкротом в результате, буду жалеть. Хотя нет, жалеть не буду. Я же все это застал в гораздо более законченном и по-своему логичном виде. Я помню газету «Смена» при главном редакторе Геннадии Селезневе, секретаре обкома комсомола Валентине Матвиенко и секретаре комитета ВЛКСМ Ленинградского университета Александре Бастрыкине. Я это прожил и знаю, чем все заканчивается: Селезневым, Матвиенко и Бастрыкиным».
«Я оплачиваю роскошь быть собой. Пока у меня получается, я оплачиваю»
«Как ты думаешь, кто кого переживет?» — «Не знаю. Солженицын вон еще в 1970-х верил, что вернется в Россию, и вернулся. Хотя тогда никто не думал, что советская власть может кончиться. Два соображения. Недопустимо, как шестидесятники, сидеть в углу и говорить, что это не наше время. Они блистательно двадцать лет пили горькую. И второе. Сейчас не участвовать, жить не по лжи пролетарию умственного труда гораздо проще. Летаешь экономклассом, а не бизнесом — ничего страшного. Ловишь шахид-такси. Живешь в четырех звездах, а не в пяти. Все».
Парфенов вновь берет в руки стопку дешевой писчей бумаги, исписанной от руки, — он почему-то всегда экономил на своих черновиках. Его верный Санчо Панса, редактор и помощник Алексей Бершидский, говорит, что технический прогресс не обошел стороной и живого классика: если раньше он присылал для расшифровки рукописи в конверте, то теперь научился листочки фотографировать и отправлять через айфон. Надеюсь, он так никогда и не пересядет за компьютер, недаром «хэндмэйдность» — его любимое слово.
«Намедни. Наша эра» называется так, потому что мы все это так или иначе застали. Мы сформированы этим миром. Как у Высоцкого: «Висят года на мне — ни сбросить, ни продать». Это не пускающее нас прошлое. Мы с Акуниным как-то говорили, что осталась советская матрица. Только советское прошлое воспринимается как свое. Никто же не опирается на Александра II или Ш, а вот на Сталина, или на Хрущева, или на Брежнева, или на Горбачева. Этот просрал великую страну, а этот сделал великую державу, а этот, наоборот, ничего не делал, но она и так бы развалилась. Я тогда придумал эту формулу, что мы живем в эпоху ренессанса советской античности. У нас по-прежнему советская армия, советское образование, советское здравоохранение, по-советски выбираем власть, у нас советские теленовости, советский гимн. Мы все еще из этого не извлекли урок. Мы весь XX век пустили черт знает куда. Самый проклятый русский вопрос: почему Россия не Финляндия? Сто девять лет были одной страной. Почему у нас дороги хуже и дороже? Почему Финляндия — страна, с которой всегда начинается мировой рейтинг невосприимчивости коррупции? Мы должны устыдиться, в какой жопе находимся, а мы опять рассказываем, что, когда нас все ссут, тогда нас уважают. Да нас уже все ссали, и солнце над нами никогда не заходило. Уже было это все и закончилось. Перезрелая груша самым позорным образом шлепнулась. Мы должны провести работу над ошибками. Иначе от этого гноя, который остался в нас, не избавиться».
В стране, где отсутствует связь времен, где каждая эпоха начинается с белого листа, должен быть хотя бы один человек, который все помнит
Парфенов, безусловно, просветитель — в каком-то старомодном, вольтерьянском смысле слова. Да и в буквальном тоже — «Живого Пушкина» или «Империю» методисты рекомендуют в качестве учебных пособий. Но главная его миссия сложнее и ответственнее. В стране, где отсутствует связь времен, где каждая эпоха начинается с белого листа, должен быть хотя бы один человек, который все помнит. В хаосе русской жизни Парфенов собирает осколок за осколком разбитое время. Бережно склеивает, протирает — и что-то начинает проступать. Какая-то связь, какой-то смысл. Леня терпеть не может пафос, и со всякими громкими словами в его присутствии надо поосторожнее. Но когда я робко предположил, что то, что он делает, и есть патриотизм, он неожиданно согласился:  «Конечно, я патриот! Это моя страна, я очень чувствую с ней связь, я в очень русской культуре воспитан, ничего другого у меня нет за душой. Мне просто нечем ей изменить».
Андрей ЛОШАК,

Комментариев нет:

Отправить комментарий