четверг, 17 апреля 2014 г.

СЛУШАЕМ ЛЕОНИДА БРОНЕВОГО





Интервью Дмитрия Быкова с Леонидом Броневым

 Леонид Броневой:   Я бы не прочь вернуться к Мюллеру
      Броневой – ведущий актер Ленкома, до этого – звезда Театра на Малой Бронной, а про Мюллера и Велюрова вы и так никогда не забудете. У него редкая репутация артиста, способного сыграть решительно все, и человека, не желающего ладить решительно ни с кем.


Собеседник:   Дмитрий Быков

В собственном качестве мы не нужны

  Один прославленный артист в частном разговоре назвал его «самым легким партнером и самым тяжелым коллегой, какого только можно себе представить»; беда в том, что с большинством людей у нас ровно наоборот, поэтому мы и живем так, как живем. А вариант Броневого – далеко не худший. 


 Известно, что вы не жалуете прессу, а с телевидением вовсе не имеете дела, так что мы вас боимся.

  – Правильно боитесь, но это у меня не каприз и не прихоть, а реакция на цензуру. У меня был телевизионный опыт, когда интервью записывали полтора часа и говорил я о том, что меня больше всего волнует: вот мы постоянно вспоминаем войну, но почему не сделать для  ее участников несколько простых и давно необходимых вещей?  Почему не приравнять к Герою Советского Союза, например, человека с тремя медалями «За отвагу»?

 У меня в молодости был друг с тремя такими медалями, а сколько было таких людей всего – единицы, потому что «За отвагу» – это ведь медаль пехотная, вручаемая рядовым, чернорабочим войны, которые почти не выживали. Тот мой друг, мальчишка в сущности, одну получил за «языка», а вторую за то, что подорвал два танка. Ни денежных, ни иных льгот эта медаль не предполагала и сейчас не дает, как и большинство прочих солдатских наград. Вот об этом я говорил, а оставили от этого разговора полторы минуты ерунды. Если это сознательная цензура, то давaйте возвращать Советский Союз в целом, со всем – пусть немногим  пристойным, что там было.

 Вообще, мне кажется, это сознательная линия на торжество идиотизма, а точней – на повальную де-профессионализацию, потому что в своем профессиональном качестве я телевидению ни разу не понадобился. Один раз меня позвали спеть песенку в «Нашу гавань», и я при всем почтении к Успенскому не пошел, потому что занимаюсь не пением; в другой раз мною заинтересовался Малахов, но этот интерес не взаимен. В собственном качестве мы никому не нужны: в любом, но – только в чужом! Я смотрю «Культуру», все больше напоминающую резервацию, а в национальной политике, направленной на создание стада, участвовать не хочу.

 – Эта политика дает результаты, по-вашему?

  – Дает. У нас возвращают билеты на «Вишневый сад», собирается худсовет и всерьез обсуждает, почему это происходит. Ладно, говорю я, давайте предположим, что дело в нас, в спектакле, – но спектакль и так максимально легкий, короткий, быстрый, для зрителя нетрудный.
 Можно понять, когда и актерам, и зрителям труден шестичасовой «Сад» Някрошюса. Но наши два часа? Нет, не в нас дело, и не зря Захаров – универсальный Захаров, во всякое время находящий ключ к зрителю – искренне говорит сегодня: я не знаю, что ставить. Что им надо –варьете на сцене? У нас с аншлагами идут «Юнона» – это уж традиция – и «Аквитанская  львица» с Чуриковой. Чем брать этого обработанного, зомбированного, по сути, зрителя – не знает сегодня ни один театр; разве что половой акт?

Как ни горько это признавать, они добились, чего хотели: как у Горина, перестали подкупать актеров – проще оказалось скупить зрителей.

 Мой отец сидел с матросом «Авроры»

 – Вы стали известны в сравнительно зрелые годы – в тридцать пять – сорок:  а что такое был молодой Броневой, какое, так сказать, амплуа?

 – Амплуа – провинциальное, на все руки. Это же были Магнитогорск,  Оренбург, Воронеж, а там актеры играют всё.

 – Ну, Грозненский театр по тем временам – не такая уж провинция…

 – А в Грозном, в чечено-ингушском драмтеатре, как назывался он тогда, работали две труппы: чечено-ингушская, собиравшая аншлаги, и русская – двадцать человек на спектакле… В Оренбурге я сподобился сыграть молодого Ленина – в пьесе Ивана Попова «Семья», в Воронеже — стареющего, в «Третьей патетической», а в Грозном – Сталина в «Кремлевских курантах». Меня и постановщика специально вызывали в обком – как это Броневой играет Сталина, не будучи партийным? «Я плохо играю?» – «Нет, хорошо, но…» – «А насчет «но» – я не толстовец и прощать не собираюсь». Меня семилетнего вместе с матерью отправили в ссылку после ареста отца – из Киева в Малмыж Кировской области. Отец не послушался матери, она его заставляла выбрать адвокатскую карьеру, он выбрал экономическую и оказался в органах. Сначала – в качестве начальника экономического отдела ГПУ, а потом – в качестве заключенного.  Инкриминировали ему троцкизм – он в двадцать третьем на  комсомольском собрании выступил в поддержку Троцкого, извлекли из-под спуда пятнадцатилетней давности протокол и припомнили ему это…;

 Вообще говоря, в ГПУ, даже и в экономическом отделе, нечего делать нормальному человеку. У того же Троцкого, когда Ленин предлагал ему пост наркома внутренних дел, хватило ума отказаться: еврей на этом посту, репрессивном по определению, – огромный козырь для антисемитов. А отец так и не прозрел до конца: когда уже вернулся, с гордостью говорил мне, что ему восстановили партстаж, вернули орден Красной Звезды (он гордился тем, что у него был орден за номером 34, а у самого Орджоникидзе – 35!), вручили золотой значок «50 лет в КПСС» – как же, до революционный стаж! Деньги, спрашиваю, деньги тебе вернул кто-нибудь за твои десять лет отсидки и пять ссылки? Но он был фанатик, его такие мелочи не интересовали.

 Кстати, рассказывал он много интересного – тот лейтенантик, совсем юноша, который выбил ему зубы, демонстрируя троцкистский протокол, тоже потом попал в лагеря, обычное тогда дело. Отец валил лес в бригаде матроса с «Авроры», из той самой команды и чуть ли не того самого, который заряжал известную пушку. Он-то на разводе и показал этому матросу: смотри, вон новеньких привезли, а тот, крайний – мой следователь стоит… Матрос кивнул и ничего не сказал. Он взял этого бывшего следователя в свою бригаду.

 В пятидесятиградусный мороз валили лeс. Лейтенантик спрашивает отца: вы не в обиде на меня? Да что ж, отвечает отец, вы человек подневольный… Лейтенантик быстро устал, присел отдохнуть на пенек. Отец говорит бригадиру: он ведь замерзнет!  Матрос отвечает: оставь его. Через восемь часов они подошли к тому пеньку – на нем сидело уже что-то непонятное, непохожее на человека. Бригадир

ударил ломом – отец вспоминал, что будто бриллианты брызнули. Следователь тот замерз, заледенел насквозь. Так что к Советскому Союзу у меня отношение однозначное, и ностальгии я ничьей не понимаю.
 «Два чувства дивно близки нам»: голод и страх. Вот их я и помню, они меня всю жизнь сопровождали, хотя, конечно, ослабели потом… Ничем, кроме дикого страха, эта власть не держалась, я это про нее понимал и не скрывал особо – они, видимо, сами всё про себя понимали в последние годы, так что многое мне сходило с рук. Когда снимали «Мгновения», был на фильме консультант от органов. Он тихо сидел, не вмешивался, только однажды Лиознова меня подзывает и говорит: они бы хотели, чтобы Мюллер в картине пытал какого-нибудь генерала, а то уж больно выxодит интеллектуал… Я подошел к консультанту и спрашиваю: какого генерала мне пытать? Если немецкого – ладно, а если советского – у вас это всегда лучше получалось. В результате вставили эпизод, где я ору на участника заговора Штауффенберга.

 – А войну-то СССР выиграл, Леонид Сергеевич.

– Войну выиграли пространством, которое в самом деле поглотит любого захватчика, нечеловеческими жертвами, которых могло быть меньше, – вы же не станете, думаю, называть Жукова великим военачальником и поддерживать его нынешний культ? Войну выиграли потому, что самонадеянным безумцем был Гитлер, надеявшийся завершить блицкриг до холодов. А еще потому, что любой провозглашающий лозунг «Бей жидов» обязательно проигрывает. Это сказал мне один старый еврей в сорок втором году, когда исход войны был далеко не очевиден.   Если бы Гитлер пошел против коммунистов, но не против евреев, – поддержка его, в том числе

всемирная, могла быть больше в разы. Я тогда не поверил: «Неужели евреи поддержали бы Гитлера?» «Поддерживают же они Сталина», – сказал старый еврей и был прав, вероятно.

 – А Семен Липкин говорил: «Войну выиграл Бог, вселившийся в народ».

 – И это верно. Но я вспоминаю тут остроту Михоэлса, которую Раневская  приводила мне как пример настоящего трагического юмора. Я шел мимо Театра Моссовета, вижу – Раневская скребком, деревянной лопатой, чистит снег. Остановился поцеловать ей руку, хоть мы и не были представлены. Восхитился ее юмором, а она сказала, что настоящий юмор был у Михоэлса. Они шли с ним по улице Горького и встретили какого-то знаменитого тогдашнего режиссера, и Раневская громко, чтоб слышно было, сказала: «В некоторых деятелях искусства могут жить только паразиты, а в вас, Соломон Михайлович, живет Бог!» На что Михоэлс гениально ответил: «Если во мне и живет Бог, то он в меня сослан».

  Не плакать!

 – Вы редко играете в современном кино, а на «Простые вещи» согласились –  почему?

 – По трем причинам. Во-первых, это хорошо придуманная и сыгранная история о старости – о положении, в котором живут девять десятых российских стариков, и хорошо еще, если у них, как у героя этого фильма, есть что продать. А об этом не говорят – стариков ведь как бы не существует, упоминание о них портит настроение тем, у кого есть пока и работа, и семья…; 

 Во-вторых, это история об одиночестве, а у нас таких одиноких и заброшенных, причем не только стариков, и без всякой помощи – едва ли не полстраны.
 А в-третьих и в-главных, это история о достоинстве. Уметь надо и стареть, и переживать времена, когда тебе перестают звонить…;
Показывали тут одного престарелого номенклатурщика – плачет. Сколько уже я видел этих плачущих большевиков! Что плакать?
Стареть надо молча, умирать — с достоинством.


 – Слушайте, прямо из вас Мюллер попер при этих словах…;

 – А я не отрекаюсь от Мюллера, он уже ко мне пристал, как Чапаев Бабочкину, и это, кажется, была достойная работа.

Комментариев нет:

Отправить комментарий