"В проекте федерального бюджета, представленном в среду президентом США Бараком Обамой, расходы на военную помощь Израилю не только не сокращаются пропорционально урезанию других бюджетных статей, но и увеличиваются до рекордного уровня — 3.4 миллиарда долларов, сообщает Nana10".
Теперь понятно, почему Нетаниягу пошел на дикий, внезапный поклон с извинениями в сторону Турции. Какая же все-таки подлая и унизительная штука - эта политика. Я понимаю, что лишние сотни миллионов на оружие не помешают Еврейскому государству. Тактически прав премьер-министр Израиля, но уроки истории говорят о том, что готовность прогибаться, унизиться стоила странам и народам гораздо дороже. Но когда и где умели политики мыслить стратегически и слушаться этих уроков.
четверг, 11 апреля 2013 г.
НЕИЗБЕЖНОСТЬ "ХОЛМА ВСТРЕЧ"
Мир между людьми, поколениями,
временами – как все это сложно. Иной раз, кажется, – недостижимо, но от мира
этого, во многом зависит благоденствие любого народа. Ничто так не огорчает
меня в Израиле, как упрямое, тупое и жестокое противостояние светской и религиозной части населения
Еврейского государства.
Противостояние во всем: в
политике, в искусстве, в быту. Иной раз кажется, что евреи – народ совершенно
неспособный на компромисс, нация, расколотая на две враждебные половины, не
способные ни понять, ни принять друг друга.
Мы сами втаскиваем «троянского
коня» гражданской распри в наши города, окруженные полчищами кровожадных
врагов. Ради «красного словца» ненависти к самим себе мы готовы пожертвовать не
только памятью предков, но и своей жизнью.
Но все это, сказанное мной,
не более, чем заклинания и общие слова. Реально иное. Ни одна религиозная
культура ( а иной у евреев нет) не подвергалась таким насмешкам,
издевательствам, поношениям, как иудаизм. Причем наиболее рьяно занимались и
занимаются этим сами евреи.
Можно искать причины распри в
галутных комплексах, не изжитых, а, порой, и углубленных в условиях еврейской
государственности. Можно сетовать на мнимую «закрытость» и сложность иудаизма.
Говорят, что еврейская, религиозная культура требует от человека глубоких
знаний и повседневного труда, а подобные требования не могут вызвать
«энтузиазма масс».
Исписаны тысячи страниц, в
попытке объяснить и понять дефекты нашего, национального сознания. Отсутствует,
насколько мне известно, сравнительный анализ. И это странно, потому что
комплекс национальной неполноценности был свойственен не только евреям.
Я расскажу одну поучительную
историю, для многих, возможно, и неизвестную. Историю, которая, как мне
кажется, вскрывает истоки «японского, экономического чуда». Чуда, продемонстрированного страной, живущей,
в буквальном смысле, на вулкане и потерпевшей страшное и жестокое поражение в
войне. Землей, крайне переселенной, и лишенной полезных ископаемых. Чуда,
продемонстрированного государством победившего интеллекта. А подобные победы
готовятся долгой, культурной историей нации.
Всегда считал одной из вершин искусства
мира древнюю поэзию японцев. Империя, долгие века отделенная от остального
человечества броней неприязни, выработала уникальную и поразительную
литературу, отражающую дух, красоту и надежды своего народа. Именно своего, а
не какого–нибудь другого.
Когда жил поэт Сарумару – Дао (в
восьмом или девятом) – потомкам неизвестно . Но имя этого человека
осталось в истории культуры Японии,
потому что не могли исчезнуть его стихи:
Далеко в горах
По красной листве кленов
Ступает олень.
Я услышал его крик,
Так грустно осень идет.
Пять традиционный строчек,
канон, а какая сила, какая красота и беспредельность чувства за этими
строчками. И рядом печаль другого поэта. Не слова, сотканные из букв, а эхо
времени:
Пожухли краски
Летних цветов, вот и я
Вглядываюсь в жизнь
Свою и вижу только
Осени долгие дожди.
Много веков назад интеллект
японцев нашел в чем гармония мира нашего, соединил накрепко то, что, казалось,
соединить невозможно, нашел выражение истинного, религиозного чувства.
Отомо-но Якомоти жил 13 веков
назад. Я слышу не только его шаги, его голос, слышу дыхание этого человека:
Полет сороки
Над радугой небесной,
Как мостик в небе.
Иней искрится, значит.
Ночь ушла без остатка.
Любовная лирика «старых» японцев
удивительна и прекрасна. Любовь понималась ими, как Божественная природа
человека.
Аривара – но Юкихара, девятый
век:
Мы в разлуке, но
На вершинах Инаба
Прислушиваюсь
К шепоту горных сосен:
Я снова вернусь к тебе.
Сколько было чувственности в
японской поэзии. Подлинной чувственности, лишенной грубой пошлости и ханжества.
Свои пятистишия Рубоко Шо
сочинил в 10 веке нашей эры. Эти стихи стали недавним и случайным открытием в
японской культуре. Кого-то они повергли в шок, но подлинным знатокам поэзии принесли настоящую радость.
Ты отбросила полог
И ветреной ночью
Залучила к себе ночевать
И тогда на рукав мой с Небесной реки
Луна опустилась тихонько.
А вот еще удивительные строчки:
Кто развязал роковые бои
Кто разбудил императорский гнев
Целую колени девчонки
От росы потемнели ее
Шелковые башмачки.
До этой великой поэзии были «Песнь песней» царя Соломона, Катулл и Сапфо,
после будут Шекспир, Бернс, Пушкин и Рембо. И каждый из них, несмотря на
схожесть человеческой страсти, описывал страсть эту, как еврей и римлянин, англичанин или русский. И
только поэтому, благодаря непохожести голоса каждого, сохранились в истории
следы человеческого гения.
Привлек несчастную к себе
вплотную.
Увы, любовь служанки –
Недолговечная росинка
На острие листка бамбука.
Так мог написать о любви только
японец.
Но к чему я все это? Причем тут
межобщинная рознь в Израиле? Не пробую ли я , по примеру японских поэтов
древности, соединить несоединимость в общую картину мира. «Еврейский вопрос» с
росинкой на листе бамбука? Нет, все гораздо проще.
Лет 120 назад, окончательно
рухнул железный занавес, отделяющий Японию от всего остального мира, но вместе
с этим стало воспитываться в народе японском имперское сознание. Худшее, что
было в характере нации, нашло выход.
На пороге страшных войн, участия
в переделе мира, многие деятели японской культуры стали пропагандировать законы
Просвещения, обязательной ассимиляции внутри европейской культуры,
принципиального отказа от «варварского» наследия своей, забвения национальных
традиций в искусстве.
Японские «модернисты» стремились
творить по эстетическим канонам, выработанным в Италии, Франции, России….
«Западники» наполнили рынок Островов жалкими копиями полотен Рембрандта, статуй
Микеланджело, прозы Достоевского и Толстого.
Противники вестернизации
фанатично, как это обычно бывает, ратовали за возрождение японского духа в
искусстве, писали о сугубо национальной
японской добродетели, воспитанной этим искусством. Они призывали к
верности вековым традициям.
Бурлила Япония. Вся эта знакомая
и банальная интеллектуальная смута шла параллельно со смутой идеологической, с
агрессивным психозом нации, с войной и кризисами в экономике.
Однако, и к счастью,
продолжалось в Японии противостояние культур недолго. Уверен, не взрывы атомных
бомб помогли японцам очнуться от дурного сна, а способность национального
интеллекта примерить Просвещение с «духом народа».
Подлинные ценности японская
поэзия, литература, кино – выработали только тогда, когда художники «страны
восходящего солнца» смогли найти «золотую середину» между достижениями мировой культуры и древними, национальными
традициями.
Японцы в искусстве усвоили
«секреты Запада», но при этом ухитрились остаться японцами. Хозяйственная,
экономическая жизнь страны тут же подчинилась наступившему миру в культуре
нации.
Эти заметки начаты с шедевров древности. Вот образцы современной
японской поэзии из книги «Новые хайку»?
Тема воды, в дождливой стране, окруженной могучим океаном, постоянна и
неизменна. Я отобрал всего лишь несколько хайку на эту тему из японской поэзии
«серебряного века».
Огромный храм.
Летний ливень хлещет и хлещет
Не утихает…
Майские дожди –
Даже школа сегодня закрыта
В горной деревушке…
Осенняя буря,
Всю влагу небес исчерпав,
Помчалась дальше…
Тысячелетие пролегает между
приведенными образцами японской поэзии, но губительное время будто исчезло,
нация отстояла красоту своего Я, значит, - сохранила свое достоинство,
жизненность и силу.
Бог японца – удивительная
природа Островов: коварная и ласковая, прекрасная и суровая. Природа еврея – в
сознании Бога. Иной национальной культуры у нас нет, и не будет. Потомок Иакова
может верить или не верить во Всевышнего, но он остается евреем до тех пор, пока сохраняет уважение к
религии, и традициям своего народа.
Художественная культура евреев,
так уж сложилась в тысячелетиях, шла не от почвы, а от неба. В этом ее
сложность и противоречивость. Летающие люди Марка Шагала – мудрый символ этой
самой сложности.
Все связано в нашем мире.
Победы массового, «конвейерного» искусства не менее опасны, чем террор
исламистов и последствия экономического кризиса.
Нельзя оторвать душу человеческую
от тела. Нельзя вылепить эту душу заново в мировом, инкубаторном центре.
Израиль - страна не только
репатриантов, но и эмигрантов. Понятно, что сохранить национальные традиции в
культуре при таком раскладе было необыкновенно трудно, но в то же время у Еврейского
государства нет выхода. Культурная ассимиляция, теперь уже на израильский
манер, – неизбежно приведет к новой национальной катастрофе. Найдутся внутри
нашего народа силы противостоять экспансии чужих культур, смогут эти силы
творчески осмыслить культуры Запада, а не заменить ей свою собственную, - тогда
и сможем отстоять себя на земле предков.
Уйдем в эпигонство,
подражательство, устав от вражды друг к другу, – исчезнем в очередной раз,
чтобы, затаившись по всем уголкам земли, снова набраться сил для национального
возрождения.
Японец Семимару (годы жизни
неизвестны) писал:
Где же правда?
Друг или враг, все должны
Прийти и уйти,
Встретиться и расстаться
У заставы Холмы встреч.
ВЛАСТЬ МЛАДЕНЦА
«Ребенок выше Бога»
Талмуд.
Написано это в год рождения моей
первой внучки, но и о каждой из последующих за ней.
Новорожденная девица заполнила все комнаты нашего дома. Каким-то
волшебным, непостижимым образом она умудрилась поселиться везде и сразу, завоевать
все пространство от холодных плиток пола до горячей черепицы на крыше.
Этот долгожданный гость
мгновенно стал хозяином, будто все, что было прежде в нашем распоряжении,
приобреталось и существовало только затем, чтобы рано или поздно быть послушным
требовательным крикам этой девицы.
Да что там дом, сад у дома, весь
наш поселок или белый город на горизонте. Самые наглые существа на свете –
грудные дети, убежденные, что все на свете принадлежит им лично, вся вселенная,
все обозримые и необозримые глубины космоса. Нет вокруг более важного дела, чем
накормить, искупать и уложить спать грудного младенца. Мир взрослых дышит и
двигается только затем, чтобы выкормить крошечное существо, весом в несколько
килограммов и ростом в полметра.
Такая фатальная зависимость,
такая беспомощность и гордыня. Впору сделать парадоксальный вывод, что чем
слабее и беззащитнее человеческое существо, тем больше в нем наглого убеждения,
что именно он – цель всего сущего.
Все суета-сует, кроме его
прожорливой и крикливой персоны. Все, что творится на земле: катастрофы, войны,
любовь и ненависть, радость и печаль – все это не имеет никакого значение.
Главное в этом дурацком мире: молоко в груди матери или, на крайний случай, его
замена в бутылочке с соской.
О чем думает младенец, что
чувствует – науке это неизвестно. Сам не говорит, а вырастет – обо всем
забудет. Верно, голод он чувствует, боль чувствует, но не только: в нем начинают
формироваться признаки вида, рождаться человеческое, свойственное только
потомкам Адама. И все же младенец вовсе не белый лист, на который природа
только готовится нанести свой рисунок. Он – огромный, стремительно
развивающийся мир, способный заполнить собой все пустоты вселенной. Возможно, в
этом новорожденном существе больше
мудрости и смысла, чем в старце, постигшем все хитрости мира.
Младенец убежден в своем
первенстве. Он верит, что именно его тело лепит Бог из праха земного, что
именно ему предстоит пройти весь путь, пройденный его предками. Он верит, что
двинется дальше в глубины непознанного, ибо только для этого он вышел из мрака
утробы в свет. Отсюда и гордыня, и наглость, и вера, что никто и ничто не
забудет о нем, как о самом важном явлении мира.
Не имеют права забыть, потому что его сердце, его мозг, его желудок –
это мотор всего сущего и остановка этого мотора грозит гибелью всему мирозданию.
Младенец растет и развивается
стремительно. Каждый час, каждую минуту он прибавляет в весе и росте. Он не
верит, что когда-нибудь остановится, и рост его тела и души прекратятся.
Младенец бессмертен. Скорость его роста напрямую связана с верой в бессмертие.
Он и торопится жить по этой причине. Он торопится в бессмертие. И только в этом
случае подобную спешку можно понять и простить. Он и в прямом смысле слова
бессмертен, потому что за каждым рождением стоит шанс на бессмертие рода
людского.
И он, именно он, а никто другой,
спаситель мира нашего от всего бреда, безумия, грязи накопившегося веками и
тысячелетиями. Младенец требует веры от нас, взрослых, что именно он этот
спаситель. Да и как может быть иначе!? К чему тогда ожидание Машиаха? Почему мы
каждый раз оказываемся пленниками, рабами беспомощного младенца и готовы отдать
ему все, что он способен потребовать.
Он требует свое с исключительной
наглостью: не речью и жестом, ему, к счастью, недоступными, а одним лишь криком
и плачем. Он требует с императорской властностью и не терпит возражений и
проволочек. Он – новорожденный – хозяин всего сущего и ждать не намерен.
Он больше, чем ребенок. Именно в этом возрасте –
он наша надежда. Мы живем этой надеждой, даже не отдавая себе отчета в том, что
отныне существуем именно этим, а не прочими, глупыми мелочами, которые и кажутся
нам жизнью. Мы готовы простить новорожденному все именно по этой причине.
Не помню кто из цадиков-хасидов
говорил примерно так: «Если в ваши добрые дела закрадется хоть одна тщеславная
мысль, вы можете все эти дела упрятать в ящик и забросить его в ад». Младенец,
несмотря на свою наглость и эгоизм, напрочь лишен тщеславия. Скажете, и добрых
дел за ним не числиться, но разве не самое доброе дело в этом мире набраться
сил в утробе матери и выйти из темноты на свет, к солнцу.
Новорожденный мудр. Он гораздо
мудрее любого старца, убеленного сединами. Он мудр, как сама природа. Его
инстинкт жизни не замутнен суицидальным, усталым бредом философских доктрин.
Младенец не «умножает знания». Он и так знает все, что ему нужно, а потому не «умножает скорбь».
И еще… Может быть, самое
главное. Ты прощаешь этому существу беспримерную наглость в чисто эгоистических
целях: за одно настоящее чувство безответной любви, когда не нужны утверждения,
подтверждения, доказательства, поступки и слова, когда тебе достаточно одной,
неповторимой радости при виде этого сгустка орущей энергии.
Власть грудного младенца.
Признаю лишь эту власть. Только ему готов поклоняться. Только его наглость не
оскорбляет мою капризную, мнительную и чувствительную натуру. Только эта
наглость не способна унизить и оскорбить ближнего.
Счастливое время – от рождения
до года, когда вовсе не хочется думать о том, что рано или поздно оно кончится
и неизбежны новые проблемы, увы, никак не связанные с великой надеждой на
радость от безответной любви, на бессмертие и спасение нашего мира.
УЛИЦА ЯФФО
От Кирьят – Шмоны до Эйлата, от
Кацрина до Ашкелона – где я только не был в Израиле, но любимый мой маршрут
принадлежит Иерусалиму. Он короток и сравнительно прям – всего несколько
километров по улице Яффо: от Таханы мерказит до
Общинного дома, дома Ури Цви Гринберга. Сколько раз я проделывал этот
путь – не помню. Неважно это. Помню только, что обычно вышагивал там с каким-то
особым чувством, с радостью приобщения, что ли? Прекрасен, многоэтажен, красив
нынешний Тель-Авив – слов нет, но каждый раз меня не покидает ощущение, что
подлинно еврейский город все-таки наша столица в горах, а не приморский
мегаполис. И дело здесь не только в количестве харедов, не в черном цвете одежды множества тамошних жителей, а совсем в
другом, в особой атмосфере жизни, в равновеликости человека и архитектуры:
часто уродливой и нелепой, но лишенной унижающей путника гордыни небоскребов.
Нынешний, современный трамвай, снующий по
Яффо, картины не портит. Даже трезвоном своим, перестуком колес он близок к
моему трамвайному, питерскому детству. Мне нравится, что стрелы трамвая
вытеснили с этой улицы вонючую суету автомобилей и автобусов, и моя любимая
улица, словно расширилась, стала почти пешеходной. Мне нравится, что пешеходы
эти, несмотря на всегдашнюю толчею, не толкают другу друга, не злятся, не
ссорятся, не наступают друг другу на пятки. Мне дышится на улице Яффо как нигде
в Израиле. Только в Иерусалиме начинаешь понимать, почему наши предки не жались
к жарким пляжам моря, а предпочитали возможность легкого дыхания в горах.
Я люблю добродушное, веселое многолюдье улицы
Яффо и тайну его дворов, с неожиданным уходом в какую-то особую, добрую,
провинциальную жизнь. Мне нравится, что в самом глухом дворе меня встречают
местные жители с полным равнодушием, терпимостью и верой, что этот чужой
человек попал сюда не со злым умыслом. Однажды в одном из дворов долго, жуя,
палился на меня чумазый малыш лет
четырех. Он жевал с аппетитом огромную булку, а потом почему-то решил, что я
умираю с голоду, решительно двинулся ко мне и подарил большую часть своего «пирога».
Втиснул мокрой ручонкой хлеб в мою руку – и умчался, исчезнув за какой-то
низкой, железной дверью. В жизни ничего вкуснее не ел.
Мало что изменилось на улице Яффо за последние
20 лет. Ну, трамвай появился, ну, исчезла старая автобусная станция,
недостойная столичного града – вот и все. Главное, население Яффо ничуть не
изменилось. Здесь, как мне кажется, давно царствует особая мода. Точнее –
полное отсутствие моды, какое – то царское пренебрежение к тряпкам,
прикрывающим тело, будто нехитрые строения по обе стороны улицы диктуют
пешеходам бесхитростный стиль одежды.
Венечка Клецель и автор
Совсем рядом с ультрасовременным трамваем –
шедевром постмодерна - Дворик Художника, по которому обычно разгуливаются куры,
а зимой, в хороший снегопад, можно заблудиться в сугробах. Здесь, в кособоком
двухэтажном строении, где некогда, как уверяют, помещалась первая гостиница
Иерусалима, и останавливались Марк Твен, Иван Бунин и Самуил Маршак – главная
моя остановка. Здесь я и вовсе оказываюсь в родных стенах, в самой мастерской
художника, где каждый сантиметр стен дышит талантом, юмором и радостью
подлинного творчества. В этих стенах я, как усталая батарейка, заправляюсь особой энергией, дарящей возможность
двигаться и жить дальше.
Что дальше? Многолюдье Яффо вливается в орущую
диким голосом зазывал, многоцветную, запашистую толпу рынка Маханей Еигуда. И
здесь, как ни странно, нет тесноты, и ты плывешь по течению и против без всякого сопротивления среды. Чтобы описать
этот рынок, все его переулки, тупики и задние дворики нужен талант
исключительный силы, а не мой слабый дар. В этом царстве обжорства и радости
жизни я начинаю думать, что прожил дни свои не совсем правильно, что нет
большего счастья, чем всю свою жизнь торговать бурекасами на рынке Маханей
Иегуда. Я не шучу, грустный мой читатель. Наведайся туда и ты согласишься со
мной, не встретив на рынке ни одной мрачной, плаксивой рожи. Здесь, в царстве
мелкой, розничной торговли, невозможно разориться. Банкроты-самоубийцы сидят в
другом месте, под охраной и крепкими
запорами. Там, где нет тяжкой жадности, нет и большой печали. Такого гремучего коктейля из святых и жуликов
нигде в мире не сыскать. Помню, как дико орал мне в спину продавец персиков,
дико огорченный тем, что я забыл взять З шекеля сдачи. Помню… Нет, об этом не
буду – ненавижу радовать антисемитов.
Лавчонки на улице Яффо – особая статья. Здесь
есть все, кроме атомной бомбы. О качестве умолчу. Зачем нам это качество, если
жизнь так коротка? Зато в едальнях разных на Яффо блюда не успевают
затовариться. Все свежайшее, вкуснейшее и цены даже в ресторанчиках вполне
умеренные, так как «толстые кошельки» на улицу эту заглядывают редко. Слишком
уж она демократична для «жирных котов».
Веселая улица Яффо! Но нет, наверно, в мире ни
одной похожей на эту улицу, еще и потому, что война здесь не прекращалась, как
будто, никогда. Еще 60 лет тому лавчонки на одной стороне улицы опускали
железные шторы при обстрелах, а магазинчики напротив - продолжали работать.
Затем, совсем недавно улица Яффо стала любимым объектом мрачных типов, больных суицидом,
помноженным на страсть убивать. Годами стирали улыбку с лица этой улицы и все
тщетно. Нет веселей на свете улицы Яффо.
Можно пожаловаться на лишний вес местных
нищих. Ничего не поделаешь, работа такая – сидячая. На уличных музыкантов,
убежденных, что достаточно дергать струны и растягивать меха – и труд твой
будет оплачен. Он и оплачивается щедрой улицей Яффо. Но жаловаться не советую.
Все, что здесь происходит - особая краска, без которой вся картина будет
выглядеть неполной. Здесь, в исключительном хаосе, есть особая гармония, полная
исключительно национальных красок, которую не портят даже дамы в хиджабах из
Восточного Иерусалима.
И вот конечный пункт моего похода. Два пролета
крутой лестницы, второй этаж старого дома – и я попадаю на тайное сборище
высоколобых и седовласых жрецов разного
вида искусств, разговаривающих на одном, но давно вышедшем из употребления,
языке. Собравшиеся рады друг другу и произносят словосочетания, которые вне
стен этого храма они стесняются произносить. Слова эти скоро выйдут из
употребления, как и утомительная привычка читать хорошие книги, но пока мы живы
они произносятся и живут, только внешне похожие на язык давно оставленной
родины нашей, существующей ныне и по другим законам и с другим языком. Мы же
здесь, за тысячи километров от берез и осин, выступаем в роли хранителей чуда
живой, чужой речи… Как там, у одного из главных жрецов наших:
Пророки, предсказатели, предтечи –
никто единым словом не отметил,
что сладостные звуки русской речи
однажды растекутся по планете.
Такая она – улица Яффо, где
штиблеты из Китая соседствуют с яблоками Голан, а указанные звуки с древними
текстами, читаемыми справа налево. Где все невозможно, но все реально, как и в
той великой, но не на каждой карте заметной стране, где расположен древний
город, в котором дышится легко.