четверг, 5 декабря 2013 г.

«ЕВРЕЙСКИЙ ВОПРОС» БОРИСА ПАСТЕРНАКА На полях книги Д. Быкова «Борис Пастернак»




 Человек неоспоримого мужества он панически боялся своего еврейства, как призрака, как страшной тени и бежал безуспешно от всего, что напоминало ему о предках. Но спастись от призраков и собственной тени невозможно. Русский гений Бориса Пастернака в богоборческой гордыне своей, в стремлении к свету и радости – был гением еврейским. И такое возможно в нашем странном мире, где возможно абсолютно все.
  «Папа! Но ведь это море слез, бессонные ночи и, если бы записать это, — тома, тома, тома. Удивленье перед совершенством его мастерства и дара, перед легкостью, с которой он работал (шутя и играючи, как Моцарт), перед многочисленностью и значительностью сделанного им, — удивленье тем более живое и горячее, что сравнения по всем этим пунктам посрамляют и унижают меня. Я писал ему, что не надо обижаться, что гигантские его заслуги не оценены и в сотой доле, между тем как мне приходится сгорать от стыда, когда так чудовищно раздувают и переоценивают мою роль: Я писал папе: что в конечном счете торжествует все же он, он, проживший такую истинную, невыдуманную, интересную, подвижную, богатую жизнь, частью в благословенном своем девятнадцатом веке, частью — в верности ему, а не в диком, опустошенном, нереальном и мошенническом двадцатом».  Из письма Бориса Пастернака Исайе Берлину, отправленного в конце 1945 года, через семь месяцев после смерти отца – Леонида Пастернака.
 В двадцатых годах девятнадцатого века  поэт – Борис Пастернак к юбилейным датам пишет две поэмы «1905 год» и «Лейтенант Шмидт». В то же время его отец – Леонид Пастернак публикует фундаментальную работу «Рембрандт и еврейство в его творчестве». Отец-художник верен «благословенному» девятнадцатому веку, верен своему роду. Сын стремится выжить в «диком, опустошенном, нереальном и мошенническом двадцатом».
 С веком жить - по «вечьи» выть. Но как? В том же году Пастернак пишет актеру-декламатору Донату Лузанову: «Если Богу будет угодно, и я не ошибаюсь, в России скоро будет яркая жизнь…. Поразительно огромное, как при Толстом и Гоголе, искусство». То есть под водительством товарища Сталина и большевиков страна вернется в девятнадцатый век. Наивный бред? Ложь самому себе? Очередная попытка выть по «вечьи»? В конце тридцатых Борис Пастернак и вовсе потерял контроль над собой: здесь и письма Сталину и чудовищные стихи о вождях. Безумный век зомбировал несчастных современников, вне зависимости от их таланта и даже личного мужества.  Не нам судить этих людей. Случай с Пастернаком для нас интересен, в первую очередь, не паническим конформизмом гениального поэта, а проблемой еврейской идентификации в диаспоре, да и не только в ней. Даже в Израиле еврей живет под прессом мировой юдофобии, а его, вынужденное во многом, превращение в израильтянина – еще одна попытка найти спасение в новой ассимиляции. Это значит, что, возвращение в очередной раз к фигуре Пастернака,  это, прежде всего, попытка разобраться с вечными проблемами, стоящими перед евреем, пытающимся жить вне своего, религиозного поля. 
  В одном из рекламных сайтов в Интернете (автор не указан) о книге Дмитрия Быкова сказано так: « Дмитрий Быков о Пастернаке высказался сполна, хотя суть его огромной книги четко выражена в первом предложении первой главы: «Имя Пастернака - мгновенный укол счастья… Пастернак - даже в самые черные его дни - неотделим от счастья (и чувства избранничества, благословенности, соответствия того, что с ним делается и что он делает, Высшему замыслу).
 Впрочем, подобная оценка личности и творчества поэта обычна. А. Архангельский, в давней своей статье о Пастернаке писал: «  Борис Пастернак — автор многих
произведений, но "Доктор Живаго" стал, на мой взгляд, самым ярким выражением его
гения. Роман о докторе Живаго и стихи Юрия Живаго становятся воплощением
радости, которая превозмогает все, даже страх смерти». О самом романе можно спорить, о радости, ради которой творил. Борис Леонидович спорить не приходится.
 Страдать в радость трудно. Исайя Берлин вспоминает о встрече с Пастернаком: «Ему страшно не хотелось затрагивать эту тему – не то чтобы он ее особенно стеснялся, - просто она ему была очень неприятна. Он бы хотел, чтобы евреи ассимилировались… Я заметил, что каждое мое упоминание о евреях и Палестине причиняло Пастернаку видимое страдание».
  Не прошло и года, как перестали дымить печи крематориев Аушвица, когда фюрер попытался избавить мир от евреев физически, Борис Леонидович (Исаакович) был против подобного насилия над плотью целого народа. Он считал, что народ этот должен исчезнуть, утратив свою душу, превратившись в нечто, не имеющее никакого отношения к себе самому. Нет еврея – нет проблемы. Нет страданий на эту тему. И великий русский (на 99%) поэт Пастернак становится русским на все 100. Он мечтал об этом. 
 Яков Кумок в своем эссе «Понять Пастернака» пишет: « «Я свожу в нем счеты с еврейством», - предупредил Борис Леонидович, сообщая о начале работы над романом. Роман тогда назывался «Мальчики и девочки», потом стал известен как «Доктор Живаго». «Автор, надо полагать, намеревался свести счеты и с еврейскими мальчиками, и с девочками». Это выдержка из письма О.М. Фрейденберг, многолетней его корреспондентке».
 Как соединить «воплощение радости» со «сведением счетов»? Вот вопрос вопросов. Впрочем, ответ здесь прост. Какая может быть радость при мысли о несчастной судьбе своего собственного народа, о Холокосте, о чудовищной волне ненависти к потомкам Иакова, захлестнувшей человечество в те годы, когда писался «Доктор Живаго».
 Радость порождает гармония с веком, а не восстание против жестокого времени. Яков Кумок далее пишет, что нашли в себе мужество Эренбург и Гроссман остаться евреями, и составить «Черную книгу»,  а вот Пастернак, казалось, и не увидел трагедии, происшедшей с его народом, как и не заметил государственного антисемитизма в СССР. Струсил, спрятался от ужаса своего случайного, как он ни раз указывал, происхождения.
 Ничего не поделаешь, каждый в то кровавое время спасался, как мог. Тому же Эренбургу хватило мужество остаться евреем, а перед даром своим бесспорным он струсил, нагромоздив «гору партийных книжек».
 Дмитрий Быков пишет: «Главная же причина того, что Сталин не тронул Пастернака в сорок девятом, была, думается, не в том, что он считал его «небожителем» и любил Бараташвили в его переводе, - а в том, что Пастернак никак не вписывался в концепцию «борьбы с космополитизмом…. Пастернак…. терпеть не мог, когда его пытались свести к еврейству, неустанно говорил об ассимиляции, и это искреннее – а вовсе не конъюктурное стремление    могло спасти ему жизнь».
 Верно, но Быков не договаривает, что с той же искренностью Борис Пастернак в тридцатые годы ассимилировался в советские поэты. И это, возможно, хранило его в годы разгула террора.
 Есть в книге Быкова еще одна странная догадка, сформулированная так: «Заболоцкий был похож на провинциального бухгалтера, Мандельштам суетливостью напоминал еврейского портного. Пастернак был похож на поэта – слишком похож, как и Ахматова; этим, и только этим, можно объяснить их неприкосновенность…. Сталин как всякий профессиональный властитель отлично понимал пределы своей власти и не посягал на самые древние запреты».
 Красиво сказано. Мне мешает только одно. Еврейского портного преследовали и убили, как врага власти. Врага, не способного ей служить и личного врага вождя, что он и декларировал в своем знаменитом стихотворении. Не думаю, что спас бы Пастернака поэтический облик, если бы многое в его творчестве не было бы проникнуто попытками с палаческой властью поладить. 
  Тем не менее, Пастернак, отдав без сожалений свое «первородство», но гений поэтический сохранил, может быть, во многом, и ценой предательства. В любом случае в истории с еврейством Бориса Леонидовича не так легко разобраться, как кажется. Она, эта история, полна противоречий, странностей, тайн и сама по себе тянет на увлекательный роман.
 «Разборки» в «Докторе Живаго» тоже полны противоречий. Положительные герои романа, как и положено, говорят голосом автора. Вот этот голос: «Попадаются люди с талантом, - говорил Николай Николаевич. – Но сейчас очень в ходу разные кружки и объединения. Всякая стадность – прибежище неодаренности…. Истину ищут только одиночки и порывают со всем, кто любит ее недостаточно».
 Красиво сказано, по Льву Николаевичу Толстому, и спорить с этой аксиомой не приходится. Но через три страницы читаем: « Что значит быть евреем? Для чего это существует? Чем вознаграждается или оправдывается этот безоружный вызов, ничего не приносящий, кроме горя». Таким образом, начинает Борис Леонидович «сводить счеты с еврейством» и не замечает, что, не успев начать «сведение», опровергает сам себя. Звание еврея в диаспоре – это уже гарантия не стадности, еврей – одиночка – значит, ему доступна истина, шанс на одаренность в личностном начале у еврея не отнять. Какое уж тут «горе»? Ведь не одни же телесные страдания имел в виду поэт Пастернак, слово «народ», как синоним толпы, стада, вообще не жалующий.
 Справедливости ради отметим, что в итоговом, сорок шестом году Пастернак проявил равнодушие не только к судьбе еврейского народа, но и о любимом, русском говорил как-то невнятно. Например, совсем не те стихи предоставил «Новому миру». Заместитель Константина Симова - Кривицкий писал по этому поводу: « Я не ждал от него! Крупный поэт – что он дал за стихи? Ни одного слова о войне, о народе».
 Ничего не поделаешь, соответствовать «дикому веку» в любых его проявлениях Борис Леонидович не всегда хотел, сопротивлялся по мере сил. Он и евреем-то, по - своему же признанию, соглашался быть лишь в героическую эпоху Маккавеев, что не совсем понятно, ибо восстание Маккавеев и было восстанием против ассимиляции «избранного народа», на которой так настаивал Борис Леонидович. 
 Пастернак, как и все мы, был родом из своего детства, причем детства сугубо русского, но особого,  «избранного», окруженного такими фигурами, как Лев Толстой, Скрябин, Ге…. Это был сравнительно сытый, «верхний» мир торжества интеллекта и таланта, мир, лишенный всевластия скуки и пошлости обычной мещанской жизни.
 На другом полюсе заштатный постоялый двор на окраине Одессы, где хозяйничали его бабка и дед. Шумная суета  неопрятно одетых людишек, галдящих на незнакомом языке…. Выбор очевиден. Москва! Москва!
 Выйдя из такого детства, не ищут спасения в иных корнях, в неведомых традициях, языке, всему укладу быта. Память о былом, если она не запятнана грязью невежества, бездарности и тусклого быта, способна в самые тяжелые минуты бытия спасать от тоски и одиночества.
 В автобиографическом очерке «Люди и положения», написанном за три года до смерти Борис Пастернак ни разу не произносит слово еврей или еврейство, зато признается в любви к своему русскому детству, к русским людям, с которыми он был крепко связан на старте своей судьбы.
 Детство Пастернака было радостным детством. Он, по сути, и пытался эту радость продлить все семь десятков лет своей жизни, продлить творчеством и любовным родством с тем миром, в котором вырос.
 Пишу это без тени осуждения. Человек слаб, даже рожденный с зачатками гениальности. Это его потомки в знак признательности стараются превратить гения в памятник, очищая его образ от обычных примет любого человека. В итоге, увы, не памятник получается, а идол.
 «От добра добра не ищут». К чему были Борису Пастернаку его еврейские корни, если русские, так ему, по крайней мере, казалось - уходили глубоко в почву и крепко держали его на родной земле.
 Итак, бежал поэт от еврейской Одессы и представить себе не мог, что Одесса эта настигнет его в Москве, в сердце России. Дмитрий Быков приводит письмо Пастернака 1927 года: «Как всегда тяжело и сложно будет нам с тобой: кругом почти сплошь жидова и – это надо послушать – словно намеренно в шарж просятся и на себя обличенья пишут: ни тени эстетики. Стоило ли Москву заполонять! Скоро десятый год, хоть бы говорить и вести себя с тактом научились».
 Можно подумать, что хамы и пошляки коренной национальности в Москве окончательно перевелись на 10-ом году революции. В любом случае, эти шариковы жить Пастернаку не мешали. Вот евреи из местечка, бестактно напоминающие ему о своем собственном происхождении – другое дело. Страдал он, глядя на свою родню, но здесь важно, что на свою, а чужая его мало трогало. Ей он был готов прощать все, что угодно.
 Тут же автор биографии приводит еще одно «еврейское» письмо Пастернака Максиму Горькому: «Мне, с моим местом рождения, с обстановкою детства, с моей любовью, задатками и влечениями не следовало рождаться евреем. Реально от такой перемены ничего бы для меня не изменилось…. Но тогда, какую я бы дал себе волю! Ведь не только в увлекательной, срывающей с места жизни языка я сам, с роковой преднамеренностью вечно урезываю свою роль и долю». Быков поясняет, что вынужденное косноязычие Пастернака в рассуждениях «о русском  пути и русском государственном устройстве» связано с сознанием чуждости, своим еврейством.
 Опять лукавство, если не кокетливая ложь. Кто в СССР, в годы, когда лихо начали закручивать гайки, мог вольно размышлять о «государственном устройстве». Похоже, застенчивость еврея в «чужой стране» спасла Пастернака от пули и каторги, приучила поэта не давать себе волю…. Нет, и это не совсем так. Просто смертельный риск к радости и гармонии привести не может. Гений Пастернака был отважен. Сам же он лез на рожон чрезвычайно редко, и его фронда власти не была системной. Вот ослабла удавка, и никакое происхождение не помешало Борису Леонидовичу высказаться по наболевшим вопросам в своем нобелевском романе, когда он попытался свести счеты не только с евреями, но и с революцией. Впрочем, понятия эти, судя по всему, он не разделял. 
 Одиночество и счастье? Век Бориса Леонидовича был несчастным и кровавым веком. Выходит, в походе за радостью счастья не могло не быть известных и роковых сложностей: от собственного еврейства, чуждости в родной стране, до сделок с властью, враждебной всему, что так ценил Пастернак.
 Талант самой своей природой обрекает большого поэта на одиночество. «Некоренное» происхождение одиночество усугубляет до степеней крайних, до душевных мук, непереносимой дисгармонии с миром, в котором поэт родился. Подобное – одна из неоспоримых трагедий еврейской диаспоры. Больше всего на свете страшился Пастернак одиночества, смерти и безумия. С безумием, одиночеством и смертью он связывал свое еврейство, и обвинять его в этом также наивно, как осуждать за привычку копаться в личном огороде. Ничего не поделаешь:  прополка грядок доставляла Борису Леонидовичу радость, а лицезрение своей обрезанной крайней плоти – боль.
 
 Одиночество. В книге Соломона Волкова «Диалоги с Иосифом Бродским» читаем: « Когда я там вставал с рассветом и рано утром, часов в шесть, шел за нарядом в правление, то понимал, что в этот же самый час  по все, что называется, великой земле русской происходит то же самое: народ идет на работу. И я по праву ощущал свою принадлежность к этому народу. И это было колоссальное ощущение! Если с птичьего полета на эту картину взглянуть, то дух захватывает».
 К пятнадцати годам я уже сознавал свою чуждость в СССР, но когда после восьмилетки устроился учеником токаря на завод от этого ощущения временно, конечно, но избавился  тоже по утрам, когда в толпе рабочих шел от проходной к своему цеху. Ужас одиночества  чужака в чужой стране временно отступил и никогда не забуду этого сладостного ощущения общности, причастности к миру, в котором родился, к миру, с которым говорил на одном языке.
 Слаб человек: и гений, и обычный смертный. Мука одиночеством, в случае с евреем ассимилированным, обычна и понятна, но именно этот случай приходится рассматривать, когда перед нами такие фигуры великих русских поэтов – евреев, как Мандельштам, Пастернак или Иосиф Бродский.
 Но вновь обратимся к книге Дмитрия Быкова. Противоречия  в ней и показательны и понятны. Вот автор пишет: «… тех, кто не знал Пастернака, не видел его в быту, раздражала непривычная восторженность его поэзии – особенно в контексте с русской словесностью, привыкшей томиться от неразделенной любви и гражданской неудовлетворенности».
 Печальность, «сумеречность» русской   культуры – место общее, но страницей далее Быков отмечает: «Христианское ощущение жизни как бесценного подарка было в двадцатом веке даровано многим».  «Христианским ощущением жизни» награждает автор Пастернака, но, тем самым, невольно отрывает его от русской культуры, не подозревая, что радостным своим, оптимистическим восприятием жизни Борис Леонидович был обязан своим предкам-хасидам, которых в христианстве заподозрить никак нельзя.
 Что Пушкин без своих чернокожих предков, что Лермонтов без холодной страсти шотландских горцев, что Пастернак, без удивительного еврейского жизнелюбия и жизнестойкости? Казалось бы, просто и легко учесть все это, но скрытый, как правило, застарелый шовинизм не позволяет отечественным исследователям допустить, что русский гений не становится гением чужим, если владеет им генетическая память предков.
 Степень ассимиляции еврея бывает разной. Борис Пастернак считал себя православным человеком, но крещен, как и его отец, не был. Леониду (Исааку) Пастернаку было предложено место преподавателя в Училище живописи, ваяния и зодчества. Быков пишет: «Пастернак охотно согласился, но предупредил, что, если для устройства на эту должность понадобиться креститься, - он, несмотря на всю свою дистанцированность от еврейской обрядности, вынужден будет отказаться». Это мягкий пересказ довольно резкой отповеди Леонида Пастернака, не желавшего ценой предательства получить жизненные блага.
  Итак, замечательный художник Леонид Пастернак жил и умер потомком Иакова. Его сын таковым себя  считать не хотел, на словах (если считать прозу и поэзию словом) он декларировал свое христианство постоянно, но на дело, на поступок крещения так и не решился. Надо думать, причина тому не только презрение к форме и церковности, но и нечто тайное, скрытое, не позволяющее предать  память рода, от которой он открещивался, в буквальном смысле слова, всю свою жизнь.
 В биографии поэта читаю: « О том, был ли Пастернак  крещен в детстве, существуют разные свидетельства. Сам он неоднократно сообщает разным корреспондентам и собеседникам, что няня его крестила; по другим его признаниям выходит, что она лишь отвела мальчика в церковь, где священник окропил его святой водой, и сам Пастернак ретроспективно воспринял это как крещение. На такой серьезный акт, как крещение ребенка, нянька, конечно, не могла решиться самостоятельно; важно, что сам Пастернак считал себя крещенным и мерил себя этой меркой с младенчества».
 «Мерил с младенчества» - сомнительная фраза. Не было у сына Леонида Пастернака такой возможности. Все это, о няне и крещении, он придумал гораздо позже, в возрасте зрелом, в поисках выхода из одиночества и счастливого (в гармонии) приобщения к великой русской словесности. Сам же Дмитрий Быков пишет:  « В 1900 году Борис Пастернак впервые узнал о том, что он еврей и что ничего хорошего ему это не сулит. Еврейство оказалось чем-то, куда более серьезным, чем бедность, отсутствие связей или болезнь…. Несмотря на блестяще сданные экзамены, привитую оспу и пошитую форму, - несмотря даже на заступничество московского городского головы Голицына. … - Бориса в первый класс Пятой гимназии не взяли, поскольку здесь соблюдалась процентная норма евреев – 10 из 345». Какое уж тут крещение от няни, или каким другим способом.
   Детство формирует психику, характер человека. По сути дела вся жизнь еврея-Пастернака была преодолением проклятой процентной нормы, когда и экзамены сданы блестяще, и «оспа привита», а не берут, не принимают, не признают…. С одной стороны униженность изгоя, с другой – гордыня творца, столь характерная для жестоковыйного племени, потомков богоборца – Иакова – Израиля. Быков пишет: «Нет сомнения, что подобные эксперименты над окружающим миром  ставил и подросток Борис Пастернак, проверяя свое могущество. Впрочем, почти каждый большой поэт в детстве воображает себя Богом». Быков увязывает эту особенность психики выдающейся личности почему-то с христианством, основываясь на цитатах из романа Пастернака «Доктор Живаго», но сам же пишет: «Если бы Пастернак в отрочестве больше интересовался Ветхим Заветом, его внимание не мог бы не привлечь эпизод из Книги Бытия (32:23 и далее): «И остался Иаков один, и боролся некто с ним до наступления зари: и увидел, что не одолевает его, коснулся сустава бедра его и повредил сустав бедра у Иакова, когда он боролся с ним». Здесь Быков старается соблюсти принцип приемлемости, заложенный в самом христианстве. Но и почему же только «в детстве». Большой поэт, переставший чувствовать себя Богом, в любом возрасте теряет квалификацию. Да и сама богоборческая суть светского искусства свидетельствует об этом.  Гениальные стихотворные проповеди позднего Пастернака – прямое тому доказательство.
  Встык с отрывком из Торы Быков рассказывает о том, что в результате травмы (падение с лошади) « нога Пастернака срослась неправильно – правая на всю жизнь осталась короче левой на полтора сантиметра». Одно это никак не ассоциируется с судьбой Христа, а отсылает нас к поединку Иакова то ли с посланником Божьим, то ли с самим Творцом.
  Дмитрий Быков пишет: «В 1908 году Пастернак окончил гимназию – кажется, из всех русских поэтов это был единственный золотой медалист с пятерками по всем предметам, кроме Закона Божьего, от которого он был освобожден по иудейскому своему происхождению. Вероятно, отсюда его любовь к православию, хотя и не официозному». Добавим, что от службы в армии судьба освободила Пастернака, укоротив его правую ногу. Перелом спас Пастернака от службы в армии, сохранив его гений для поединка с Богом. Свидетелем он стал преступлений века, а не невольным участником. Он, человек мира и радости, всю свою жизнь вел беспощадную войну только с «диким» веком и, как   жестоковыйный потомок Иакова,  со своим еврейством.
 Возможно, Дмитрий Быков знает, что такое не официозное православие. С точки зрения и прежней, и существующей православной церкви все, что не официоз, - ересь. Следовательно, Бориса Леонидовича Пастернака мы должны признать еретиком, как и его любимого писателя – Льва Толстого. Видимо, и по этой причине Пастернак, как еретик православия  в юности влюблялся исключительно в еврейских девушек, пока не женился на Евгении Лурье, надо думать, тоже еретичке, и родил с ней с, и родил с ней еврейских детей Леонидович.веев и былои бы многое в его творчестве не было бы проникнуто попытками поверить в т.
 Трагическое противоречие. Вполне возможно, и здесь виновато нарастающее одиночество, о чем неоднократно пишут исследователи творчества поэта. С одной стороны очевиден страх личности перед толпой, официозностью, групповщиной, но с другой - попытка раствориться в большинстве, спрятаться за «спиной» человечества, чтобы не нашли, не обнаружили, не затравили, чтобы «век-волкодав» не впился в загривок и дал возможность продолжить дни в радости и любимой работе.
 Дмитрий Быков, тем не менее, отмечает: « По Пастернаку, роль личности не в том, чтобы делать историю, а в том, чтобы сохранить себя вопреки ей». Да вся история народа еврейского – это успешная попытка сохранить себя, вопреки истории. Нет, был Борис Леонидович подлинным сыном своего народа и никто не убедит меня в обратном.
 Точно, глубоко и верно, на мой взгляд, исследует автор биографии поэта историю дружества Пастернака и Маяковского. Он пишет: «Искусственная антитеза «застывший Маяковский – развивающийся Пастернак» фальшива по определению; между тем они были действительно полярны – поскольку развитие Пастернака   ориентировано все-таки на жизнь. Его задача – выжить и перейти в новое качество. Маяковский всегда столь же упорно выбирает смерть – и делает это в любых ситуациях…. В конце концов, Маяковский всей своей жизнью заплатил за такой выбор литературного поведения».
 Точный вывод. Отсюда становится ясным политический выбор «камикадзе» Маяковского – выбор Октября и смерти, да и самоубийство поэта перестает быть загадкой.
 И вот еще одна любопытнейшая фраза из «сравнительного анализа» поэтов, предпринятого Быковым: «Маяковский дисгармоничен, весь в шрамах и разломах, - Пастернак и в несчастье счастлив». Вот еще одно доказательство невозможности уйти от своей глубинной сути. Борис Леонидович Пастернак вышел из народа, который «и в несчастье счастлив». И в этом очевидный парадокс еврейского бытия на нашей негостеприимной планете.
 Анна Ахматова, с точки зрения Быкова, художник органичный, но «поэт по преимуществу ветхозаветный. Пастернак – новозаветный, и в этом их наиболее принципиальное несходство». Быков, как и большая часть критиков иудаизма, не видит в Ветхом Завете радости обновления и воскрешения человеческой личности. Бог еврейский для него нечто суровое, беспощадное, карающее. Но почему же при строгом, и даже суровом, воспитании своим Богом сам еврейский народ никогда не помышлял о национальном суициде, с верой связывал высшую радость знаний, и не только свое бессмертие, как народа, но и духовный прогресс всего человечества?
 Далее Быков отмечает: «Парадокс – которых в пастернаковской судьбе вообще множество. Ахматова – человек крещенный, верующий, воцерковленный, называющий Толстого «ересиархом»; человек с исключительно серьезным отношением к христианству. Пастернак воспитан во вполне светской семье, до конца тридцатых остается номинально признанным советским поэтом, церковь посещает крайне редко; внешняя, обрядовая сторона христианства его как будто не занимает. При всем каждое  слово в его поздней поэзии – о Воскресении, о чаянии будущей жизни, а у Ахматовой как будто и надежды на нее нет никакой». Не вижу здесь никакого парадокса: просто Анна Андреевна Ахматова была подлинной христианкой и русской женщиной, а Борис Леонидович Пастернак – евреем. И вера его православная была странной, на грани атеизма. Да и возможно ли в бунте творчества, на путях поиска абсолютной свободы, исповедовать хоть какую-то религию?
 Юношу-Пастернака направляют на учебу в Марбург. Дмитрий Быков пишет: «Марбургская школа была, может быть, не самой сильной в философии того времени – да и не самой популярной, ее предпочитали в специфической среде. Герман Коген был одним из столпов тогдашнего еврейства, убежденным и последовательным иудеем.…. Известная часть русской интеллигенции могла сколько угодно восхищаться литературой и посещать русские театры, но в душе никогда не отказывалась от еврейской идентификации; этой кастовой замкнутости и не переносил Пастернак, которому сама мысль о том, чтобы полностью отнестись к одной национальности была тесна, как «формовщика повязка»».
 Здесь, как обычно, все поставлено с ног на голову. И прежде, и теперь «еврейский рынок» тесен и не может предоставить творцу той массы «покупателей» и «фанатов», о которых он втайне или открыто мечтает. Вот и весь секрет рассуждений о «кастовой замкнутости». На самом деле, глубина иудаики очевидна и не нуждается в доказательствах. Сама история еврейского народа - неопровержимое доказательство этого факта. Но глубина эта носит откровенно «лабораторный» характер и не может претендовать на «овации в зрительном зале».
 Ассимилированному еврею, и это понятно, всегда хотелось быть «человеком мира», не усугублять одиночество таланта одиночеством изгоя. Вот еще одно  из объяснений ссылок на ту же «кастовую замкнутость».
 Но широта, щедрость и богатство народа очевидны, когда он без насилия над собой и без особых потерь национального духа способен обогащать окружающий мир своим даром, накопленным в тысячелетиях истории. Процесс этот, увы, неоднозначен и было бы наивным надеяться, что в компании с Борисом Пастернаком, Львом Ландау или Исааком Левитаном не проникнут в широкий мир России такие личности, как Евно Азеф, Лев Троцкий или Лазарь Каганович, тоже, кстати, считавшие себя не евреями, а «гражданами мира». 
 С Марбургом и Когеном связана еще одна странная история: Леонид Пастернак попросил у Когена один час времени позирования для портрета. Профессор, хоть и еврей, но еврей немецкий, решил, что его хотят выставить на деньги, заподозрил художника в корысти и отказался позировать. Оскорбило сына художника, как пишет об этом Быков и «кастовое и, в сущности, пошлое нежелание позировать никому, кроме еврея». История эта кажется мне странной еще и потому, что Коген – еврей ортодоксальный – вообще не мог считать нормой, а не идолопоклонством, тиражирование своего облика. В любом случае   случай с портретом стал поводом для характерного письма сына к отцу: «Ни ты, ни я, мы не евреи; хотя мы не только добровольно и без всякой тени мученичества несем все, на что нас обязывает это счастье…. Не только несем, но я буду нести и считаю избавление от этого низостью; но нисколько от этого мне не ближе еврейство». Вот мука-то! Ничего хорошего от еврейства, одна маята и «заложничество», как пишет Дм. Быков. Одно непонятно, как мудрый Пастернак не мог понять, что и дар его от исключительного характера древнего народа, что еврейство его – благо, а не отягчающее обстоятельство в судьбе, что весь он, с его исключительным даром, сын народа еврейского, а не какого-либо другого. 
 Есть еще одна любопытная  деталь в юношеском письме Пастернака: он называет избавление от еврейства «низостью», но сколько раз потом он проявит эту низость, сколько раз перешагнет «красную черту» в своем ассимиляторском пыле.
 Ряд исследователей полагает, что неприязнь Пастернака к своему еврейству напрямую связана с любовной драмой в юности. Не удалось будущему лауреату Нобелевской премии стать зятем короля сахара, мужем Иды Высоцкой. В охранной грамоте: « Утром, войдя в гостиницу, я столкнулся с младшей из сестер в коридоре…. Я прошел к старшей и, страшно волнуясь, сказал, что так дальше продолжаться не может, и я прошу ее решить мою судьбу». Пастернаку ответили отказом, но прав Быков:  «Как всегда в его биографии, разрыв стал для него вторым рождением и потому благом: 16 июля 1912 года – день становления Пастернака – поэта. С этого дня у него была уже своя первая лирическая  тема – способность терять и извлекать из потери новые смыслы и темы».
 Резонно предположить, что из потери своего еврейства, Пастернак тоже должен был извлечь «новый смысл и силы», но в этом случае терять-то было особенно нечего. Рыба не может отказать от жабр, а птица от крыльев.
 Быков подводит черту: «В этом весь Пастернак: богоравность и власть над миром – но всегда ценой потери, близость к Богу – но всегда ценой жертвы. Только отвергнутый он всемогущ, только в бесславии – всесилен. Это и есть его христианство…»
 Странное, однако, христианство. Сколько раз читал о народе еврейском: «только  отвергнутый он всемогущ, только в бесславии – всесилен». И до чего же точное определение. О каком отвержении и бесславии христианина говорит Быков? Впрочем, и здесь, как уже отмечалось, отказ от официоза, от церковности. Истоки православия Пастернак ищет не Храме Божьем, а в общении с философами – славянофилами. Личность бежит от толпы в поисках равных себе.
 По возвращении из Марбурга  еще один разрыв. Папа и мама почти не евреи, но все-таки, юноша Пастернак селится отдельно. У его изголовья отныне лежит Евангелие. Бегство от своего еврейства продолжается. Еще немного и он перестанет быть «заложником» своей неудобной расы.
 О  том, как непрост был путь Пастернака из евреев, рассказывает Дмитрий Быков. Один из друзей намекнул Борису Леонидовичу на его еврейское происхождение и то, что по этой причине он так и не научился «толком писать по – русски». ( Кстати в одной из статей Солженицына о творчестве Иосифа Бродского те же намеки и те же обвинения). Бродский ко времени опубликования этой статьи скончался и не мог вызвать Александра Исаевича на дуэль. Пастернак так рассвирепел, что потребовал немедленных извинений – иначе поединок! Друг струсил, стреляться не пришлось. От всей этой истории осталось письмо еще одного друга Пастернака – Дурылина, «которого он тоже заподозрил в антисемитизме», как пишет Быков, но на самом деле заподозрил, конечно, намеке, что ему, Пастернаку, никак не получить звания истинно русского поэта.
 Дурылин, надо думать, тоже не донца разобрался в конфликте, а потому сначала клялся, что он евреев нежно любит, а антисемитизм считает «смрадным порождением», но потом все-таки позволяет себя критику потомков Авраама: «Но, быть может, антисемитизм во мне нечто другое. Я ненавижу ту интернациональную нивелировку под уровень коммивояжерской культуры, которая грозит все истребить и засолить…. В этом распылении… первая роль выпала еврейству, и поскольку оно с охотой и удовольствием отдалось этой роли, я не люблю его, не люблю эту интернациональную и в сущности уже тем самым и не еврейскую часть…. Вот и все мое антисемитство, которое, думаю, и Вы разделяете». Пастернак разделял, о чем с убежденностью пишет Быков, хотя не совсем понятно, как можно делить и разделять «смрадное порождение». Все верно, культура, лишенная национальных корней, бедная, пустая культура, но при чем здесь евреи и почему такая культура грозит все истребить и засолить. Прямо заговор какой-то злых инородцев против живой и талантливой российской словесности. Этот юдофобский бред и до сих пор наплаву в России, так как и сегодня видные места в гуманитарной сфере северной державы занимают  евреи.
 Не знаю, как там с очередным заговором. Знаю, что вышедшие из черты оседлости дети Иакова дали российской культуре, именно российской, высочайшие образцы творческих достижений и обогатили эту культуру в гораздо большей степени, чем «засолили» ее «интернациональной» трухой.
 Но здесь, пожалуй, и следует искать корень насильственного, почти истеричного, славянства Пастернака. Он больше всего боялся ярлыка космополита, как будто предвидел погром конца сороковых и начала пятидесятых годов прошлого века.
 Был ли он искренен в своем ассимиляторском порыве? Пожалуй. Он мог позволить себе эту искренность без особых потерь. Все оставалось при нем, никто был не в силах забрать у Бориса Леонидовича наследие предков, благодаря которому он и достиг высот в русской словесности.
 Было ли успешным бегство Пастернака от своего еврейства? Нет, конечно. Увы, трагическая история народа еврейского доказывает полную бессмысленность ассимиляторских потуг. В 1958 году официоз травил Пастернака, как еврея. Быков пишет: «Срочно нарисовали плакат: «Иуда, вон из СССР!» - изобразили Пастернака в виде Иуды, подчеркнув в его облике иудейские черты, рядом намалевали кривой мешок с долларами, к которому Иуда жадно тянулся».
 Все «низости» ухода от еврейства пошли прахом. Все попытки примкнуть к коренному народу оказались тщетными, все православие Пастернака, его гениальные стихи о Рождестве – все было тут же забыто. Он хотел стать Христом русской поэзии, а был превращен в Иуду. Бедный Пастернак принадлежал к народу, не способному укрыться, спрятаться в дебрях ассимиляции.
 Дмитрий Быков, в связи с очередной душевной драмой Пастернака, приводит одно из его писем 1918 года: «По крови я еврей, по всему остальному за ее вычетом – русский. Института рыцарства не знала история ни того, ни другого народа».
 Бог с ним, с рыцарством, проблема в кровном родстве. Бежал Пастернак от традиций и веры своего народа, а то бы узнал, что табу крови в иудаизме связано напрямую с немыслимостью людоедства, ибо кровь и душа Богодуховная - одно и тоже. Значит, невольно признался Борис Леонидович, что по душе он – еврей. Да и по кой еще «части тела» можно определить национальность человека?
 Не взял бы на себя смелость судить об умственных способностях великого поэта. Дмитрий Быков настоящий знаток жизни и творчества Пастернака. Ему и карты в руки. Автор биографии осторожно пишет: «Ум – не самая упоминаемая из пастернаковских добродетелей. Нине Берберовой казалось, что Пастернак «ничего не сознает», не понимает себя…» Согласен с Берберовой и Быковым. Гений Бориса Леонидовича настоятельно нуждается в поправке-приставке – поэтический. В этот я думаю и неудача (относительная, конечно) его знаменитого романа. Любые «ереси» Льва Толстого, подчас крайне сомнительные, глотаешь охотно, даже с радостью. Ничего не поделаешь – гений. А вот «рассуждизмы» Пастернака из «Доктора Живаго», подчас, вызывают досаду и настоятельное желание книгу отложить. Проза «голит», как замечательно было сказано одним хорошим писателем. Здесь не спрятаться за музыку и живопись стиха.
 Подлинная мудрость и мужество нужны, чтобы осознать свою органическую неразрывность с генетическим «кодом» рода и смириться с этим,  чаще всего, не благодаря, а вопреки обстоятельствам.
 Здесь крайне любопытен один эпизод из биографии Пастернака. Поэта преследует бессонница. Он болен. В разладе с самим собой. Борис Леонидович на гране помешательства. Его, почти насильно, отправляют на антифашистский конгресс в Париж, короткая остановка в Берлине, где живут отец и мать поэта. Быков пишет: «Странно, что в родительской квартире он уснул   легко, сразу. Вероятно, там он все-таки почувствовал себя дома – родные вещи кругом, родные картины на стенах…. В России все было безнадежно чужим. В том числе и на Волхонке…. Очень уж он истосковался в России без главного – без человечности, которая здесь была естественной, ею дышало все».
 Красноречивое признание, но только ли неожиданный уход в детство и Париж, последовавший за Берлином, успокоили накаленные нервы поэта?
      В последнем своем поэтическом цикле «Когда разгуляется» Пастернак писал: «И должен ни единой долькой / Не отступиться от лица,/ Но быть живым, живым и только, / Живым и только до конца».

  Мне кажется, что попытка «отступиться от лица» стала подлинной трагедией в судьбе этого удивительного мастера слова, но то, что он, вопреки всему,  остался до конца «живым»  обеспечило славу  великому русскому поэту и еврею – Борису Леонидовичу Пастернаку.

Комментариев нет:

Отправить комментарий