Жизнь учит, что нельзя торопиться с выводами. В каждой
победе есть зерна поражения, и в каждом поражении следы победы. Но мало ли чему
учит жизнь легкомысленного,
нетерпеливого ученика. Достаточно такому взмыть вверх, и он забывает о земном
тяготении, а, разбившись вдребезги, и чудом сохранив жизнь, не благодарит Бога
за спасение и не хочет верить, что
впереди возможен новый подъем.
Извлекаешь из бездонного сейфа собственной и чужой
глупости пошлое утешение, будто жизнь подобна шкуре зебры или полосатому
матрацу: белая полоска – черная – белая – черная, но не желаешь помнить, что
рано или поздно разнополосица эта кончится бесконечной полосой неведомого цвета.
Сколько раз ты поднимался к Иерусалиму и спускался вниз, к
побережью Израиля. Вверх - вниз, вниз – вверх…. Сколько раз был на тех качелях
– и мало что понял, но так и не смог остановиться....
В ту ночь я верил, что полет этот
на всю жизнь. И самолет, летящий над Средиземным морем, никогда не приземлится.
В ту ночь я, наивный, прощался с Россией и своими друзьями навсегда, и горд был
поступком мужественного человека, рискнувшего на полет, и жалел тех, кто
остался копошиться в грязи, страхе и нищете родины. Так мне казалось. Точнее, я
хотел, чтобы все было именно так, а не иначе. Тогда, ночью в самолете…
"Ночью, в самолете, ловлю
себя на нехорошем чувстве к тем, кто остался. Словно это они меня бросили, а не
я их. Не умею спать сидя, да и сна этого проклятого – ни в одном глазу.
В "боинге" полно пустых
мест. Вот бы оставшихся всех сюда – в разрушение сонной, усталой паузы. Мы бы
устроили остальным пассажирам – тихим и напуганным перемещением в пространстве
– веселую ночку.
Понимаю, что вся российская заумь
от хронического неумения решить простые
проблемы бытия, и бред наш
наполнит благовонную прохладу салона колючими микробами нервности, безумия,
тоски. Все это я понимаю, но пока что иной язык мне недоступен, непонятен и
чужд.
Одно я могу обещать спящим пассажирам.
Все обойдется без крика и драк. Мы будем счастливы одним уж тем, что снова
окажемся вместе.
Друга Т. я бы устроил на то
сидение, поближе к иллюминатору. Он, бедняга, ни разу заграницей не был. Он
ждал бы ее, заграницу, с нетерпением отпущенного на волю, освобожденного раба.
Он и шелест наших возможных разговоров слушал бы вполуха. Он бы с жадностью
всматривался в звездную темень за окном, подстерегая первый луч
"иноземного" солнца над морем посреди Земли – колыбели человечества.
Т. – автослесарь, бабник и алкаш.
Но любит он не только водку и секс. Т. – фанатичный читатель трудов
исторических. Здесь он готов поглощать любой "корм": от Плутарха и
Иосифа Флавия до Николая Карамзина и Виктора Суворова. Т., к примеру, все знает
о Богдане Хмельницком. Когда, в припадке необъяснимого безумия, я приобрел
автомобиль "Таврия", собранный на Запорожском автозаводе, Т.,
брезгливо осмотрев мою покупку, сказал так: "Мало вы, евреи, терпели от
запорожцев, так ты еще и это несчастье купил".
Т. , дорогой мой, как же ты прав
оказался. Сколько мы с тобой приняли мук от этого монстра, сотворенного
недобрыми руками. Какие зловещие тайны халтуры человеческой познали. Сколько
раз побеждали эту гнусную, железную тварь, заставляя ее вертеть грязные колеса.
Т., дружище, я твой должник на веки. Как же ты жить будешь без моей ржавой
"клячи"? Впрочем, добра этого в России и без моей "Таврии"
хватает. Не пропадешь. Только презренный металл тут не причем. Не ты ли любил
повторять, что ТАКОЕ за деньги не чинят, только по глупости. Вот мы с тобой,
два дурака, и пробовали перехитрить природу, вдохнуть жизнь в мертворожденный
механизм, а это дорогого стоит. Мы с тобой бросили вызов целому коллективу
бракоделов. Мы пытались исправить историю. Тем, в какой-то степени, и жили. Мы
так были поглощены решением этой неразрешимой задачи, что рискнули лечиться от
алкоголизма. То есть это Т. рискнул, а я возил его к чудо-доктору.
Кудесник часто опаздывал. Мы
сидели в машине у подъезда его квартиры и ждали. За ветровым стеклом была
холодная, сырая, мерзость городская зима. Но нам было тепло ( в проклятой
машине одна лишь печка работала исправно).
Т. говорил, что ему, несчастному,
приходится выбирать между выпивкой и радости от соития с женским полом. В
последнее время его дамы все чаще стали выражать недовольство
"работой" моего друга. Любовь Т. ставил выше пьянства – вот он и
решил излечиться от пагубной привычки во имя этой самой любви, как он ее
понимал.
-
Скажи, - спрашивал Т. – Почему среди евреев алкашей
мало?
Не любил разговоры на эту тему,
молча пожимал плечами, но Т. ответ знал и без меня.
-
Вам жить нравится – вот почему, - сердито бормотал мой
дорогой алкаш и автослесарь. – Вот куда ты, старый хрен, намылился? Чего тебе
дома не сидится? Сыт каждый день. Пьян
по желанию. Детки растут, дом, дача, работа в наличии. Нет, все ему
мало, от всего отказаться готов и "когти рвать"….Кому ты там,
оттрубив полтинник, нужен? Только не надо заливать, опять же, про тех же деток.
Не надо!… Под себя гребешь! Вам, евреям, без приключений тошно. Вам на одном
месте – тоска. Вам жить нравится на
полную катушку, а нам…
-
Кончай ныть, - говорил я. – Вот подлечишься, приедешь в
гости.
-
Не пыли, - отмахивался Т., – ты там своих слесарей
найдешь.
Он ошибся, бедняга Т. . Потом, в
Стране Обетованной, я и не подумал забираться к консервную банку автомобиля.
Превратился в пешехода и был искренне счастлив этим обстоятельством. Вот
что писал уже года через два, после той
ночи в самолете : "Не люблю машины. Любые. Не люблю и боюсь. Собак никогда
не боялся, тигров и слонов, высоты, бури на море, землетрясения, грома и
молнии, наводнения и пожара, а машин – боюсь. Причем разных. Не понимаю я их…
Никакое знание конструкций и законов получения энергии не способно поколебать
мою убежденность, что внутри любого автомобиля кроются не лошадиные, а
сатанинские силы. Даже электробритва меня раздражает, как вечно ворчащая злая собачонка, всегда готовая броситься на
тебя и укусить… Ничего не поделаешь: технический прогресс и я – "понятия
несовместные" ".
Снова я в том самолете: " На
это, пустое место, рядом, усаживаю К. . Мы с ним в последнее время дружно
работали: мастерили сценарии и фильмы о ненависти, о жестокости человеческой, о
глупости, способной испепелить землю. Пошепчемся, дружище? Сколько осталось
недоговоренного. Я лечу в мир, где так много любви, а потому и "выше
крыши" чудовищной ненависти. В Израиле мы с тобой сочиним самый
увлекательный в мире кинороман на эту тему.
Не слышит меня К. . Он мотается
по фестивалям. Он работает только на Канны, Венецию, Берлин… Там его родина. И
другая отчизна К. не нужна. Зря я зову своего старого друга. Его не было, и
быть не могло в том ночном самолете…
Впереди маленький старичок сопит,
аккуратный старичок. Только уши у старика неаккуратные – хрящеватые и большие.
Ушами он похож на П. – замечательного художника. Я бы его, домоседа, не рискнул
перенести в "боинг". П. последние 20 лет сидит безвылазно в крошечной
мастерской, заваленной полотнами, мольбертами, красками, самодельными рамами
для картин и пишет одни березки. Он их по памяти изображает: болотца,
потемневшие от дождя скирды, серое, осеннее небо – и белые, будто нагие и
беззащитные, и словно светящиеся изнутри, березки. П. их по памяти пишет,
утверждая, что смотреть на пейзаж русский слишком уж грустно, а вспоминать о
нем – весело.
Одну из картин П. я везу в
багаже. Летят печальные березки на постоянное место жительства к пальмам и
кактусам. Как-то приживутся?
-
П. ,дружище, ну скажи, почему на любом твоем пейзаже
березки?
-
Так бесполезное дерево – одна красота. Ни на что не
годны, кроме как в огонь и для огня, спички, к примеру. Вот мы, художники, из
того же, бесполезного материала.
Я спорю с П., уверяю его в насущной необходимости
подлинного искусства. Художник не спорит со мной. Он старше и мудрее меня
на те же 20 лет сидения в одиночестве и
не хочет омрачать своим горьким опытом мои надежды на успех в новой стране, под
другим, чистым и высоким небом… В стране, где не растет бесполезное дерево –
береза.
Кресла вокруг меня пусты. Как это
несправедливо! Русский человек К. знает Библию лучше меня – еврея. Он одинок в
глухих снегах родины. Бездарность нуворишей ненавидит его бунтующий дар. Он и
сам проводит резкую грань между безумными правилами толпы и талантом творца. К.
для всех и везде чужой, так почему бы, не жить ему там, где пошлость людская не
так всевластна и агрессивна.
Слесарь Т. нашел бы работу для
себя тут же, даже без знания языка. Мы бы его спасли от неизбывной боли, от
отчаяния живой души, замерзающей на вечной мерзлоте суицида.
( Кто это "мы" я сейчас
не знаю, но тогда, семь лет назад, видимо, знал)
Да и П., не нужна России. Какая
разница, где по памяти рисовать березки. Мы бы и его подлечили от надрывного
кашля старого курильщика, отогрели под настоящим солнцем.
Моя бы воля весь салон
"боинга" наполнил бы достойной публикой. Так бы мы и летели рядом –
несчастные каторжане, все еще прикованные к тяжкой тачке российского быта. В
неизведанное летели, к свету из тьмы.
В письмах к Сталину Михаил
Булгаков по наивности своей так и называл заграницу СВЕТОМ, благоразумно
умалчивая о характере родины под властью большевиков…
Брось! Сам-то куда летишь? Из ночи к свету?
Перестань! Все это лирика. Ты давно вырос из коротких штанишек и понимать
должен, что всякая эмиграция – трагедия, даже если зовется она репатриацией,
алией (подъемом), возвращением…
Возвращением туда, где жили твои предки 2 тысячи лет назад. Фантастика! Но что
делать, если сам ты принадлежишь народу совершенно невозможному, немыслимому,
фантастическому народу.
Перестань оглядываться назад… И
все же… Друзьям моим невыносимо оставаться, а мне трудно оставлять их. И с этим
ничего не поделаешь. Это та горечь, избавиться от которой невозможно… Кресла
вокруг меня и дочери моей – пусты.
Прошу у заспанного, удивленного
стюарда водки. Выпиваю стакан залпом и без закуски. Ваше здоровье, друзья мои!
Лехаим!
Комментариев нет:
Отправить комментарий