понедельник, 29 сентября 2025 г.

Был ли Исаак Башевис‑Зингер религиозен?

 

Был ли Исаак Башевис‑Зингер религиозен?

Дэвид Стромберг. Перевод с английского Светланы Силаковой 28 сентября 2025
19
 
 

Материал любезно предоставлен Tablet

Во времена, когда поголовно все увиливают от прямых ответов на всех фронтах общественной жизни — в политике, морали, религии, — трудно отыскать голос, который говорил бы четко, со знанием дела, искренне, чураясь упрощений. Пока из всех секторов спектра культуры доносятся, сплетаясь в нестройный хор, истошные крики, нам трудно обосновать свои убеждения: здравые оценки ситуации не выдерживают напора все более яростных споров окрест. Оглядываясь на прошлое, мы, возможно, замечаем ужасающие параллели с временами великих потрясений, хоть нам и не вполне понятно, как в наше время проявят себя эти безудержные силы. И все же мы можем оглядываться на деятелей культуры, выживших в те времена, — это поможет нам постичь историческое значение нашей, еще не завершившейся эпохи. Тем самым мы формируем глубокую преемственность — нити, соединяющие прошлое, настоящее и будущее, — причем не просто ради самой преемственности, а ради нашей духовно‑нравственной цельности; это еще важнее, когда псевдонравственность и претензии на превосходство идут в атаку. В такие времена голос идишского американского писателя Исаака Башевиса‑Зингера по‑новому ценен, ведь он не просто рассказывал занятные истории, но и исследовал опасную склонность человечества подстрекать к разрушениям, а также, невзирая на эту склонность, возрождал вдумчивое отношение к тому, чем для человеческого духа должна служить религия.

Зингер — гениальный рассказчик, и это давно признанный факт, его литературные шедевры востребованы в равной мере благодаря содержанию, связанному с конкретной культурой, и тематике, понятной всему миру. Зингера принято считать секулярным писателем, запечатлевшим старозаветные обычаи восточноевропейских евреев. Но если говорить о личных отношениях Зингера с унаследованной традицией, в том числе с ортодоксальным иудаизмом семьи, в которой он родился, то на всем протяжении его писательского пути они были весьма непростыми. Модернистские темы и литературные приемы, умение завоевать секулярную аудиторию, знание истории, сочетавшееся с талантом заинтересовать ею нынешнего читателя, — всем этим Зингер притягивал тех, кому хотелось проникнуться атмосферой старого мира, но в современной обертке. Похоже, Зингер сознавал, как привлекателен его образ стародавнего сказителя, и, обыгрывая его в многочисленных интервью и лекциях, работал на публику: вспоминал былое, но не применял его суровые требования к настоящему. В творчестве он, особенно в первые годы после Холокоста, поставил себе задачу запечатлеть для потомков утраченную жизнь польского еврейства — но так, чтобы это нашло отклик у послевоенной аудитории. Впрочем, возможно, его задача не исчерпывалась созданием такого вот мемориала. Его произведения также могли неким образом подспудно стимулировать подлинную еврейскую жизнь в настоящем — создавая условия для ее грядущего возрождения, а это со временем становится все насущнее и актуальнее.

Исаак Башевис‑Зингер

Именно в художественной прозе наиболее полно воплотилась идишкайт Зингера (сам он переводит это слово на английский как Jewishness («еврейство»), а я предложил бы понимать под ним «еврейскую жизнь»). Для него это означало быть евреем в обществе других. В отличие от еврейских мыслителей, направлявших разные аспекты своего еврейства на научную работу, философию или религиозную мысль, Зингер посвятил себя литературе. В отличие от других еврейских писателей, он сосредоточил свое писательское воображение на мистическом аспекте человеческого опыта — силе духа, которая животворит душу и тело и управляет ими, а особенно на назначении того, что мы называем эротическим и демоническим в поведении людей. У Зингера эротика связана не с сексуальностью, а с чувством тайны и восторга — с тем экстазом, который можно найти и в духовной жизни, и в религии. Демоническое тоже связано не столько со злом как объективным явлением, сколько с таинственными влечениями, толкающими людей к разрушительным поступкам — а поступки эти в мире являют себя как зло. Душа, можно сказать, жаждет экстаза, а находит его либо в эротическом, либо в демоническом. Зингер же полагал, что вдохновенная религия обуздывает эротический экстаз и направляет дух на путь жизни, а не смерти.

В своих произведениях Зингер много раз подтверждал способность религии поддерживать самосознание человека, общину и традицию, но писал также и об ее слабых местах — опасности догматизма и развращенности. Он умело орудовал литературными приемами и религиозными познаниями, при этом не открывая во всей полноте свои личные убеждения и всегда уделяя особое внимание борьбе человеческой природы с человеческим духом. К образу жизни соблюдающего еврея он так и не вернулся, но его деятельность на практике как писателя и его идишкайт вели беспрерывный диалог. Кое‑каким критикам виделось некоторое лицемерие в этой позиции, поскольку из нее вытекало, что Зингер одобряет поведение, ему несвойственное. Однако она также служила непростой задаче навести мосты между двумя парадигмами (старозаветной ортодоксией и новейшей современностью), частенько конфликтовавшими при жизни Зингера (а прожил он долго). Своим читателям — евреям и неевреям — он предлагал миросозерцание старого света с его ценностями и верованиями наряду с современным сознанием, острым чувством тщетности и абсурдности существования; в результате получался гибрид — ортодоксально‑экзистенциалистская нравственная позиция, которая могла бы помочь наполнить смыслом вашу жизнь в современном мире.

* * *

Ход мысли Зингера являл себя в литературных образах и композиционных структурах его прозы. По его критическим статьям (в большинстве своем малоизученным) видно, что автор десятки лет целенаправленно развивал свои писательские способности и строил свою карьеру, продумывая и выверяя чуть ли не каждый свой шаг в литературе, — а затем изображал, будто делает все это так же естественно, как дышит. Зингер, казалось, оправдывал ожидания, налагаемые жанрами, но одновременно раздвигал границы этих жанров — предлагал читателям знакомую упаковку, но перемешивая все внутренние элементы, создавал впечатляющие новые формы. Многие исследователи описывали, как он использовал другие формы повествования — истории из «Майсе‑бух»  (Астрид Старк‑Адлер), рассказы рабби Нахмана (Дэвид Роскис), журналистский репортаж (Дэвид Нил Миллер), — экспериментируя с новыми сочетаниями тем и композиционных структур. Однако в результате получился не просто доныне незнаемый подход к литературе, а нечто большее. Это слияние форм дало начало уникальному мировосприятию, оспорившему общепринятые представления о прошлом и настоящем, религиозном и секулярном, традиции и прогрессе. Оно заставило всех участников диалога усомниться в обоснованности их умозаключений.

Возьмем, к примеру, «Разрушение Крешева» (1943): эта повесть начинается как история о любви в штетле, которая должна показать, что ученость ценнее богатства. Но вскоре она начинает обличать опасность умствований, а завершается мотивами на манер Достоевского, переложенными на идиш и перенесенными в еврейский контекст: преступление (хет) и наказание (штроф), раскаяние (тшуве), признание (мойде и мисваде) и искупление грехов (сигеф). Зингер даже включает сюда совращение молодой девушки и ее самоубийство (она повесилась), позаимствованные прямо из запрещенной цензурой главы «Бесов» Достоевского. Современное сознание повстречалось с еврейским миросозерцанием, и в результате мы имеем разрушение (хурбн). Зингер переносит формы и язык одной литературы в другую литературу, и в результате возникают и экстаз, и чувство неустроенности. Но также Зингер расширяет границы еврейства, внося в привычный контекст иностранные формы и помогая еврейской мысли выйти в современный мир. Однако то, что мы видим в финале, по‑прежнему твердо предопределено иудаизмом. Дело обстоит совсем не так, как в случае Раскольникова, — здесь ни наказание, ни страдания не приводят к искуплению грехов, и вот как завершается рассказ: отец, хоть и потерял дочь, погубленную развратом, признает, что наш мир — мир Б‑жий, а сам — он же еврей — не должен отступать от слова Б‑жьего согласно Торе и тому, что люди блюдут из рода в род. Современные демоны занесли свою заразу в мир былого, но образ веры остается образом традиции.

Зингер использовал еврейский образ мыслей, чтобы выражать всеобщие идеи — и точно так же перекладывал всеобщие идеи на идиш, внося тем самым более широкий контекст в еврейский образ мыслей. Еврейство значило для него ни больше и ни меньше, чем всеобщность, хоть первое и снабжало символами вторую. Существенная составляющая творчества Зингера — способность перемещаться взад‑вперед от еврейства ко всеобщности. И делает это он, представляя читателю символы традиции и в то же время умаляя их значимость — показывая: если не следовать им преданно и целеустремленно, они пусты. Когда Шлоймеле и Лизе в «Разрушении Крешева» женятся, результатом этого становится не подлинный супружеский союз, а смерть опозоренной Лизе и отъезд Шлоймеле в изгнание — авек ин голес. И, хотя персонажи «Крешева» погрязли в грехе и разврате, Зингер в завершение повести рисует еврейский образ веры — веры далеко не примитивной, веры, которую не пошатнут никакие утраты и душевная боль. Даже после смерти Лизе ее отец не отступается от еврейской традиции: молится на великие праздники, устраивает праздничные трапезы, пусть и в одиночестве, строит кущи на Суккот; когда же он распродает свое имущество и уезжает из города, где все напоминает ему о несчастье, то даже оставляет деньги на городскую благотворительность.

За пределами своей прозы Зингер был вне религиозной жизни: оттуда его изгнало время и пространство. Он пребывал на ничейной полосе между хасидизмом старого мира и современным образом жизни несоблюдающего еврея, причем после исторических потрясений — Второй мировой войны и Холокоста — возведение мостов между ними стало невозможно. Он не был ортодоксально религиозен в том смысле, как сам это понимал, но не был и секулярным по понятиям большинства людей, поскольку его духовная картина мира питалась ортодоксальным восприятием прошлого и твердой верой в Б‑га. В его творчестве символы, дающие утешение и силу духа среди непрестанных превратностей изгнания, — те же, что сберегали традицию и связывали нас с ней. Но это срабатывало лишь в том случае, если мы выбирали их сами. Создавать вдохновенную идишкайт — живое еврейство или еврейскую жизнь — означало понимать иудаизм как выбор. Вместе с тем это означало признать, что иудаизм, когда он помогает нам перетерпевать те же страдания, которые привели нас к пониманию этого, не всесилен. И все же в нашей власти претворить изгнание в диаспору, отчуждение — в общность, а страдания — в радость, воскрешая символы традиции, всякий раз заново. Зингер делал это в литературе, изображая конфликт традиции с духом, а его описание еврейской жизни снова и снова воскрешало ее символы в воображении его читателей. А от этого до воскрешения их в реальности — лишь один шаг.

Изгнание — кризис, который наша свобода выбора может претворить в поступок. При том, что произведения Зингера укоренены в иудаизме и имеют особый смысл для людей, воспитанных на этой истории или традиции, они затрагивают и всеобщие темы: личностный рост, чувство принадлежности к обществу. И его произведения, давая прочувствовать этот кризис, указывают на дилемму идентичности как связующего звена между конфликтующими элементами: духом и телом, личностью и общиной, поступком и выбором, бунтарством и традицией, а каждый из нас так или иначе рано или поздно метался. В своих произведениях он рассказывает о трениях между этими разнообразными противоположностями, и, хотя зингеровские персонажи не в силах их примирить, его прозе удается вызвать их в воображении читателя; ну а нам остается найти способы примирить разные аспекты пережитого нами — задача не из легких. Хотя Зингер так и не вернулся к соблюдению религиозных обрядов, созданные им произведения балансировали на грани религии и бунтарства, развращенности и нравственной цельности, созидания и разрушения: он снова и снова обращался к конфликту между демоническим богохульством и эротической религиозностью. А это уже говорило о том, что прожить жизнь достойно нелегко, говорило в традиционных еврейских терминах и вместе с тем доступно для каждого современника. И читатель вникал в суть проблемы, не в силах оторваться от его захватывающих историй.

* * *

Итак, под покровом эстетических задач произведения Зингера содержат нравственный императив, выражающийся в описании жизни духа в материальном мире. Хотя зингеровским персонажам не удается примирить особенности еврейства с общечеловеческой нравственностью, его прозе удается вызвать их в воображении читателя — поселить их в миросозерцании и сознании читателей, побуждая их задуматься, каким способом самостоятельно примирить разные аспекты — а это не так‑то просто. Зингер не мог целиком и полностью оторваться от традиционного образа мыслей и стать целиком и полностью секулярным. Он писал произведения на грани религии и бунтарства, развращенности и чистоты, созидания и уничтожения, — обращался к конфликту между демоническим богохульством и эротической религиозностью, а также к выбору, принимаемому под давлением этих разнонаправленных импульсов. А это уже сам по себе религиозно‑духовный поступок в рамках культуры без малейшей угрозы или принуждения. Зингер достоверно описывал, как нелегко прожить жизнь достойно, — описывал в традиционных еврейских терминах, доступных пониманию современного человека, а дилеммы открывал читателям через занимательные истории. Зингер сберегал мудрость и дух иудаизма, при этом его произведения в традиционном еврейском мире, из которого вышел этот писатель, сочли бы неприемлемыми. В каком‑то смысле его произведения сами балансировали на грани, отделяющей секулярные тексты от религиозных, снова и снова побуждая нас подходить к жизни созидательно.

Оригинальная публикация: Was Isaac Bashevis Singer Religious?

Комментариев нет:

Отправить комментарий