понедельник, 25 марта 2024 г.

Затерянный мир: мальчик из Модиина забрался на динозавра, а слезть уже не смог

 

Затерянный мир: мальчик из Модиина забрался на динозавра, а слезть уже не смог

Шестилетний мальчик в городе Модиине забрался сегодня на большого искусственного завропода (установить точный вид динозавра не представляется возможным). Он добрался по длинной шее до головы ящера, и, как часто случается в жизни, слезать оказалось намного труднее, чем карабкаться вверх.

Мальчик, застрявший на голове у динозавра, испугался и стал звать на помощь. На его счастье, этот парк в Модиине довольно популярен. Прохожие позвонили в пожарно-спасательную службу, и к месту происшествия выдвинулась машина с длинной лестницей.



Двое пожарных усадили юного верхолаза в "люльку" и вместе с ним благополучно опустились на землю. Это "первобытное" приключение ребенок вряд ли скоро забудет.

«Пурым не свято, а троска не хвароба»: март 1924-го

 

«Пурым не свято, а троска не хвароба»: март 1924-го

Михаил Липкин 24 марта 2024
Поделиться116
 
Твитнуть
 
Поделиться

Сто лет назад, в марте 1924 года, тоже хотелось думать, что зима миновала и нас ждет что‑то позитивное, да и писать хотелось о чем‑то оптимистичном.

Вышел, например, русский перевод книги «Нох алемен» идишского писателя Давида Бергельсона. В 1941 году эта книга будет издана в СССР под названием «Миреле», по имени главной героини. После ряда переизданий, в 2013 году, «Книжники» выпустят ее по‑русски под авторским названием: «Когда всё кончилось». Но в 1924 году Бергельсон живет в Германии и вопрос о возвращении в Россию — его или его творчества — еще не ставится. Вскоре он у Бергельсона возникнет и через десяток лет решится положительно. А потом — война, творческие поиски, государственная работа, Еврейский антифашистский комитет, арест в 1949‑м и расстрел в 1952‑м, в «ночь расстрелянных поэтов», по зловещему совпадению бывшую днем его 68‑летия.

Но вернемся в 1924 год. Итак, Бергельсон живет в Берлине, недавно женился — между прочим, к хупе его сопровождал сам Бялик, который потом подошел к его невесте Ципе и полушутливо‑полусерьезно сказал: «Ты понимаешь, кто твой муж? Смотри, береги его от большевиков». (Как в воду глядел!) Симпатии Бергельсона к большевикам не в последнюю очередь объяснялись его увлеченностью идеей «еврейской колонизации Крыма», в чем многие тогда видели путь к еврейской автономии.

У кого‑то этот проект вызывал недоверие — см. заметку «Д‑р Марголин о еврейской колонизации Крыма». Настроение бывшего председателя организации территориалистов Арнольда Марголина вполне понятно, хотя его аргументация не слишком убедительна. Он допускает, что «большевики склонны содействовать образованию еврейской автономной области», но не верит в еврейскую сплоченность на территории, отягощенной слишком многими притязаниями.

Спустя 100 лет мы видим, что на другой территории (с притязаниями неменьшими) еврейский проект все‑таки осуществился. А что касается советской власти, то чем дальше, тем больше она проявляла себя принципиальной противницей всякой, не только еврейской, автономии. Но в 1924 году еще можно было тешить себя иллюзиями и надеяться на реализацию смелых проектов — как политических, так и культурных.

Бергельсон в тот период создавал новую идишскую литературу, которую одни принимали с восторгом, другие без него. Но Бергельсон принадлежал к тем писателям, которые, отталкиваясь от традиции, стремились найти адекватный ответ на «вызов» мировой культуры. Читатели и критики слишком привыкли к классической фельетонно‑местечковой повествовательной манере на основе разговорного пласта идиша. А строгий лаконизм прозы Бергельсона, близость его стилистики к европейскому психологизму, что характерно и для «Когда всё кончилось», одни считали недостатком, другие достоинством. Мнения были полярными.

Иосиф Шехтман, как и ранее в материалах эмигрантской прессы, выступает хранителем исторической памяти, но не собирателем архивных диковин, а страстным и компетентным обличителем, ведь речь идет о недавнем лихолетье.

Из январской подборки «Лехаима» читатели могли запомнить материал Шехтмана о том, как он развенчал генерала, претендующего на роль гуманного защитника евреев. Теперь речь идет о лихом бандите, игравшем во время Гражданской войны в политические игры. Он «отметился» на всех воюющих сторонах: был за белых, за красных, за украинских националистов. Наконец, в 1924 году фигурирует среди обосновавшихся в Дании эмигрантов как «известный вождь политических отрядов на Украине». Шехтман, как и в случае с генералом Постовским, камня на камне не оставляет от его репутации, выраженной этой обтекаемой формулой, приводит факты и свидетельства погромных «подвигов» бандита Струка.

Далее следует заметка на первый взгляд нелепая: Муссолини разошелся со своими последователями по еврейскому вопросу. То ли искренне, то ли из практических соображений он не поддержал антисемитское безумие, и вот уже его самого… заклеймили евреем. Забегая вперед и видя ситуацию со столетней дистанции, припомним, что дуче одумался, осознал свою ошибку, и Италия в Холокосте оказалась не хуже и не лучше других: погибла примерно шестая часть итальянских евреев. Муссолини персонально мог быть сколь угодно толерантен — вспомним материал о его беседе с итальянскими раввинами, когда он заявил, что антисемитизм порочит идею фашистского движения. Но логика событий все равно привела к тому, что сам Муссолини с его неуместным либерализмом чуть было не оказался «позором» движения.

В 1924 году фашизм еще только набирал силу, чтобы впоследствии стать господствующей идеологией в Италии. Широкой публике импонирует ставка на массовый энтузиазм, презрение к поискам сложных решений, истеричная риторика против внешних и внутренних врагов. На последнюю роль евреи подходили идеально, поскольку никто в их защиту не выступал. Для интеллектуалов — своя духовная пища: велеречивые фразы, что наконец‑то обретено решение наболевших социальных и культурных вопросов, достигнута подлинная свобода вместо прежней, мнимой, только теперь она к тому же идет рука об руку с порядком, традицией, исторической гордостью, избавленной от чуждых национальному духу влияний.

Италии, родине фашизма, прозрение обошлось дорого. Все итальянцы, детство и юность которых пришлись на эпоху Муссолини, в том числе известные впоследствии деятели культуры, прошли через это: обучаясь в школе, они состояли в детской фашистской организации. Умберто Эко в эссе «Вечный фашизм» иронично вспоминал, как в 10 лет победил в конкурсе сочинений на тему «Дóлжно ли нам умереть за славу Муссолини и за бессмертную славу Италии?»: «Я доказал, что дóлжно умереть. Я был умный мальчик». Но после падения фашизма он вдруг осознал, что свобода — это еще и свобода от экзальтированных речей…

Тем временем в Германии фашистская риторика развивалась по нарастающей, и уже с некоторыми издержками. Фельдмаршал Людендорф после Первой мировой войны, когда уже не мог посылать в бой войска, со всем пылом предался мистике, великогерманскому шовинизму, принял участие в пивном путче в 1923‑м, а на суде над Гитлером весной 1924 года строил свое выступление на простом приеме «это не я, это они», причем залез в глубокую древность: «Это не я напал на Рим и евреев, а они тысячу с лишним лет тому назад начали наступление на немецкий народ; мы, немцы, лишь вынуждены защищаться…» Разумеется, евреи были виновны и в поражении Германии. Людендорф, судя по всему, был психически нестабилен, однако после войны имел статус национального героя, и его заявления нельзя было игнорировать.

Союз евреев‑фронтовиков Германии выступил с официальным опровержением людендорфовских фантазий, но, увы, эти фантазии соответствовали духу места и времени.

В это же время за океаном, в США, вполне в людендорфовском стиле высказывается автомобильный король Генри Форд. Газетный комментатор причиной тому видит его малую образованность (заметка «По адресу Форда»). Насчет образования Форда — оно и правда было не ахти. Но ненависть и невежество связаны не так уж тесно, как хотелось бы обвинявшему Форда сенатору Ла Гуардиа.

Обложка антисемитского издания Генри Форда

Между прочим, Фьорелло Ла Гуардиа — личность не менее известная, чем Форд, и гораздо более симпатичная. В его честь назван нью‑йоркский аэропорт, а факты его биографии легли в основу мюзикла «Фьорелло» (1959). Невысокий, коренастый, весьма боевитый Ла Гуардиа, сын итальянских эмигрантов, католика и еврейки, мэр Нью‑Йорка с 1934‑го по 1945‑й, прославился как пламенный борец с коррупцией и преступностью (а ему, выходцу из итальянской среды, было сложно выступать в этом амплуа) и автор социальных программ помощи малоимущим. В медийной среде его прозвали Цветочком, буквально переведя имя мэра.

И наконец, о вечном: в марте, или, если хотите, в адаре, мы празднуем Пурим. Праздник настолько особенный, что о нем даже есть пословица: «פורים ניאׇ סוויאַטאׇ, טראׇסקאַ ניאׇ כוואׇראׇבּא». Читается это так: «Пурым не свято, троска не хвороба», а по‑русски значит следующее: «Пурим не праздник, а лихорадка не болезнь». В таком виде эта цитируемая в эссе Полякова (Литовцева) «И было во дни Ахашвероша» пословица приведена в сборнике Эйнхорна и в полном соответствии с карнавальным духом праздника бытует в еврейской среде не на еврейском языке, а на говорах белорусского. Встречается более литературный вариант: «Людзи гавораць, што Пурымы не сьвято, а трасца не хвароба».

Хочется спросить: да как же не праздник, — и автор объясняет, что в отличие от других еврейских праздников в Пуриме нет того расписанного, строгого порядка, а есть чистая детская радость от застолья и пуримшпиля, игры в «побивание Амана» и шалохмонес от соседа Шолома Ратнера, даров Соломоновых.

Но взрослый человек переосмысливает детские впечатления и осознает, что он и в детстве более всего любил Пурим именно за то чувство, что чудо на нашей стороне, что минует и пройдет черная пора, уйдут дикость и древность, средневековье и мерзость современности, Аман и Ахашверош, а мы будем вечно. И день, назначенный для скорби, станет днем радости и победы. И опять будет Пурим — а с ним молитвы и трещотки, песни и карнавальное представление, и шалохмонес от Ратнера.

Михаил Липкин

 

«Когда всё кончилось»

Я имею в виду недавно появившийся в русском переводе роман Д. Бергельсона «Когда всё кончилось…» Господин Бергельсон сравнительно молодой писатель, но это произведение делает ему честь. У него несомненно писательское дарование, большое знание описываемой среды, дар анализа, умение вести повествование, все время поддерживая к нему интерес читателя. Он модернист, но без кривляний и чудачеств, так портящих творения молодых беллетристов.

Почему же роман так называется: что кончилось и что началось? И почему отмечаемая им пора перелома так его заинтересовала? Теперь не принято ставить такие вопросы беллетристам. Публицистическая критика сейчас не в моде. Методы исследования изящной литературы, применяющиеся в России с легкой руки Белинского, а в особенности Добролюбова, в ваше время не в моде. Современная критика признает один лишь критерий — эстетический, а новейшие теории утверждают даже, что стиль — все, а идейное содержание произведения не имеет никакого значения.

Смею думать, что это такая же крайность, как в крайность впадали наши отцы, требовавшие от беллетриста хорошего исповедания гражданской веры и пренебрегавшие художественной стороной анализируемой вещи. Как ни совершенно будет построено стихотворение о насморке, оно ни в ком эстетических эмоций не вызовет. Важно не только как, но и что.

 

Д. Бергельсон дает картину переходного периода в жизни захолустного еврейского местечка в Полесье. Патриархальный быт отмер, новая жизнь только созидается. Мужская молодежь уже захвачена водоворотом новых отношений, женская, в лице ее лучшей, более чуткой части, бьется в тенетах столкнувшихся стихий. Умный наблюдатель, еврей‑писатель Герц называет героиню романа Миреле «переходной ступенью». До нее были в местечке ветхозаветные женщины. Они в 12–14 лет выходили замуж, ходили в парике, совершали по пятничным вечерам установленное моление, строго блюли святость субботы, плодили кучу детей и были верными супругами и образцовыми матерями. Они жили в кругу веками установленных понятий, и никакие новые течения не омрачали мирного уклада их жизни. После нее пришли или придут новые женщины, которые вложатся целиком в стихию современной многогранной жизни, осознают свое «я», потребуют равных прав и не будут отказываться ни от каких обязанностей.

На перекрестке между первыми и вторыми живут третьи. Он порвали с прошлым, но не обрели будущего. Они утеряли общность языка со своими родителями, но не научились мыслить и, главное, действовать по‑новому. Они это новое чувствуют, влекутся к нему, но не знают, где его найти. Неудовлетворенность, смутность настроений — их роковой удел.

Контраст между крайней обыденщиной жизни и необычайной напряженностью душевных переживаний — такова трагедия таких еврейских девушек. Господин Бергельсон изображает ее с большим талантом. В таких случаях автору так легко впасть в сентиментализм, слезливость, написать «Бедную Лизу» наших дней. Этой опасности он избег. Слащавости в романе нет нисколько.

Еврейские писатели старшего поколения грешили и другим недостатком — они были не только беллетристами, но одновременно и публицистами. Они не только показывали, но и доказывали. Идея в художественном романе, как я указал выше, необходима, но горе беллетристу, у которого она господствует над всем остальным. Получается тенденциозное произведение, которое никогда не может превзойти хорошо написанной публицистической статьи. А между тем такой тенденциозностью именно страдали наши писатели, в частности, подвизавшиеся на поприще иностранных литератур.

И еще о другом надо упомянуть. Не без основания еврейские критики, разбирая произведения художников‑евреев, отмечают преобладание в них рационалистического элемента над интуитивно‑творческим. Им свойственно философствование. Таков Ауэрбах, таков и Гейне. Мудрствуют герои гетто у Зангвилля. А разве нет того же у Шолом‑Алейхема, этого первоклассного юмориста?

У Д. Бергельсона этого нет. Не только в его романе нет почти обязательного резонера, делающего обобщения по поводу описываемых событий, но нет даже авторских ремарок синтетического характера. И объяснение тому кроется, конечно, отчасти, в самом характере автора, но, думаю, еще в большей мере в тех литературных влияниях, под действием коих сложилось его творчество.

Тут мы подходим к интересному моменту. Перед нами еврейский писатель, литературная физиономия коего сложилась под воздействием столько же русских, сколько европейских литературных направлений. С одной стороны, Чехов, и, с другой, Гамсун и вообще скандинавцы были его крестными отцами. Для специалиста‑критика, исследующего вопрос о взаимодействии литературных течений, — налицо прекрасный объект для изучения. Путем детального разбора книги Бергельсона он мог бы указать, как сдержанный реализм русских неоклассиков и импрессионизм меланхолических северян преломились в писаниях сына Волыни и Подолии.

 

«Когда всё кончилось…» — вполне современный роман. Этим я хочу сказать, что автор его вполне овладел приемами теперешнего беллетристического творчества. Если кое‑где промелькнет старомодность, в виде, например, передачи того, что переживали и думали неодушевленные предметы, то эти срывы быстро сглаживаются в восприятии читателя общею манерой живописания. Он обладает чувством художественной меры, ни сам не становится на ходули, ни заставляет гулять на них своих героев.

Госпожа С. С. Дубнова‑Эрлих сделала хорошее дело, переведя роман на русский язык. Мало переводят наших молодых писателей. Конечно, круг их читателей и почитателей и без того велик. Но, думается, у них есть и нечто такое, что совсем не мешало бы узнать и не читающим по‑еврейски. Искусство не знает национальных перегородок, его царствию нет пределов. И почему бы нам не выявлять наших богатств, раз они имеются? Я решительно подаю голос за издание лучших произведений еврейских поэтов и прозаиков на других языках. Этим мы только засвидетельствуем свою духовную мощь, свою видную роль в общемировой цивилизации и подтвердим несомненную истину, что извечный народ книги умеет и по сей день творить книги.

№ 59 / с. 2

Карта земельных участков в Крыму, выделенных в 1924–1926 годах Комзетом для еврейских поселенцев. На карте также обозначены образованные ранее коммуны «Гехалуца»: Тель Хай, Мишмар и другие. Еврейский крестьянин. 1926

Д‑р Марголин о еврейской колонизации Крыма

НЬЮ‑ЙОРК (ЕТА). Б. председатель территориалистической организации в России и на Украине д‑р Арнольд Марголин по поводу предполагаемого проекта колонизации евреями Крыма заявил следующее:

 

«Крым и украинские торговые города Одесса, Херсон и Николаев уже в течение столетий являются яблоком раздора между Россией и Польшей. С другой стороны, интересы Великороссии на Черном море властно диктовали ей политику угнетения свыше 40 млн украинцев.

Возникающие на этой почве разногласия все еще продолжаются. Трудно думать, чтобы проведение проекта не вызвало протеста со стороны огромного большинства населения.

Возможно, что борющиеся с сионистским влиянием большевики склонны содействовать образованию еврейской автономной области, однако образование сплоченных еврейских поселений на указанной территории является глупой утопией».

№ 58 / с. 2

 

Бандит Струк

В газетной заметке читаю:

«Из Копенгагена сообщают, что в местных русских и украинских эмигрантских политических кругах видную роль играет известный вождь повстанческих отрядов на Украине П. Т. Струк.

Мы ко всему привыкли в это страшное лихолетье. Ничем, казалось бы, вас не удивишь, не огорошишь. Но эта заметка способна пробить склерозы даже самой притупившейся психики. Струк на свободе. Не в тюрьме и не под судом. И вдобавок играет еще видную роль в “русских и украинских эмигрантских политических кругах” в Копенгагене. Как хотите, но это уже чересчур. Бандит Струк, убийца и грабитель, типичный “перелет” смутного времени, готовый служить каждому, кто даст ему возможность невозбранно грабить и убивать евреев, разгуливает на свободе в столице культурного государства и играет видную роль…»

Нам представляется нелишним восстановить пеструю карьеру этого авантюриста.

Атаман Струк

Выступил Струк на арену осенью 1918 года в качестве ярого украинского националиста‑самостийника. В последние недели владычества гетмана на Украине он предлагает свои услуги в качестве агитатора и организатора повстанческих отрядов ближайшему петлюровскому штабу в Гостомысле и через 2–3 недели организует такой отряд, во главе которого терроризирует и громит еврейское население всего Чернобыльского уезда. В этот период Струк — ярый украинец. Вместе с атаманом Лазнюком выпускает он высокопарное воззвание о самостийной Украине, устраивает самостийнические манифестации. В Чернобыле, в Иванкове он приказывает, чтобы все вывески были писаны по‑украински, и т. д.

Но стоит петлюровской власти попытаться положить конец беспечальному погромному житью Струка и его банды и потребовать отправки на антибольшевистский фронт, как все «украинофильство» Струка испаряется. Уже в выпущенном 10 февраля 1919 года воззвании к гражданам Чернобыльского уезда Струк уговаривает всех, что наступающих большевиков нам бояться нечего, ибо это такие же люди, как мы, и борются так же, как мы, с капиталистами и буржуазией за права бедного люда. «Кроме того, — предусмотрительно прибавляет он, — с нашей стороны приняты все меры, чтобы войти с ними в соглашение». И действительно, он вступает в переговоры с представителями большевиков Трипутиным и Бусяцким. Последние с небольшим отрядом прибывают в Чернобыль; устраивается манифестация, в которой Струк выступает уже в матросской форме с красными звездами на груди и фуражке, под развевающимся красным знаменем: «Смерть буржуазии, да здравствует советская власть», он произносит пламенно большевистскую речь. Он выпускает воззвание к «товарищам‑беднякам» с призывом к поддержанию наших борющихся бедняков в лице справедливой советской власти, которая единственно только пришла на помощь и выручку нам, как братьев на Украине. Воззвание подписано кроме Струка как «атамана 2‑го революционного партизанского полка» также «политическим комиссаром полка» Бусяцким и «сотрудником Центрального бюро коммунистических организаций оккупированных местностей» П. Георгиевским.

Однако и этот большевистский «роман» Струка непродолжителен. И расстраивается он по той же причине, что и союз с Петлюрой: из Киева начинают требовать, чтобы Струк с отрядом отправился на фронт. Эта перспектива не улыбается Струку. И он опять изменяет, занимает резко антибольшевистскую позицию и уже 29 апреля 1919 года выпускает в Чернобыле воззвание с призывом «защищать свою родину — неньку‑Украину, свое право, свой язык, свою культуру и помнить, что мы боремся против коммуны, московского и жидовского засилья».

Армия Еврейской самообороны. Чернобыль. 1919

Будучи разбит в мае советскими войсками, Струк снова делает попытку к примирению с большевиками. В начале июня он посылает военному комиссару официальное письмо о том, что просит выслать делегацию для переговоров о мире. Предложение это большевиками, однако, принято не было. Просуществовав тогда несколько месяцев самостоятельно, Струк с появлением добровольческой армии переходит на ее сторону.

Предполагать, что добровольческим властям, не погнушавшимся союзом со Струком, не было известно его пестрое бандитское прошлое, не приходится. Тем более что они официально были оповещены об этом специальным заявлением нееврея, крестьянина Чернобыльского уезда Прокофия Мельниченко, который в заявлениях, поданных на имя начальника войск киевского направления генерала Бредова, киевского губернатора, прокурора киевского окружного суда и начальника киевской контрразведки, определенно обвинял Струка в грабежах, убийствах, в шпионстве в пользу Петлюры. Аналогичные представления лично сделал генералу Бредову председатель киевского областного комитета Союза возрождения России профессор Д. Н. Одинец, в руках которого находились все материалы о прошлой деятельности Струка, не исключая изданных им погромных прокламаций.

Все это, однако, нисколько не помешало генералу Бредову поручить Струку организовать Первый малороссийский партизанский отряд и произвести его в чин полковника этого отряда.

В конце октября на столбцах киевской печати и на стенах домов появилось воззвание за подписями известных своей погромной деятельностью повстанческих атаманов Струка, Клименко, Закусило, Кожа, Приходько и Лазаренко. Воззвание это, одобренное добровольческой цензурой, содержало ряд определенно погромных призывов. Обращаясь к «братьям‑селянам», воззвание запугивало их: «Троцкий‑Бронштейн заколотит православные храмы, разделит между своими единоверцами наши тучные земли, превратит нас в рабов до скончания века». И отсюда делался вывод и призыв: «Смерть Нахамкесам и Бронштейнам и всем татям, ворвавшимся в твой дом… Долой красную иудову звезду… Все святые угодники зовут вас стать в ряды, чтобы в последний раз сокрушить дьявольское племя, дав жить свободно и веровать всем христианам».

В то же самое время, зная свою установившуюся погромную репутацию, Струк счел нужным «реабилитировать» себя. Письмом в редакцию киевской газеты «Объединение» он, «не отрицая, что были случаи, когда еврейское население страдало от повстанцев», переходит от обороны к нападению, выставляя заведомо провокационные тезисы — «это происходило лишь потому, что большинство солдат‑красноармейцев состояло из евреев, уничтожавших и громивших наше имущество и наши семьи и проявлявших бесчеловечную жестокость в своих расправах». Кроме того, прибавляет Струк, «много темного элемента, изгнанного мною из моего отряда, пользовались моим именем, производили бесчинства и бросали на меня тем тень плохой молвы». Обелив себя таким образом, Струк заканчивает свое письмо призывом: «Пусть мирное еврейское население не беспокоится за свою судьбу и возвращается на свои места».

В какой мере это внезапное обращение из Савла в Павла было серьезным, еврейское население имело возможность испытать не где‑либо в глухой провинции, а в самом Киеве, средоточии военных и гражданских властей добровольческой армии. Словно нарочно, добровольческие власти назначили Струка районным комендантом Подола, еврейской части Киева, что равносильно было отдаче на его гнев и милость всего еврейского населения этого района. Струк этой возможностью воспользовался широко. Его штаб по Межигорской, 61 был форменным разбойничьим гнездом. В дни 1–5 октября он взимал огромные контрибуции с евреев; его повстанцы совершили бесчисленное число налетов. С 4 часов дня Подол совершенно замирал. Никто не решался показываться на улице.

Погромная деятельность Струка в рядах добровольческой армии не ограничилась, однако, одним только Киевом. Местечки Дымер и Корсунь, колония Рыкунь, Одесса могут многое порассказать о его подвигах: грабежах, контрибуциях, избиениях, изнасилованиях, убийствах. Целые папки погромных архивов заполнены «деятельностью» Струка.

А теперь этот бандит, служивший всем режимам и все эти режимы предававший, свободно разгуливает по улицам Копенгагена и играет «видную роль» в эмигрантских политических кругах. На награбленные с погромленных деньги он ведет беспечальное жилье в датской столице…

Воистину, все можно, все дозволено теперь в культурной Европе.

И. Шехтман

№ 63 / с. 2

 

Протест германского союза евреев‑воинов

Германский союз воинов‑фронтовиков евреев опубликовал следующую резолюцию:

«Германский союз воинов‑фронтовиков евреев выражает свое возмущение по поводу обвинений и подозрений, высказанных генералом Людендорфом против немецких евреев на мюнхенском процессе. Только политические и партийные страсти побудили ответственного вождя немецкой армии бросить такие несправедливые оскорбительные обвинения. От имени евреев воинов‑фронтовиков, жертвенно служивших своей родине, от имени многих тысяч евреев, в страданиях служивших своей стране, от имени 12 000 евреев‑воинов, геройски павших на полях сражений под командованием генерала Людендорфа, от имени тысяч вдов и сирот, отцов и матерей мы отклоняем брошенные нам обвинения. Мы знаем, что подавляющее большинство немецкого народа ничего знать не хочет об этих чудовищных подозрениях!

Председатель союза капитан д‑р Левенштейн».

№ 62 / с. 2

Генерал Людендорф (в центре) и Адольф Гитлер (справа от него). Мюнхен. Апрель 1924

Антисемиты и Муссолини

 

БЕРЛИН (ЕТА). Германские «народники» отказались от преклонения перед Муссолини после того как последний высказал резко отрицательную точку зрения по вопросу об использовании фашистского движения в антисемитских целях. Некоторые газеты «народников» в Баварии, как, например, Mitsbacher Aneeiger и Augsburger Volkszeitung, дошли даже до утверждения, что настоящее имя Бенито Муссолини — Беньямин Маузель и что он раньше жил в польском гетто.

№ 66 / с. 3

 

«И было во дни Ахашвероша…»

Лет этак тридцать пять тому назад я очень любил Пурим. Исторические материалисты из евсекции скажут: «Знаем мы ваши буржуазные повадки! Знаем, за что любили вы Пурим! Гоменташи с сочным, сладким маком».

Нет, товарищи, ей Б‑гу, нет. Что гоменташи! Съел и забыл. Кроме того, бабушка моя, хоть был это непорядок, для любимых внуков готовила гоменташи среди лета, чуть ли не под самый Лаг ба‑омер. Гоменташи без трещоток, бумажных флажков и певучей «Мегилы» все равно что тело без души, что маца и бокал изюмного вина без пророка Илии, что фаршированная рыба без перца, что еврейский монархист без Станислава Ш степени… Я знаю, за что любил я Пурим!

Правда, в мое время, тридцать пять лет тому назад, Пурим был уже немного подбритый, немного общипанный, немного грустный. Пуримшпилеры все уже дышали на ладан. Стары стали. Руки трясутся, табакерка дрожит, добрый жуковский табак с пальцев, из‑под самого носа, сыплется на позеленевшие, как древний мох, лацканы черных атласных кафтанов… Самый главный пуримшпилер, рабби Ехиел — кантор, сват и меламед — лежит в параличе. А говорят, был такой певец, балагур такой! Из окрестных деревень евреи‑арендаторы с чадами за десятки верст приезжали послушать, посмотреть, как рабби Ехиел Ахашвероша изображает, Мордехая, самую Эсфирь! Лежит в параличе с огромной, растрепанной седо‑фиолетовой бородой, не движется — только судорожно дергает когда‑то могучим правым плечом. Послышалось ли ему, что ли, как шумливым градом величиной в голубиное яйцо на Амана сыплются торжествующие трещотки, и хочется ему в синагогу? Кто знает, что слышится в вечер Пурима 85‑летнему рабби Ехиелу, прадеду нашего молодого кладбища, за рвом, в зелени?..

Светский портной барон Вульф — барон потому, что шил на соседних помещиков и без шапки играл на крыльце в преферанс со студентом Проком, — дудки: это уже не то. Ну, сядет под вечер Пурима на урядническую пегую лошадку; ну, наденет на жидкую голову блестящую медную каску с длинным гусарским хвостом из черного волоса; ну, промчится в льняной бороде неуверенной, боязливой рысью по шоссе, мимо церкви, мимо синагоги, мимо базарных рядов, на удивление местечковых дам! Коли нет ни голоса, ни настоящих пуримских песен… Вдруг, вот тебе и на! — запоет о Иосифе и братьях его, о Давиде и друге его Иоанафане. Захнычет тонким тенорком:

— Ах, аф ве — емн осту ми — вх фарло — о — зн!..

Это в Пурим. Ни к селу ни к городу. Нет, то уже был смех один. Да, умирал орел, кантор рабби Ехиел, умирал и не оставлял наследника славы своей. Умирали с ним бедные песни, прибаутки, умирал Пурим, умирал с ним целый еврейский век.

Празднование Пурима. Вильно. 1924

А знаете ли вы, что в Пурим каждому еврею полагается быть пьяным? Пьяным вдребезги. Не знаете? Эх вы, рижане! Какие же вы евреи, если не знаете, что в Пурим полагается быть пьяным до потери различия между Аманом и Мордехаем, между Синаем и Араратом, между Пасмаником и Бикерманом?!. Так вот, в мое время Пурим был уже суховатым. Не до пьянства было. Манкировали. Игнатьевские правила, выселения из деревень, в Екатеринославе у одного еврейского гвира рояль из окна на мостовую выбросили — тррах! Так, для очистки совести: рюмочка и другая, вздох и еще один — поглубже.

— Аф ве — емен осту мв — их фарло — озн!..

Ах Ты, Г‑споди, Б‑же наш…

Я любил Пурим за его милое легкомыслие, увлекательную будничность. Праздник и не праздник вместе. Так и говорили: «Лихорадка не хвороба, Пурим не праздник». Ни скучной торжественности, ни утомительных запретов. Надо было умыться, но не слишком тщательно; надо было прифрантиться, но не в струнку. Отправляясь в синагогу, не надо было, как перед субботой, опоражнивать карманы, расставаться со звучными медяками, с любимым складным ножиком в перламутре, с драгоценными коллекциями пуговиц, стальных перьев, серебряных пятачков… В синагоге было весело и непринужденно. Мальчики и девочки — все вместе. Толстые карапузики с непонимающими глазами, на руках у сестренок, неумело держали разноцветные бумажные флажки со львами, оленями, человечками. Старики улыбались, шутили, дружелюбно щипались: «А, шейгец!» Кантор напевно читал «Мегилу» — сказание об Эсфири и Мордехае и злом ненавистнике евреев Амане. Надо было быть начеку. Чур, не прозевать имени Амана! А поймав этот звук, загореться, изо всех сил загреметь колотушкой, взволноваться, раскраснеться и греметь, греметь, греметь! Сладостно было чувствовать себя не случайным придатком службы, как в другие праздники, а самой важной, самой неотъемлемой частью общины. Попробуйте‑ка читать «Мегилу» без шумной детворы, без наших флажков. Попробуйте посрамлять Амана без наших трещоток и наших колотушек! Попробуйте, вы, старики, ну‑тка! Мы чувствовали себя солью земли в этот чудесный пуримский вечер.

А на другой день! Когда наступало утро ранней, ранней весны, все в солнце, с тающим снегом, с воробьями у светлых янтарных крылечек, с лошадкой в мокрых санях и с озаренным, сквозным от света, новеньким деревенским мальчишкой в зипуне у саней!.. Когда наступало утро, и наступал полдень, и к крыльцу с высоты шоссе приближался важно маленький еврейский ингеле — посол! — в руках блюдечко, круглое, прикрытое платочком — белый подсолнечник! — приближался и застенчиво докладывал: «Это вам шалохмонес от Шолома Ратнера».

И протягивал к тебе белый подсолнечник, и снимал платочек, и обнажал все тайны даров Соломоновых… Сахарная головка в блестящей фиолетовой бумажке, и кругленькие, и овальные, и остроконечные мармелады, и маковки, и заливные в сахаре фрукты. Подарок пуримский от Шолома Ратнера! Выбирай, возьми что хочешь… О, этот сад соблазнов! Но нет, мы уже слава Б‑гу не дети маленькие.

Надо знать меру, такт, приличие. Возьму вот этот маленький, скромный шоколадик… А как хочется сахарной головки, как хочется!..

Вот за что я любил Пурим.

Так думал я некогда, когда был глупым мальчиком, лет тридцать пять тому назад, на милой речке, на Соже. И как ошибался! О, совсем за другое любил я Пурим, совсем от иных чувств трепетал и волновался я.

Великий, толстый, пьяный, могущественный Ахашверош, царь. 127 государств, в дали непостижимой! Рисуются гигантские горы, а за ними темная, темная, безграничная долина. И среди 127 государств заброшена маленькая горсть евреев, таких же, как мой отец, — седой, с пейсами, в бархатной ермолке, в талесе. И был почтенный еврейский гвир Мордехай. Никого не трогал. Честно торговал. Пенькой, коноплей, льном. Были у него и трепачи, и амбар, и дом, как у отца. И был злой пориц — Аман. Невзлюбил он Мордехая. Не кланялся ему низко Mоpдехай. Чего? Ну, здравствуйте! А то еще ползать перед ним на коленях! И пошел Аман к царю и нажаловался. Царю ничего не стоит повесить Мордехая, и родню его, и евреев всего государства. Ему только печать приложить. И приложил! Уже готовят виселицы для одних, дубины и ножи для других. Становых, урядников десятских тьма тьмущая. Пришел конец, и нет защиты. 127 государств, темная, безмерная долина.

И было это во дни Ахашвероша, и была Эсфирь, которую Б‑г еврейский наделил неотразимой красотой. Она была прекраснее женщин и девушек всех 127 государств. И было у нее нежное, чуткое сердце, и гордое. Как она будет нежиться в роскоши дворцов Ахашвероша, когда ее дядя Мордехай, ее братья, ее сестры, люди ее крови и ее веры падут под секирой палачей Амана! Страшен гнев Ахашвероша, но еще страшнее отступничество.

И прекраснейшая из девушек 127 государств умастила свое тело маслами ароматными и украсила красоту свою скорбью своей нежной, великой своей любовью к народу еврейскому. И так, благоуханная и скорбная, предстала перед страшным Ахашверошем, не боясь ни гнева его, ни казни.

— Как могу я быть весела, когда скорбны братья мои, когда имя их оклеветано и жизнь отдана злодею?

— Твои братья! Кто? Эти люди, которых не любит мой добрый Аман? Они — твои братья?

— Да, Ахашверош. И если их ждет нож, я подставлю мою шею. И если их ждет виселица, я буду с ними на виселице. Я не хочу ни дворцов твоих, ни поцелуев твоих, ни милости твоей. Справедливости хочу я. Казни меня вместе с ними или дай свободу братьям моим и Мордехаю, дяде моему. Куда они пойдут, туда пойду и я. Неразрывна связь моя с народом моим.

И заговорил Бог в сердце страшного пьяного Ахашвероша. И день печали превратился в день ликования. И не свершился темный замысел, и не погиб еврейский народ. Не погиб.

И когда через тысячелетия, в маленькой синагоге Белоруссии, я, еврейский мальчик, гремя колотушкой, слышал певучее сказание о поверженном Амане и торжестве невинного Мордехая, я чувствовал вдохновляющую связь мою с сотнями поколений, прошлыми и будущими, трепетал трепетом гордого бессмертия и питал себя духом жестоковыйной несокрушимости. В моем сердце уже звучали предчувствия еще неведомых мне тогда битв еврейского народа на всех путях его скитаний. Уже гремел по вечным дорогам своим железными легионами Рим, и в багровом небе темнели выси готического средневековья. И, гремя колотушкой, я уже знал, что минет Рим, минет средневековье, но что пребудем мы.

Вот за что я любил Пурим!

С. Поляков (Литовцев)
Париж

№ 67 / с. 2

 

По адресу Форда

ВАШИНГТОН (ЕТА). Член конгресса Фьорелло Ла Гуардиа на одном из последних заседаний конгресса выступил с резкой обвинительной речью против Форда, которого он упрекал в распространении антисемитизма в Европе. Генри Фордом руководит ненависть по той причине, что он совершенно не знает ни истории, ни литературы, ни религии. Форд больше чем кто бы то ни было участвует в создании вражды и ненависти между расами Америки. Богатство Форда в соединении с его невежеством сделали возможным то, что люди со злой волей могут вести бесстыдную борьбу с евреями не только в Америке, но и во всем мире. Эта нечеловеческая, антихристианская, злобная кампания достигла уже той стороны океана, и результаты ее замечаются в погромах невинных и беззащитных евреев в различных частях Европы. «Опровергните это, если можете!» — воскликнул Ла Гуардиа, обращаясь к Форду.

№ 75 / с. 3

Фьорелло Ла Гуардиа. 1924

Закатить бал на Пурим

 

Закатить бал на Пурим

Дженна Вейсманн Джоселит. Перевод с английского Светланы Силаковой 24 марта 2024
Поделиться69
 
Твитнуть
 
Поделиться

Материал любезно предоставлен Tablet

Во второй половине XIX века американские евреи жаждали общения, и их досуг был расписан чуть ли не по часам: тут и благотворительные базары, и фестивали клубники, и парадные ужины, партии в карты, «дамские вечера» и бильярдные турниры в клубах, ханукальные «живые картины», а когда приближался Пурим — маскарады, кочующие из дома в дом, а также грандиозное ежегодное публичное суаре. «О, пуримский бал, — вспоминал один из его посетителей. — Там царили жизнь, воодушевление, жажда общения и эйфория».

Пуримский бал в Музыкальной академии. Опубликовано в «Иллюстрированной газете Фрэнка Лесли» 1 апреля 1865 года 

Для евреев Нью‑Йорка и других крупных городов по всей стране, таких как Балтимор, Филадельфия, Сент‑Луис, Чикаго, Чарльстон и Сан‑Франциско, то была кульминация сезона, самое веселое, увлекательное и бесшабашное событие года. И на бал каждый раз слетались целые толпы: например, в Большом яблоке — до 2,5 тыс. человек. Дамы и кавалеры стремились покрасоваться, а заодно собрать пожертвования на нужды малоимущих. Пуримский бал давал гостям шанс, надев карнавальную маску и затейливый костюм, флиртовать, болтать и танцевать всю ночь напролет. «Там очень весело» — так на удивление часто отзывались о пуримском бале современники.

Веселью способствовал эффектный антураж ежегодного пуримского бала — «феерия света и цвета». В 1860‑х оргкомитет превратил чопорную нью‑йоркскую Музыкальную академию в «дворец в Персеполе», украшенный всевозможными «восточными изысками»: ковры, драпировки цвета радуги, кисти, шнуры, малиновые флажки, алые пальмовые листья, позолоченные колонны. Декор хоть и отсылал к древности, но не обходился без новомодных штучек‑дрючек. «Ослепительные» газовые рожки обрамляли свисающий с потолка транспарант «Веселого Пурима!», и подсвеченная надпись словно бы парила в воздухе.

Столь же экстравагантные, причудливые костюмы довершали впечатление. Некоторые дамы наряжались царицей Эстер, но куда больше было тех, кто подражал стилю мадам Помпадур. Арлекины, домино самых невероятных расцветок, клоуны, Коломбины — зрелище хоть куда, как и «демократичное» смешение лордов и леди, ирландцев и «арапов», мужчин в женских платьях и женщин в «утрированно мужской одежде», — последняя, уверял некий репортер, подписавшийся «Дамоклом», символизировала «“женщину будущего”, чье появление в один прекрасный день ошеломит человечество».

Приличествующее случаю игривое настроение преобладало и на торжественном шествии, которым в десять вечера открывался бал. Например, в 1865 году во главе кавалькады поваров шел человек, отвечавший за организацию банкета. Он‑то, одетый в фартук с ивритской надписью «кошер», потрясая гигантской вилкой, и возвестил о начале праздника. На следующий год эту почетную обязанность возложили на богиню Свободы, что знаменовало «победу духа прогресса над предубеждением». Царица Эстер тоже не заставила себя долго ждать. На колеснице царица во всем своем великолепии (она была «на редкость хороша для своих лет») и ее консорт — царевич Пурим — соединили руки и сердца на глазах у умиленной — более тысячи человек — толпы.

Год от года очередной праздник затмевал предыдущий, становился все роскошнее и вызывал огромный интерес у любителей повеселиться за пределами еврейской общины. Поскольку неевреев, стремившихся попасть на откровенно еврейское мероприятие, становилось все больше, журнал Littell’s Living Age в 1868 году отметил с нескрываемым удивлением: даже «потомки пуритан гоняются за билетами на пуримский бал‑маскарад». Еженедельник American Hebrew, в свою очередь, находил, что присутствие неевреев воодушевляет. Тот факт, что «двери широко распахнуты для добропорядочных представителей христианского общества», наверняка положит конец «глупым толкам» о том, что «евреи замкнуты в своем кругу».

Пресса уделяла много внимания пуримскому балу — этому празднику всем на зависть — и щедро отводила целые полосы под отчеты о том, кто и в чем пришел, кто где сидел и с кем танцевал. В таких разноплановых изданиях, как The New York Times и New York Evangelist, бал освещали доброжелательно, хвалили американских евреев — и воображение у них богатое, и на ногу они легки: по‑видимому, они отличались как в кадрили, так и в вальсе.

Подверглось пересмотру даже отношение к «восточным изыскам», над которыми столько трунили. То, что прежде презирали, теперь высоко оценили. Кажущуюся чужеродность евреев переосмыслили, сочтя не сущностью, а оберткой, и она из пугающего отклонения от нормы обернулась заманчивой экзотичностью.

Тем не менее, когда спустя полтора века я читаю эти репортажи, у меня возникает ощущение, что нееврейская пресса просто не могла не воспринимать пуримский бал иначе, как диковинку — бесспорно завлекательную, но все же диковинку. Нееврейский мир, привыкший приписывать евреям меланхолию, угрюмость и чинность, опешил, когда зрелище беззаботно резвящихся иудеев развеяло прежние непоколебимые представления. Некоторые репортеры, пытаясь примирить свои косные представления с присутствием целого сонма «ярых поклонников Терпсихоры» в бальном зале, предположили, что Америка породила новый тип еврея — поборника «общественного инстинкта».

С этим выводом как нельзя более охотно соглашались американские еврейские газеты. Они освещали мероприятие так же пространно, как и их нееврейские коллеги: тоже придавали пуримскому балу огромное значение, с восторгом сообщали, какие бешеные деньги удалось собрать для Еврейского сиротского приюта или Объединения еврейских благотворительных организаций, а заодно каким привлекательным представляется этот бал внешнему миру. «В этом развеселом карнавале было что‑то на редкость задушевное и добросердечное, что‑то решительно острохарактерное», — заметил в 1866 году Jewish Messenger, намекая на появление нового типа принадлежности к еврейству, новаторского способа единения с общиной — «общежительного иудаизма».

Однако эта перспектива, особенно когда речь шла о вековых традициях и религиозных обрядах, восхищала далеко не всех. Кое‑кого — были и такие — тревожило, что чрезмерное веселье и развлечения могут отвлечь внимание от подлинного смысла Пурима. «Стоит опасаться того, что слишком многие участники пуримского веселья напрочь не понимают и не могут оценить его историческую значимость», — сетовала в 1891 году одна традиционалистского толка нью‑йоркская еврейская газета. Но тут же добавляла: «Это ни в коей мере не призыв отказаться от веселья. Ничего подобного. И все же это трезвый призыв к патриотическому чувству нашего народа: пусть люди лучше ознакомятся с подробностями великих событий, которые так упоенно празднуют».

Еще дальше заходили другие представители американской еврейской общины. В придачу к невежеству по части собственной культуры, а в таком невежестве постоянно упрекали всю общину, их беспокоило, что приверженцы «общежительного иудаизма», неровен час, сделают упор на общежительности в ущерб иудаизму и будут верны своему народу лишь время от времени, а не постоянно; либо (перспектива пострашнее), отринув ответственность и долг, а на благоговении перед ними держалась община, предпочтут облегченную, разжиженную форму лояльности.

Американские евреи, особенно молодые мужчины, слишком хорошо проводят время, комментировал Jewish Messenger. «Чем бы они ни занимались, это не иудаизм. Вечерами вместо того, чтобы изучать Тору или по крайней мере читать хорошую книгу, они предаются “череде беспутств”». Нужно ли напоминать читателям, продолжало издание (тем не менее напомнив им), что «слово “еврейский” означает именно “еврейский”, а не спортивный, терпсихорианский, драматический и т. д.»?

Слова, безусловно, хлесткие, но увлечение общины пуримскими балами они вряд ли охладили. Эти балы худо‑бедно дожили до последних лет XIX века и лишь позднее отошли в прошлое. Их дни сократили сразу несколько внешних факторов. Во‑первых, в 1870‑х американская экономика переживала тяжелые времена и сложилось мнение, что тратить несусветные суммы на убранство и милые пустяки неблаговидно и неблагоразумно. Во‑вторых, Пуримская ассоциация (в нее входили исключительно мужчины), со своего основания в начале 1860‑х год за годом успешно проводившая пуримские балы, обнаружила, что ей все труднее привлекать в свои ряды новых членов и пополнять список приверженцев, а значит, ее охват и тем паче престиж умалились.

Наконец, в‑третьих: полицейское управление Нью‑Йорка в 1876 году решило пожестче применять давнишнее постановление, воспрещавшее и объявлявшее преступным присутствие в злачных местах трех или более лиц, «замаскированных так, чтобы опознать их было невозможно». В результате стало все сложнее проводить развеселые маскарады вроде пуримского бала, поскольку на них непременно должна была присутствовать полиция. Как написала в январе того же года New York Times: «“В масках или без” — вот вопрос, будоражащий сейчас умы львиной доли бальных завсегдатаев, обитающих в нашем метрополисе».

Пока приличное общество взбудораженно размышляло, пуримский бал мало‑помалу утрачивал свой блеск. Когда‑то его нетерпеливо ждали, но этот оазис легкомыслия и бесшабашности со временем, как и любые модные увлечения, необратимо устарел, сделался пережитком XIX века, а меж тем ХХ век уже наступил.

Несколько лет назад Еврейский музей в Нью‑Йорке возродил этот обычай, и затейливые маски приглашенных — а их список походил на справочник знаменитостей — наряду с пуримшпилями, вышедшими из‑под пера наших выдающихся культурных деятелей, попали в колонки местной светской хроники. Тем не менее этот бал в подметки не годился пуримским балам прежних лет, столь же легендарным в свое время, как и сама история царицы Эстер.

Оригинальная публикация: Having a Ball on Purim