понедельник, 25 апреля 2022 г.

Сага о еврее Ноткине

 

Сага о еврее Ноткине

Лев Кривенко 24 апреля 2022
Поделиться118
 
Твитнуть
 
Поделиться

С кем можно идти в разведку: о Льве Кривенко — писателе и человеке

Лев Кривенко был сыном политкаторжанина. Его отец Александр Петрович при царской власти сидел в Александровском централе, был сослан в Бурятию, в город Верхнеудинск (Улан-Удэ), где женился на Анне Афраимович. Через семь лет мать умерла, и отец со Львом и его братом Валерием приехали в Москву.

Потом были арест отца, осужденного на 10 лет без права переписки и расстрелянного в 1938 году; война…

Детей репрессированных родителей собрали в эшелон и отправили на самый тяжелый участок Ленинградского фронта. Остались в живых немногие.

Из-за ранения Лев Кривенко был демобилизован, в 1944 году он уже учился в Литинституте, в семинаре Константина Паустовского. По воспоминаниям был худ, чубат, быстр в движениях, любил шутки, возню в коридорах, игру в волейбол во дворе. Юрий Трифонов нередко вспоминал своего друга, носившего длинную флотскую шинель и фуражку с крабом, хотя воевал в пехоте.

Лев Кривенко томился недовольством собой, к литературе относился серьезно и написал мало. Писателем он был настоящим, с душой неисправимого романтика, серьезно изучал философию, мыслил широко, писал о самом сокровенном. У Кривенко главным в литературе был высокий нравственный императив. За это уважали и любили его многие писатели, прошедшие войну.

Умер писатель нестарым: тяжелым ударом, от которого он так и не оправился, была потеря единственного сына.

Первую маленькую книжку рассказов своего ученика «Голубая лодка» Паустовский снабдил предисловием, которое заканчивалось очень выразительно: «Лев Кривенко принадлежит к поколению писателей — участников войны, вынесших на своих плечах и на своих нервах неслыханную тяжесть военных лет. Кривенко пишет уверенно и мастерски.

Все люди, по существу, делятся на тех, с кем можно идти в разведку, и на тех, с кем в разведку идти нельзя. Что касается меня, то с Кривенко я спокойно пошел бы в разведку…»

Публикуемый рассказ Льва Кривенко «Сага о еврее Ноткине» никогда прежде не публиковался в предлагаемой редакции. Вдова писателя Елена Савельевна восстановила все, что цензура выбросила, — даже намеков на то, что герой рассказа не подходит на роль героя по «пятому пункту», и что именно поэтому после войны он никак не может устроиться на работу, не должно было быть.

Григорий Анисимов

 

Лев Кривенко. В дорожном зеркале. 1983 год

 

Солдаты всегда разыскивают земляков. Набрел на земляка и я. Это был Натан Ноткин, приписанный к нестроевой части полка, к канцелярии. С прилипнувшей к нижней выпяченной губе папиросой он — таким он мне запомнился — сидел скрюченный возле раскаленной докрасна печки и курил, зажигая от одной папиросы другую, еще свежую, немятую и необмусоленную. Он, очевидно, так промерз за зиму 1941 года, что теперь никак не может согреться. Или его тощее тело не перерабатывало пищу в тепло, или не грело само себя. Его карие глаза с матово голубевшими белками, не мигая, с застывшим выражением безучастности к собственным недомоганиям, равнодушием к тому, что о нем скажут, что подумают, были прикованы к огню, гудевшему в печке. Разросшаяся родинка с пучком волос на отвислых, дряблых щеках придавала его лицу плачущее выражение. И весь он был какой-то сморщенный, согнувшийся, даже вмятины и складки на шинели выглядели изъянами его тела. Но, и это сразу чувствовалось, как-то передавалось, — он по своей натуре человек деликатный. Старается изо всех сил занимать как можно меньше места, никому не противодействовать своими редкими движениями, никого не стеснять ни своим присутствием, ни своей жизнью.

…Когда ротный Леушин посылал меня в штаб с донесением, то я не упускал счастливого случая заглянуть в нестроевую часть, чтобы погреться. Я подсаживался к Ноткину, закуривал, и мы, потирая от удовольствия руки, начинали предаваться воспоминаниям. Вспоминали Москву, улицы, по которым ходили, книжные магазины на Кузнецком мосту. Ноткин, блестя довольными глазами, смешно вскидывал брови, хлопал губами, каждый раз удивляясь тому, как это нам, бродившим по одним улицам, ни разу не довелось встретиться. И только теперь, на фронте, западнее Великих Лук, встретились и свели знакомство. А может, мы и в Москве где-то видели друг друга, запомнили, только вот поговорить не успели. Он вдруг невзначай начинал пересыпать свою речь иностранными словами, смысл которых — я делал вид — знаю, а если не знаю, то догадываюсь и понимаю. Козлов за что-то открыто, подчеркивая это перед всеми, невзлюбил Ноткина.

…Даже вот сейчас, напрягая память, вороша прошедшее, я никак не могу припомнить чина этого Козлова. Знаю только одно — ходил он в больших начальниках. Ему дали власть во все вмешиваться. И Козлов, во все вмешиваясь, сам ничего не решал и поэтому только мешал. А то, что я не запомнил, какую он занимал должность… Вот помню, когда меня первый раз ранило под Ленинградом в сорок первом году, то только в госпитале я узнал, в какой был армии…

Времена меняются. Я теперь знаю командира нашего полка — Осенникова, знаю комиссара Зуева, и не просто знаю, а знаком с ними. Козлов же числился не то заместителем Осенникова по хозчасти, не то заместителем Зуева, не то… Знаю только, стоило развернуться наступлению, сразу о существовании в полку Козлова забывалось. Как только полк занимал долговременную оборону и устанавливался распорядок, опять неожиданно появлялся Козлов. Оказывается, он не разлучался с полком и не отлучался никуда… И вот теперь, когда вокруг затихло, улеглось, опять раздался его голос, разрушая эту выпавшую нам передышку. 

Каждый давно уяснил себе, что всех послать на передовую нельзя, нужно тыловое обеспечение, многое нужно. И, несмотря на эту очевидную для каждого арифметику, как только снова начинал раздаваться голос Козлова, мы невольно спрашивали себя: «Почему вот он, Козлов, может угодить под сброшенную с самолета бомбу или под снаряд дальнобойного орудия, но угодить может скорее теоретически, а мы всегда под пулями?» Когда, помню, нашу роту свели в два взвода и разместили ближе к штабу, то Козлов сразу заглянул к нам. Его раздражал наш заспанный вид и отсутствие выправки. Нам, выведенным из зоны постоянной опасности, было не до заправского вида — все никак не удавалось поспать. Увидев его, все ждали, когда же наконец-то он уйдет, лучше б еще хоть немного поспать.

А он, вспоминающе улыбаясь и жмурясь от удовольствия, начал рассказывать о том, каким он был в нашем, молодом, возрасте. Он решил не то уязвить нас, не то подбодрить, не то пробудить в каждом энергию, энтузиазм и самолюбие.

— После работы, — рассказывает он, не скрывая того, что восхищается и сейчас собой таким, каким он был тогда, — только переоденусь и бегу к своей подружке в соседнюю деревню. А знаете, сколько верст отмахать было нужно? Пять верст, во! Успевал. К утру возвращаюсь домой как штык. И весь день еще работал, да так вкалывал, что рубашка к спине прилипала. Во!

Он совсем не замечал, что и это восхищение самим собой и сам рассказ коробят чем-то, оскорбительны, будто мы только это и можем понимать. Неловко было как-то и за него, словно он и сам ничего, кроме этого, не понимал. А Козлов, не замечая того, что рассказ не производит никакого впечатления, воскликнул:

— Во! Пять верст туда и обратно — это десять, да еще и бегом, — и ждет одобрения.

— Бежать? Какой тут бег, — заметил кто-то равнодушно.

…Начальству вроде Козлова всегда не нравится, когда его бодрость и энтузиазм не разделяют, оно сразу начинает укреплять дисциплину.

— Дисциплинку подтянуть нужно, — сказал Козлов и повернулся к нашему ротному Леушину.

Леушин не кивнул поспешно головой, не крикнул, вытягиваясь: «Есть!», он стоял, шевеля пальцами, и ждал, прислонившись спиной к стволу дерева.

Ждал, как и мы, когда же этот Козлов перестанет мозолить всем глаза и наконец-то уйдет отсюда.

— Дисциплинку, говорю, подтянуть нужно, — опять сказал Козлов, и нахмурился.

Наш ротный Леушин поднял согнутую руку и опустил, показывая, что он слышит, не глухой.

На лице у Козлова брови тут же сдвинулись в одну линию и желваки вспухли. Ничего хорошего это, конечно, предвещать для нашей роты не могло.

И вот Козлов из-за чего-то открыто невзлюбил Ноткина. Полюбить все тянувшегося к печке Ноткина, особенно в таких условиях и такой обстановке, где ценят прежде всего силу, изворотливость, ловкость, глазомер и выносливость, было, конечно, не за что. И вид постоянно скрюченного человека мог бы скорее вызвать не сочувствие, а брезгливость. Для Козлова же этот Ноткин был просто никто и ничто. И когда ему попадался на глаза он, Ноткин, то не упускал случая выразить вслух свое недовольство и показать, что вот опять этот Ноткин всюду путается под ногами. Но ненавидеть Ноткина или испытывать к нему неприязнь было не за что. Он ни на что не претендовал, никогда не жаловался, не скулил, никого ни о чем не просил, и даже, почувствовав недомогание, он не поддался на уговоры пойти в санчасть. Врачам он почему-то не доверял. Что с него взять? Какой он есть, он наш, и не виноват же он, что таким уродился. Остается примириться с тем, что и так бывает в жизни. Чего только в жизни не бывает…

Однако неприязнь Козлова к Ноткину была в полку всем известна, и это придавало Ноткину ореол человека, безвинно страдающего и особенно чем-то каждому симпатичного и всячески уважаемого. Мы курим вот только махорку, ее достать еще надо, а у Ноткина всегда можно подстрелить папиросы, положенные только командному составу. И Ноткин доволен, что и у него есть что-то, чем он может угостить.

Новый старшина нашей роты, Соколов из Ярославля, попросил меня зайти в строевую часть полка — выверить список личного состава роты. Я сразу с радостью согласился. Я всегда охотно даю согласие, когда предоставляется возможность сорваться с места и посмотреть, что делается вокруг, какие вокруг избы стоят, какие деревья растут, что за птицы вспархивают, такие, как в наших краях, или другие.

А с этим Соколовым Игнатом произошел случай, который запомнился мне на всю жизнь. Еще в лесах, когда нашу 21-ю дивизию формировали, Суслов отрядил Соколова в деревню раздобыть картофеля. В деревне Соколов помог одному старику подпереть крышу. Вот они и отметили это дело, выпили. Старик еще одну бутылку целую дал, приказав: «Отнеси ребятам». Эту бутылку Соколов до нас донести-то донес, но когда он вернулся в роту с разведенными, косящими глазами, то, встряхивая головой, чтобы установить глаза на место, объявил, что вот только что сейчас разговаривал с самим комиссаром полка Зуевым. Вышло так. По дороге в роту он напоролся на комиссара полка. Зуев подозвал его к себе, пошевелил своим утиным носом, буркнул «ага» и, оглядев старавшегося вытянуться прямо, по стойке «смирно», Соколова, спросил у него: «Дойдешь?»

«Так точно, — пробормотал Соколов и, нагнувшись, стараясь, чтобы никто не услышал то, что он сейчас скажет, закричал: — Товарищ комиссар! Не говорите об этом взводному».

…Ничто не проходит без последствий. Это видишь, когда оглядываться начинаешь.

…Выполняя поручение старшины Соколова, вхожу я в просторную землянку строевой части полка. Я сразу подхожу к гудевшей, как костер, печке. То выставляя вперед грудь, то подставляя спину, я стал отогреваться. Совсем, пока шел, закоченели ноги, не слушались и руки, сразу в тепле заколовшие. Ноткин, смешно хлопнув губами, приветствовал меня. Он, как обычно, занял пенек возле печки, весь закутан в шинель, застегнутую на все крючки, в шапке. А капитан Медведев, начальник строевой части, с курчавившейся головой, сидит за столом в расстегнутой гимнастерке и перебирает бумаги, бланки. Когда у меня начали шевелиться пальцы, я взял протянутую Ноткиным папиросу, прикурил от печки и, заняв место за столом, придвинул к себе список и не торопясь, все равно как останавливая навсегда часы, стал сверять фамилии, год рождения… Из печки выщелкиваются угольки. Ноткин эти дымившиеся угольки захватывал двумя щепками, как щипцами, и забрасывал опять в печку.

Мы встали — это вошел Козлов в бело-желтом овчинном тулупе, с белым барашковым воротом, в белой лохматой папахе. Начальник строевой части Медведев одним движением руки застегнул воротничок гимнастерки, напружинил сразу укоротившуюся шею, опустил руки по швам и, задержав выдох, доложил. Козлов одобряюще кивнул головой. Начальник строевой части капитан Медведев скользящим шагом, как на коньках, поспешил к двери и затворил ее.

Ноткин сперва сунул руки в карманы, смутился и оттого, что смутился, еще сильнее смещался и стал оглядываться вокруг. Он будто искал место, куда можно было положить эти руки, а вместе с руками спрятать и самого себя, стать еще меньше, еще незаметнее для всех и всего. Козлов сразу обнаружил его замешательство. Лицо его брезгливо поморщилось, будто он обнаружил что-то, налипшее на чистый тулуп.

— А! Все хлеб зря ешь, — сказал Козлов. — Этот, — он ткнул пальцем в сторону Ноткина, — он еще здесь? Так-так, — не то спросил Козлов, не то снова какой-то для себя вывод сделал.

Стало не по себе. Если бы меня так унизили, то я бы вспылил, взорвался. Я чуть было не крикнул Козлову: «А ты чей хлеб ешь? Ведь он, Ноткин, не твой хлеб ест! Зачем, обесценивая чувство человеческого достоинства, утверждать таким способом свое право… На что? На руководство людьми, жизнью? И что это за право, которое оборачивается бесправностью другого?» И захотелось вдруг спросить: «Кто дал тебе, именно тебе, это право?»

Ноткин поднял глаза. Эти подслеповатые, жмурившиеся глаза долго искали на лице Козлова какую-то точку. Наконец такую точку Ноткин не то нашел, не то установил, и теперь его глаза, не мигая, упирались в лицо Козлова с какой-то возвратившейся особой ясностью зрения, когда, не различая отдельных предметов, видишь сразу все. Так, обычно задумавшись и выпадая из воспоминаний, он глядел на огонь, обугливающий дрова. И вдруг, очнувшись, снова включался в воспоминания о том, как мы ходили по одним улицам, никогда не встречаясь. Только сейчас, когда он уперся глазами в какую-то точку на лице Козлова, глаза у него потемнели, совсем стали черными и заблестели сухим блеском. Когда мы вместе вспоминали знакомые улицы, то эти глаза, заблестев, только увлажнялись и никогда вот так не разгорались. Я никогда не видел его таким от всего отрешенным и отстранившимся.

В куда-то уплывшем взгляде этих глаз, во всей наружности Ноткина вместе с выражением безучастности к собственным недугам и переживаниям, равнодушия и безразличия к тому, что о нем говорят, думаю, возникло новое, незнакомое мне выражение. В этом новом выражении не было ни признания вины за свою беспомощность, ни просьбы о смягчении наказания, ни подобострастия от чувства страха, ни ненависти — ничего не проглядывало, кроме безразличия к этому лицу в каракулевой папахе. Равнодушие это, вдруг почувствовал я, сильнее, чем ненависть, так как ненависть, будучи чувством предметным, заставляет тебя двигаться, выжидать, участвовать, взывать к справедливости и к возмездию, перебарывать невзгоды. Здесь же было выражение чего-то такого, что стояло на недоступной для осязания высоте. Если бы кто-нибудь, не желавший другим ничего такого, чего не желал бы себе, обнаружил, что вот так чьи-то глаза глядят на него и сквозь него, он бы очнулся, увидев и поняв, что он — мертвец, хотя, как и все вокруг него люди, он дышит, ходит, ест, распоряжается. Козлов же только усмехнулся и сказал насмешливым голосом:

— В строй бы вас, а?

Козлов, заметили мы, когда попадался ему на глаза Ноткин, почему-то всегда обращался к нему на «вы», подчеркивая голосом это «вы», а в разговорах с солдатами он предпочитал употреблять местоимение «ты», как бы приближая к себе того, кого он удостоил своим вниманием.

— В строй бы вас, а! — повторил он. Ставшие совсем черными глаза Ноткина не сдвигаются с точки на лице Козлова, только еще сильней, как будто прожигая ее, раскаляются.

— Да нет, — убежденно возразил самому себе Козлов, — в строю вам, евреям, делать нечего. Когда вам, евреям, — чувствовалось, что Козлов удерживает смех, — когда вам скажут: «Вперед!», вы пойдете назад, когда скомандуют «Налево», вы повернете направо. — Он засмеялся, довольно оглядываясь, проверяя: хватило ли у нас смекалки оценить верность его замечания.

Мы молчали. Только начальник строевой части капитан Медведев захихикал, но тут же осекся. Сразу стало ясно — хихиканье это вынужденное. Видно, что маскируется. Козлова уязвило такое неодобрение, а скрытое неодобрение для него — это то же, что открытое непослушание. Козлов нахмурился, что-то перекатывая во рту.

«Неужели, — подумал я, стараясь понять, как-то объяснить, оправдать этот самодовольный смех, — неужели для Козлова представления о строе и коллективе равнозначны, равносильны. Если это так, то нужно ему об этом сказать. Пусть уловит разницу».

Я знал, что выгоднее, безопаснее было бы и на этот раз промолчать. Лучше бы засмеяться вместе с Козловым для отвода глаз и спокойствия. Но я не удержался и сказал, как бы ни к кому не обращаясь:

— Коллектив и строй — это не одно и то же.

Козлов сразу повернулся и впился в меня глазами.

Ну и пусть смотрит. У нас перед ним было одно преимущество, благодаря которому мы испытывали чувство независимости. Это, пожалуй, не столько преимущество, сколько некоторая автономность. Самое большее, что он мог сделать Суслову, Шохину, мне или Леушину, — это отправить нас на передовую, то есть туда, где мы и находимся сейчас.

— Молчать! — закричал Козлов.

Я прикусил губу, чувствуя, как невольная улыбка растягивает рот. Меня начинает разбирать смех. Вот так, когда на меня заорут, я не могу удержаться от того, чтобы не разрядиться смехом.

— Откуда этот и что ему здесь нужно? — спрашивает Козлов у начальника строевой части капитана Медведева.

— Он списки личного состава выверял, — говорит Медведев, приходя мне на выручку.

— Откуда — я спрашиваю? — возвышает голос Козлов.

— Из роты автоматчиков Леушина, — ответил начальник строевой части.

— А, я так и знал, — сказал Козлов, — порядка в этой роте все никак не наведут, разгильдяев там много. Я этой ротой лично займусь, — пообещал он. Ничего хорошего это обещание, конечно, не предвещало. — Вы идите! — приказал он.

Вот и со мной он теперь перешел на «вы», как с Ноткиным.

— Я вам говорю, — сказал он, поторапливая.

Я стал медленно собирать список, медленно уложил его в противогазную сумку, заменявшую мне планшет, и, не оглядываясь, вышел…

Крутила поземка, обсыпая снежной колкой пылью. Протоптанную за день тропу замело. Чтобы не провалиться в снег и не сбиться с тропы, прежде чем сделать уверенный шаг, когда я вышел из расположения полковых землянок, я нащупывал ногой твердую дорогу. Кожу на лице сразу стянуло, а мороз такой, что когда прикусишь губу, то боли никакой от укуса не чувствуешь. Впереди, надвигаясь ближе, зачернели высоты. …Тут, чтобы не окоченеть, не только ищут тепла, но и отвлекаются всем, чем кто может. Отстраняются, но в таком отстранении нет отрешенности Ноткина. Иду, мысленно листая страницы знакомой книги… Вот вынырнула вдруг фраза из первой в моей жизни толстой, неразлинованной тетради в обложке из черного коленкора… «Капитан, командор Фернандо Магеллан задумал совершить великое путешествие, — плывя на Запад, только на Запад, достичь Востока…» И вот, хотя я и приближался к высоте, где окопалась наша рота, но одновременно будто и продолжал когда-то, может, с этой фразы начавшееся самостоятельное путешествие… Где-то там, за высотами, еще дальше и дальше виднеется синяя полоса моря… Горы со снежными вершинами — оранжевыми, розовыми, лиловыми вершинами. Гавань пустынна, ни на берегу, ни возле берега не видно ни одной лодки, но впереди, на глади простора, у черты горизонта белеет еще парус, и кажется, что твой благоприятный момент еще не упущен, еще только одно усилие, и ты нагонишь эти улетающие на Запад корабли…

Я сбился с твердой тропы, снова нащупал ногой дорогу. Здесь, на открытом месте, которое нужно было перебежать, чтобы не угодить под выстрел с той стороны, намело сугробы, и ветер завывал вовсю. «Вот так, — думаю, — шли Амундсен и его товарищи к Южному полюсу. Шаг вперед, все вперед и вперед, и вот так же шевелили пальцами, заслоняя глаза рукой, шли сквозь водоворотную снежную поземку».

И от такого отождествления себя с путешественниками встреча с Козловым в строевой части вдруг отстранилась. Она уже представлялась далекой, пустячной, ничего в жизни не определяющей. Только вот глаза Ноткина, разгораясь и разгораясь, все хотят прожечь что-то беспредметное.

Впереди повисла зеленая ракета и, плывя, отделила высоту нашей роты от остальных высот.

…А Козлову заняться нашей ротой так никогда и не удалось. Опять развернулось наступление, и Козлов снова выпал из памяти. 

…И наконец-то Ноткин и я встречаемся в самой Москве. — Ноткин! Ноткин! — закричал я и сорвался с места. С того далекого дня, как мы виделись в строевой части, я нигде не встречал больше Ноткина. Такая наступала пора: только выйдем из одного наступления, сразу втягиваемся еще в одно. Потом госпиталь, наконец-то, дом, а потом институт.

Ноткин на мой голос не оглянулся. Я догнал его и схватил за рукав шинели. Жмуря близорукие глаза, он всматривался в меня и, видно, не узнавал. Те же глаза смотрят на все вокруг как бы сквозь предметы. Я, чтобы помочь его памяти, быстро перечисляю детали: фронт, армию, дивизию, полк, строевую часть во главе с капитаном Медведевым, называю фамилию командира полка Осенникова, комиссара полка Зуева. Глаза у Ноткина светлеют, отрываются от какой-то беспредметной, неподвижной точки, взгляд его проясняется. Ноткин вздохнул, вяло махнул рукой, как бы говоря: «Зачем и для чего сейчас вспоминать все это, зачем вспять двигаться к тому, что кануло, ушло?»

«Земляк, выпрямься! — хотелось закричать ему. — Ты все такой же скрюченный, все горбишься, по-прежнему опасаешься стеснить собой, своей жизнью кого-нибудь, расправь плечи. Ведь сейчас не зима сорок третьего года. Смотри, весна вокруг Еще один напор — и все деревья зашумят листьями. Лето пересиливает».

Когда шинель у Ноткина распахнулась, я увидал на гимнастерке ордена, медали, нацепленные в беспорядке: Красной Звезды, Отечественной войны I степени, медали «За боевые заслуги», «За взятие Будапешта», «За взятие Берлина». Я же получил только одну медаль «За отвагу». Я потянул Ноткина за рукав к скамейке.

— Рассказывай! Расскажи, земляк, — стал упрашивать я Ноткина. В первые дни возвращения я, как бы отстраняясь и отстраняясь от войны все дальше и дальше, хотя она еще не остывала в памяти, избегал воспоминаний о ней, чтобы выйти окончательно из состояния войны. Но за последнее время воспоминания о пройденных дорогах стали обретать какой-то смысл, непосредственно уже не связанный с событиями самой войны.

И вот что я узнал от Ноткина.

…Ноткина вызвал к себе комиссар полка Зуев, расспросил его о довоенной работе. Ноткин сказал, что можно упростить работу всей строевой части. «Всей?.. Ого! Каким образом это сделать?» — спросил Зуев. «Очень просто, — сказал Ноткин, — достать пишущую машинку». — «Ха, — сказал Зуев, — очень просто достать пишущую машинку?». — «Печатать буду я», — сказал Ноткин. «Ну, раз так, то вопрос решен, — сказал Зуев, — но где раздобыть эту пишущую машинку?» — «У меня дома есть «Рейнметалл», безотказно работает», — сказал Ноткин. И тут случилось то, о чем можно было только мечтать. Во сне могло такое привидеться. Ноткина командировали в Москву. Зуев сказал ему вместо напутствия, что без пишущей машинки пусть он лучше не возвращается. Но шутки Зуева принимаются как приказания, которые ты всегда выполняешь по собственной охоте. Я это знаю по себе. А в полку даже заключали пари — вернется Ноткин или комиссуется по состоянию здоровья. Ноткин, к удивлению всех, привез не только себя, но вместе с собой привез и машинку в черном ободранном футляре. Представляю себе, как он, сидя в углу с прилипшей к губе папиросой, стучал на машинке, не глядя на буквы.

— Я был счастлив, — сказал Ноткин. — Когда ты оказываешься нужным кому-нибудь человеком, то и все оказываются нужными и тебе. Я стучал, стучал, досыпая на ногах.

А когда наша дивизия освободила город Невель, — наступление это произошло столь стремительно, что немецкий регулировщик просигналил нам: путь свободен, — вот это был прорыв! — тогда в городе Невеле, в здании немецкой комендатуры, нашли папку с документами на немецком языке. Стали искать, кто бы мог перевести. И хотя, как потом стало известно, в этой папке никаких важных для исхода войны документов не оказалось, но выяснилось, что Ноткин владеет немецким языком, как своим родным, а в придачу знает еще французский и английский.

Командир полка Осенников и комиссар Зуев взяли Ноткина к себе, будто припрятали, поселив его вместе с адъютантом командира полка Чернёцким. Но слух о человеке, который разговаривает на всех языках сразу, дошел и до дивизии. Из дивизии прислали за Ноткиным офицера связи. А как только наши войска перевалили через старую границу, Ноткина вытребовал штаб армии.

— Работы хватало, — сказал Ноткин. Он оживился, раскраснелся и вспоминал теперь, жестикулируя.

Я хотел расспросить его, чем он сейчас занимается, но удержался от расспросов — его глаза опять стали отсутствующими.

— Я сейчас был у заместителя командира полка, — сказал он.

— Как — у Козлова? — вскричал я.

— Да нет. Когда упразднили институт комиссаров, заместителем командира полка стал Зуев. У Зуева был, он в Москве, ждет назначения… Видите ли, — Ноткин замялся, — для устройства на работу от меня, видите ли, требуют рекомендаций. Перестали давать работу. Если и оставят что-нибудь для перевода, то словно делают мне одолжение по доброте. А начальник отдела… такая… ба… пардон, мадам Передреева, сказала, если я не раздобуду этих рекомендаций, то… пур сет дам же сюи риен. Вот так.

Теперь мне это было понятно, я успел немного усвоить французский язык и мысленно перевел то, что он сказал: «Для этой мадам я никакой».

— Понимаете, — сказал он, — я без этих рекомендаций для них ничто. А где мне взять эти рекомендации? Опять просить… Неловко же я себя чувствовал, когда решился пойти к товарищу Зуеву, а встретил он меня по-братски. «А помнишь? — Зуев все вскрикивал. — А помнишь?..» И тут же написал рекомендацию.

Ноткин отвел в сторону влажно заблестевшие глаза.

— Все будет в порядке, — стал уверять я Ноткина. Ноткин развел руками и сказал:

— Годы-то уходят, товарищ.

Он улыбнулся и, как бы жалея меня, с подбадривающим участием дотронулся до моей руки. Это участливое сочувствие удивило меня и одновременно обеспокоило. Так смотрят на человека, который в силу разных причин и обстоятельств не может понимать другого человека, если даже их обоих роднят общие, лучшие воспоминания. Ноткин пытается помочь мне понять то, что он хочет сказать, что он еврей, и только поэтому все так происходит…

— Вы, — говорит он, — можете еще ждать, ждать и ждать… Молоды еще… Можете жить, как бы заглядывая за сегодняшний день. Завтрашнего дня у вас никто не отнял, а я вот теперь все выхожу на перекрывающий дорогу знак… Я… Я тоже мечтаю. Но эти мои мечты похожи только на воспоминания… Вернее, они и есть одни воспоминания… А чаще всего я теперь мечтаю о том, чтобы мне дали потолще рукопись Для перевода. Но разве это мечта? Это заботы о насущном. От таких забот и рад бы убежать, да никак вот убежать все не удается, только отстраняешься, отстраняешься и никак не отстранишься… По-настоящему я мечтаю, когда чувствую себя кому-то в самом деле нужным… Тогда я ни самому себе и никому не в тягость. Извините за откровенность. Но когда долго молчишь и вот так разговоришься, то никак не можешь остановить себя. Извините, — сказал он и сразу как бы отдалился.

«Ждать, ждать, — подумал я. — Вот на войне ждал, когда война закончится, теперь жду диплома об окончании института». Я сказал Ноткину:

— Ну что вы, никогда не следует извиняться за откровенность.

— Это верно, пожалуй, верно, — согласился со мной Ноткин, но видно было, согласился безо всякого интереса к тому, чтобы поддержать, подогреть разговор, согласился на этот раз только из вежливости.

И мы расстались, обменявшись адресами.

Кто из нас был больше виноват в том, что мы не заглянули друг к другу в гости: он или я? Не знаю. Может быть, одинаково оба виноваты?

…Но вот с этого весеннего, теплого, переломного к лету вечера Ноткина я больше так и не встречал, хотя мы и ходили по одним и тем же улицам. Он ко мне не заглянул, как обещал, я к нему не зашел…

(Опубликовано в газете «Еврейское слово», № 55)

Национальная библиотека Израиля выложила раритетный сборник стихов и рассказов еврейских детей из Харькова

 

Национальная библиотека Израиля выложила раритетный сборник стихов и рассказов еврейских детей из Харькова

Подготовил Семен Чарный 25 апреля 2022
Поделиться27
 
Твитнуть
 
Поделиться

Коллекция редких предметов Национальной библиотеки Израиля содержит книгу со стихами и рассказами, написанными детьми из украинского города Харьков накануне праздника Песах в 1920 году, сообщает журналист The Librarians Хен Малуль.

 

Обложка брошюры под названием «Жизнь детей»


Язык, находящийся в процессе возрождения, каким был иврит, остро нуждался в носителях, прежде всего в молодых носителях: детях, которые вырастут, бегло и свободно общаясь на этом языке. Помимо носителей, язык нуждался также в инструментах для обучения ему. И основным инструментом – учебным пособием, разработанным сионистским движением для обучения молодых последователей ивриту, – был сборник рассказов, песен и стихов. В 1887 году Элиэзер Бен-Иегуда и Давид Йелин опубликовали первую «Хрестоматию для еврейских детей» на иврите.
Начиная с последних десятилетий 19 века учителя, студенты и писатели создали сотни текстов на иврите, предназначенных для учащихся еврейских школ, основанных по всей Европе. Это был огромный проект как по масштабу, так и по значимости. И все же любой, кто когда-либо изучал иностранный язык, знает, что этого недостаточно.



Первый этап изучения языка — это пассивное усвоение, а второй этап – практика. 

Небольшая книжица под названием «Жизнь детей» — яркий пример второго этапа: перехода от чтения к письму, от пассивного погружения к спонтанному творчеству. Учащиеся школы «Тарбут» (что значит на иврите «Культура») в городе Харькове выбрали для своего сборника наиболее подходящую тему: весна, обновление и память об освобождении евреев от рабства в Египте, отмечаемом во время праздника Песах.



Организация «Тарбут», целью которой было создание сети еврейских школ по всей Восточной Европе, основана была всего за три года до публикации этой брошюры, в апреле 1917 года в Москве. Роковой год, начавшийся с отречения царя, закончился установлением власти большевистского правительства, враждебного как сионизму, так и ивриту. После начала гражданской войны в России, и особенно вследствие антисионистской политики большевиков, организация «Тарбут» была вынуждена закрыть штаб-квартиру в Москве и начать с нуля в Киеве, Одессе и Харькове в середине 1918 года. Украинское отделение «Тарбута» непродолжительное время получало финансирование от независимого в тот момент украинского правительства. Но ситуация изменилась по мере того, как большевики установили власть на Украине. Конец был положен и недолгому расцвету иврита.

Брошюра школы «Тарбут» в Харькове была издана именно в этот краткий период.

«Жизнь детей» предлагает нам заглянуть в мир еврейских детей Харькова их собственными словами, на ясном и элегантном иврите. Каждый текст, будь это проза или поэзия, сопровождается именем автора. Все произведения, как уже упомянуто, посвящены приходу весны и празднику Песах. Это сборник, как указано, «песен, рассказов, воспоминаний, впечатлений и фантазий» учеников первой и второй ступеней школы. Из текстов видно, что это не первоклассники или второклассники, а скорее мальчики и девочки лет 14-15.

За оглавлением следует иллюстрация: идиллический пейзаж с подписью «На берегах Днепра».


Первым читаем стихотворение Даниэля Прахабмека под названием «Зима закончилась».

Стихотворение датировано 5 нисана 1920 года:

Зима закончилась, холод ушел,
Вселенная наполнена радостью.
Медленно дуют южные ветры,
Исцеляя мрачную душу.
Молодое солнце, весеннее солнце,
Отбрасывает на Землю обилие света,
Ослепляющее глаза.

 

Голые деревья
Снова пробуждаются,
Шумный город
Приобретает новый облик.

Всё радостно, живо и светится,
Дух весны омывает всех,
Счастливы многоэтажные здания,
Венчающие высокие горы.

И все же остается стеклянная пленка льда,
Над болотами, над ручьями,
Тем не менее, деревья голые,
Листья еще не распустились.

Птицы еще не вернулись,
Напевая свои радостные песни,
Но уже чувствуется весна,
На каждом углу и на площади.

Небо изменилось,
И облака уже другие,
Весна уже просачивается
В глубины души.

Это не тот мир,
Это не высоты Творения, –
Все живое, свежее, счастливое,
Все возвращается к жизни!

Сара Аспель пишет о деревьях, цветущих весной:

Как ужасна зимняя стужа,
Как прекрасны весенние приятные ветры,
Видели ли вы деревья, как они прекрасны весной,
А зимой они стояли, грустили и спали.

 

Но вот пришла весна, и они проснулись, встали,
Они начинают оглядываться по сторонам, вокруг.
«Слава Б-гу, зима кончилась!» –
Шепчутся деревья между собой, –
«Теперь мы будем расти с приходом весны!»

Одно за другим в сборнике следуют девять стихотворений, посвященных окончанию зимы, приходу весны и празднованию Песаха. А далее читаем первый в этой книге рассказ. Элиэзер Ааронов пишет о приготовлениях к Песаху: 

«В нашем доме работа кипит, идет полным ходом. Все домочадцы готовятся к великому празднику, празднику Искупления Израиля, то есть Песаху. Отец достает из шкафа книги агады, мама и тетя убирают комнаты, чистят столы, стулья и кровати: я хотел им помочь, но мама выгнала меня гулять. Я вышел на улицу, воздух чистый, небо чистое, и как будто весь мир очистился, чтобы встречать великий праздник. И вот сестра зовет меня на обед. Как тяжело было покинуть берег и пойти домой, но я утешал себя мыслью: может быть, мама разрешит мне выйти после обеда. Я пошел домой, поел и снова вышел. Трудно описать, какое удовольствие я испытал в тот момент!»


Во всех рассказах (за одним исключением) автор выступает главным героем своего повествования, во многих из них упоминаются родители авторов, особенно матери. Мать Элиэзера отправила его прогуляться на улицу, чтобы он не мешал уборке, а рассказ Хаима Шейнгальда начинается с вопроса, который он задает своей матери: «Почему сегодня светло? Почему нет облаков, как вчера?»

Вопреки сионистскому мифу о том, что евреи диаспоры были оторваны от своего окружения, ясно, что харьковские школьники чувствуют близость к окружающей их природе. Они воспринимают весну как яркое, прекрасное время года, время невероятных перемен и преобразований. Холод уходит, дождевые облака уступают место теплому солнцу. Для юных поэтов и писателей очевидна ассоциация цветущей природы с приближающимся праздником Песах.

Как это прекрасно – читать и размышлять об этих сценах из жизни еврейских детей на Украине: не из-за отдаленности во времени (прошло уже более столетия), а именно из-за сходства между учениками, жившими и писавшими на иврите сто лет назад, и детьми, которыми мы сами когда-то были. 

Кому не близка сцена, когда сидишь в классе и с нетерпением чувствуешь приближение окончания учебного дня?.. Выйти наконец на волю, побродить… Как об этом пишет Давид Ломзов в рассказе «Весна пришла»:

«Я лежу в своей постели. Я уже проснулся, но не понимаю, почему свет имеет такой красноватый оттенок? Я открыл глаза, и вот солнце согревает меня, пока я лежу на своей кровати! Я с радостью перепрыгнул через кровать и увидел: то немногое, что осталось от снега, растаяло. Весна пришла!

Мне пришла в голову мысль: какое чудесное слово – весна!  Сколько мыслей оно вызывает в моем сердце! Я буду ходить в парки, может быть, мы поедем в летний лагерь, я буду собирать грибы, орехи …



Я взял книгу и со счастливым выражением на лице отправился в школу, где увидел веселые лица друзей. «Может, нам сегодня пойти на экскурсию?» — сказал один мальчик. Внезапно раздается звонок, и я бегу в класс. Там они <учителя> объясняют всякие милые вещи, но нам совсем не интересно то, что они нам объясняют. И хотя мы делаем вид, что слушаем, но наши сердца снаружи».

Большинство текстов сосредоточены на трех местах действия: дом – здесь  проходят приготовления к Песаху, происходит седер; места «на природе» – где видно, как природа пробуждается от зимней спячки; синагога – место, где община собирается совместно с раввином. В некоторых историях – например, приведенной выше – упоминается и четвертое место: школьный класс.

Итак, как же харьковчане встречали Песах? Свидетельства демонстрируют, что с тех пор мало что изменилось, и тогда все происходило так же красиво и трогательно. Мордехай-Галеви Изгур пишет:

«За несколько дней до Песаха мы с мамой отнесли нашу пасхальную посуду ее двоюродному брату, потому что праздник мы отмечали с ним, в его доме. Там мы стали готовить посуду и убирать комнаты. В девять часов утра накануне Песаха мы поспешили съесть хамец и убрать из дома то, что осталось. Одним словом, мы старались устроить «Песах» во всех комнатах».
Большинство рассказов написаны мальчиками. А история Ханны Брик уникальна тем, что включена в раздел под названием «Фантазии». Это единственный текст, написанный не от первого лица. 

Главная героиня — маленькая Сарра, которая, чувствуя усталость накануне Песаха, засыпает как раз перед тем, как отец должен вернуться из синагоги.



Сарра во сне мечтает о радостном путешествии в лес: она ​​вторит пению птиц, гуляя среди деревьев. Позже, когда во сне наступает вечер, настроение Сарры меняется: 

«Мое старое дерево, — с грустью спрашивает она одного из своих лесных товарищей, — где мой дом?» – «Не знаю, – отвечает дерево, – пойди и спроси у птиц». Птицы тоже не могут помочь. Когда Сарру охватывает тоска, героиню будят поцелуи матери, побуждающие ее встать с постели и подойти к столу для седера. Отец вернулся…


Брошюра школы «Тарбут», созданная ее учениками более ста лет назад, ныне отсканирована и загружена на сайт Национальной библиотеки Израиля в рамках проекта «450 лет еврейской книги». Кстати, она имеет порядковый номер 12, это означает, что предыдущих брошюр было как минимум 11…

Оригинал публикации: A booklet labeled “The Lives of Children”, preserved at the National Library of Israel, contains Hebrew stories and poems written a century ago by Jewish high school students in Ukraine


Великий еврейский роман польской христианки

 

Великий еврейский роман польской христианки

Шалом Гольдман. Перевод с английского Светланы Силаковой 24 апреля 2022
Поделиться
 
Твитнуть
 
Поделиться

Материал любезно предоставлен Tablet

Польская писательница Ольга Токарчук, лауреат Нобелевской премии по литературе 2018 года, в 2014-м выпустила роман «Книги Якова». В нем автор следует за Яковом Франком, лидером религиозного движения мессианского типа, в странствиях по Европе XVIII века, где он притягивает и пламенных сторонников, и  —  ​их набрался длинный список  —  ​заклятых врагов. Когда роман перевели (при финансовой поддержке Министерства культуры Польши) на иврит и в 2020 году издали в Израиле, эта чрезвычайно сложная и содержательная книга, в ивритской версии занимающая 700 страниц, стала ярким явлением израильской культуры. Английский перевод, над которым работает Дженнифер Крофт, увидит свет в 2022 году
 .

Объявив о награждении Токарчук, Нобелевский комитет похвалил «Книги Якова», роман с подзаголовком «Великое путешествие через семь границ, пять языков и три религии» , за широчайший охват материала. В заявлении Нобелевского комитета сказано, что Токарчук продемонстрировала «писательское воображение, которое со стремлением к энциклопедической полноте описывает пересечение границ как форму жизни». Одна из этих границ пролегает между иуда­измом и христианством, а исследование того, как ее пересекает Яков Франк, — ​главная тема романа.

Современная граница, родственная вышеупомянутой, разделяет поляков и израильтян. Комментируя публикацию «Книг Якова» в Израиле, Токарчук в интервью журналисту популярной (и популистской) израильской газеты «Исраэль Айом», сказала: «То, что мою книгу издали на иврите, — ​на мой взгляд, самое важное, что с ней произошло». Работа над переводом сама по себе примечательна: издательство («Кармель»), переводчица (Мириам Боренштейн) и научные консультанты (Йонатан Меир из Университета Бен-Гуриона и Авриэль Бар-Левав из Открытого университета) с большим вниманием и тщанием отнеслись к цитатам из раввинистических источников в книге и сверялись с ивритскими подлинниками осуждений Франка.

Токарчук продолжала: «Книга рассказывает об общей истории поляков и евреев». Прекрасно понимая, что эта «общая история» отнюдь не идиллическая, Токарчук добавила: «Многие израильтяне и поляки равнодушны к своей общей истории… Как я считаю, “Книги Якова” — ​лишь одна из множества глав в истории еврейской диаспоры в Европе и Польше — ​отображают бесконечную сложность людских взаимоотношений, которую способна по-настоящему описать только литература».

Ольга Токарчук

В хвалебной рецензии-эссе в «А-Арец» Бенни Циффер сравнил «Книги Якова» с романом Маркеса «Сто лет одиночества». Подобно тому, как этот мастер магического реализма искусно сплавляет мифическое с реальным в биографии персонажей, Токарчук, пишет Циффер, «намеренно переиначивает и искажает хронологию жизни Якова Франка и историю его мессианского движения… Истории и легенды — ​их рассказывают в обоих романах чудаковатые персонажи — ​громоздятся друг на друга, отчего создается впечатление, будто ты, читатель, гуляешь по призрачным облакам вымысла».

Действие «Книг Якова» разворачивается во второй половине XVIII века, в центре повествования  — ​ жизнь Якова Франка, претендента на роль Мессии, и его последователей (впоследствии противники прозвали их франкистами). Учение Франка, опасное для раввинистической доктрины, привлекло тысячи приверженцев, и тогдашние раввинистические лидеры вскоре осудили его, как и, еще раньше,  — ​ учение Шабтая Цви, предшественника Франка. Со временем последователи Франка образовали отдельную религиозную общину, отличную и от иудаизма, и от христианства. В середине XIX века пражские франкисты заметно выдвинулись в Праге, обрели богатство и могущество.

Но прежде чем образовать отдельную религиозную общину, франкисты обратились в католицизм. В сентябре 1759 года Яков Франк принял крещение на публичной церемонии в соборе Лемберга (Львова). После его отступничества еще примерно 3 тыс. евреев, веровавших во Франка, пошли по его стопам, приняв католичество польского образца (цифра эта приблизительная, по весьма осторожным оценкам). В своей книге 2011 года «Разноплеменное множество. Яaков Франк и франкистское движение в 1755–1816 годах» историк Павел Мачейко (Еврейский университет) заметил: «На этом фоне, даже если мы будем руководствоваться самыми консервативными оценками, масштаб обращений франкистов поражает. Никогда раньше Речь Посполитая не видела массового вероотступничества евреев; обычно принять христианство решались или одиночки, или  —  ​изредка  — ​ нуклеарные семьи».

Но в случае франкистов  —  ​что примечательно  —  ​от веры отступилась еврейская община целиком. Это произвело сильнейшее впечатление как на евреев, так и на христиан. Мачейко отмечает: «Крещение франкистов восприняли как эпохальное событие, уникальное и по масштабу, и по последствиям для теологии. Даже самые ревностные католические священники прекрасно знали, что за подавляющим большинством обращений евреев на протяжении столетий стояло не признание истины, которую несет христианство, а желание продвинуться в обществе или избежать гонений».

Как отмечал Гершом Шолем (1897–1982), великий историк еврейского мистицизма, саббатианство и франкизм представляли собой родственные мессианские движения, оспаривавшие нормативную еврейскую мысль и оказавшие на нее влияние. За 100 лет до того, как франкисты отступились от своей веры и перешли в католичество, еще больше евреев обратились в ислам после того, как Шабтай Цви «надел тюрбан» и стал мусульманином. В теологии, разработанной последователями Шабтая Цви, а среди них были несколько выдающихся раввинов, приход Мессии смягчал, если не отменял строгие правила раввинистического закона. Хотя после вероотступничества Шабтая большинство последователей покинули его мессианское движение, было и много таких, кто по его примеру принял ислам. Эти новообращенные (по-турецки их называли «дёнме») жили по мусульманскому укладу, в то же время втайне придерживаясь саббатианского еврейско-мусульманского синтетического учения. Средоточием этого синтетического учения была вера в то, что Шабтай Цви, несмотря на его вероотступничество,  —  ​Мессия, а его «сошествие в ислам»  — ​ необходимое условие искупления. Спустя 100 лет после вероотступничества Шабтая Цви появился Яков Франк  —  ​новый претендент на мессианский венец. Его «сошествие в христианство» должно было возвестить об окончательном искуплении.

Яков Франк

Как отметил историк Мачейко, Яков Франк, родившийся в Польше, в молодости прошел обряд посвящения в группу саббатианцев в Никополисе (Османская империя). Вскоре после посвящения он присоединился к кружку Берухии Руссо, внука Шабтая Цви. Франк, выделявшийся неугомонным и мятежным нравом даже в мессианском тайном обществе, покинул земли Османской империи и вернулся в Польшу. Там он наладил связи с саббатианцами и создал свою форму мистического мессианизма.  Франк предписывал группе своих приверженцев — ​а она разрасталась  —  ​выполнять предписания религии шиворот-навыворот. Вот несколько из этих новаций: есть запретную пищу, пировать в дни поста, выходить за рамки общепринятого в интимных отношениях. А раввинистические оппоненты утверждали, что франкисты устраивают оргии на шабат и еврейские праздники,  — ​ словом, дальше некуда. И, похоже, есть доказательства, что в этих обвинениях было зерно истины. В романе Токарчук не стесняется приводить срамные подробности этих нарушений сексуальных табу. 

Раввинистические авторитеты осудили франкистов как еретиков, а в 1756 году отлучили их (наложили на них запрет  —  ​херем). В ответ Яков Франк, действуя все напористее, перешел в контратаку. Он заручился помощью католической церкви, чтобы опровергнуть утверждения раввинистического совета, наложившего херем на него и его последователей. В результате состоялся публичный диспут между франкистами (они назвали себя контрталмудистами) и делегацией видных раввинов — ​под эгидой церкви. Среди принципов веры, выдвинутых участниками диспута с франкистской стороны, был и такой: «Раввины старых времен стремились разъяснить Ветхий Завет. Их разъяснения известны под названием Талмуда и содержат немало лживого, нелогичного, а также много чуши и враждебных отзывов о Б-ге и его учении». Этому утверждению в христианстве предшествовало множество подобных, как и позднейшему утверждению франкистов, что для еврейских обрядов требовалась кровь христиан. Неудивительно, что церковные иерархи объявили франкистов победителями в диспуте. И вот одно из его последствий  —  ​книги Талмуда стали сжигать публично.

И в саббатианском, и во франкистском мировоззрении распространена идея «искупления через грех». Эта парадоксальная концепция наиболее четко изложена в одноименном эссе Гершома Шолема 1935 года. В основе вероотступничества Шабтая Цви и массового обращения его последователей лежала, на взгляд Шолема, «некая беспримерная теология иудаизма». Согласно этой теологии, Мессия уже пришел и вскоре даст людям «новую Тору»  — ​ а значит, как и в христианстве, законы старой Торы более неприменимы. Кроме того, старый закон следовало вывернуть шиворот-навыворот. То, что было священным, теперь следовало осквернить, а то, что прежде считалось скверной, теперь сделалось священным. И в результате нравы приверженцев этих идей подкидывали писателям богатейший материал. Ольга Токарчук  — ​ не первая, кто увлекся этой историей. В середине 1930-х идишский писатель Исаак Башевис-Зингер публиковал в периодике, отдельными главами с продолжением, роман о Якове Франке. Позднее, поскольку «порнографические» пассажи в романе вызвали нарекания, Зингер решил не выпускать роман книгой. Более удачно сложилась судьба его романа о саббатианском мессианизме в Польше — ​«Сатана в Горае» 

Комментируя свое решение удостоить Токарчук Нобелевской премии, Нобелевский комитет назвал «Книги Якова» ее главным произведением. Польских либералов обрадовало, что премию получила женщина, да еще и либеральных убеждений. Напротив, польские правые  — ​ политики и традиционалисты  — ​ осудили Токарчук и ее роман. 

Хотя Польша уже 18 лет состоит в Евросоюзе, настроения в польском обществе отнюдь не соответствуют установкам ЕС. Многие поляки отвергают либеральные нормы. В Польше усиливаются антииммигрантские настроения, а демократические идеалы под угрозой. Круги польских правых националистов хотели бы пересмотреть трактовку Холокоста, о чем свидетельствует и закон 2018 года, согласно которому признавать участие поляков в Шоа — ​преступление. Как отметил в начале 2022 года Джонатан Тобин, «всякий, кто говорит об антисемитизме поляков или их насильственных преступлениях против евреев, может быть отдан под суд». А Европейская организация по делам прав гомосексуалов назвала Польшу самой гомофобской страной Европы. Но меж тем как Польша, где с 2015 года находится у власти партия «Право и справедливость», разворачивается вправо, некоторые из выдающихся польских интеллектуалов сопротивляются этим тенденциям, а также их антииммигрантским, антисемитским и анти-ЛГБТК проявлениям. Ольга Токарчук сражается в передовых рядах этого сопротивления.

«Книги Якова», несомненно, переведут на много языков, но ивритский перевод останется, как заметила Токарчук, важнейшим событием в истории книги. О некоторых переводах мировой классики на идиш, сделанных в XIX веке и начале ХХ столетия, говорили в шутку, что в них оригинал «переведен и улучшен»  — ​ «фартайчт унд фарбессерт» (так часто значилось на афишах «Короля Лира» и других пьес Шекспира в варшавском идишском театре). Что-то вроде этого (но всерьез) я сказал бы об ивритском переводе романа Токарчук.