Французский политолог, доктор экономики, профессор Университета Ниццы Жан-Поль Гишар считает что Россия нечего делать в Евразии, ей не надо кидаться в объятия Китая, и она неизбежно станет частью Европы. Для этого ЕС, и в первую очередь Франция, должны покончить с изоляцией Москвы, возможно – и через распад Украины, которую ради мира в Европе не надо брать в НАТО. Об этом он пишет в журнале Известия Иркутской государственной экономической академии, №5, 2014.
«Холодная война» была выиграна США, поскольку СССР был не в состоянии продолжать курс на вооружение «войны звёзд». Система развалилась сама по себе, «социалистический лагерь» раскололся, СССР распался. Россия пыталась осуществить быстрый переход к рыночной экономике.
Объединённая Германия приложила все усилия, чтобы Европейский Союз быстро продвинулся на Восток — это был одновременно и процесс расширения НАТО. Расширение ЕС произошло слишком быстро, вступление восточноевропейских стран совершилось по двум причинам: положительной — получение существенной финансовой помощи от Европейского Союза; отрицательной — боязнь попасть под «российскую опеку». В продолжение этого процесса политика «соседства», проводимая Россией по отношению к Белоруссии, Украине, Молдавии и странам Кавказа, дала предпосылку для очередной её изоляции. В свою очередь, Россия была вынуждена взаимодействовать с НАТО, с одной стороны, и соблюдать соглашение о свободной торговле (квазивступление в Европейский Союз), с другой стороны.
Приход Владимира Путина к власти почти сразу после кризиса 1998 года не является случайным: это был своего рода протест «силовиков» против возникшей наглой олигархии. Для новых представителей власти было крайне важно и срочно восстановить влияние государства: на уровне налоговой политики — чтобы государство могло платить зарплату чиновникам и оплачивать расходы на оборону; на уровне регионов — чтобы противодействовать сепаратистским настроениям. Надо было бы удовлетворить более широкую часть населения, включая государственных чиновников, особенно «силовиков». Это изменение проходило авторитарным способом. Установление (или восстановление) «настоящей власти» произошло таким образом, чтобы пресса и юридический аппарат молчали.
Демократические принципы и институты были сохранены во внешнем проявлении. Тем не менее, более жёсткий контроль над правосудием и СМИ со стороны властей лишает их значимости в ходе выборов. Россия Путина — примерная аналогия того, что представляла собой система Бонапарта во Франции.
Политика России — это, бесспорно, путь авторитарный, основанный на пожеланиях социальных сил, которые привели его к власти. Большая часть этих социальных сил представлена армией и службами безопасности, приверженцами «порядка», нежели чем демократии.
Политика «установления порядка» в России увенчалась успехом: крупные предприятия зависят от государства, олигархи «вошли в строй» и не вмешиваются больше в политику, налоги платятся, дефицит бюджета устранен, также как и госдолг, Россия располагает комфортными денежными резервами. Подъём доходов населения объясняет тот факт, что, несмотря на авторитарный характер, правительство страны будет одобрено общественным мнением.
Внешняя стратегия взаимосвязана с внутренней политикой. Это объясняет важность Шанхайского соглашения, подписанного с Китаем и странами Центральной Азии. Китай и Россия имеют общий интерес в борьбе против терроризма и «сепаратизма»: Китай в своей турецкоговорящей провинции Синьсян, Россия — на Кавказе.
Большие надежды были возложены Путиным на Европейский Союз, особенно на Германию. В некоторой степени западные страны пытались разобщить Россию с её соседями (особенно с Украиной), а Россия пыталась разобщить Европейский Союз с США. Российский проект призван установить основы всеобщего единства европейских стран от Лиссабона до Владивостока, между Европейским Союзом и евроазиатским Союзом. Такой проект ставит под вопрос место США в мире: «большая Европа» могла бы их обогнать.
При отказе Киева от вступления Украины в НАТО и в Европейский Союз, кажется, что существующий кризис разрешится компромиссом: деление Украины — то, что не имеет аналогов в истории Польши. В этом вопросе не стоит упускать тот факт, что население Восточной Украины является русскоговорящим, что они желают (в большей или меньшей степени) быть присоединёнными к России или быть независимыми как жители Косово.
Вокруг российского проекта существует некоторого рода идеология, названная «евразисм», описанная и представленная А.Дугиным. Её можно изложить в двух основных пунктах: 1) мир станет «многополярным», переговоры БРИКС и России должны привести к созданию «полюса»; 2) Россия не является больше «европейской», а становится «евроазиатской», одновременно европейской и азиатской.
Эти две идеи являются ложными. С одной стороны, гегемония не делится: США хотят сохранить своё господство, в то время как Китай желает установить многополярность в среднесрочном периоде; с другой стороны, Россия состоит из «европейского» народа по историческому развитию и своему культурному и религиозному наследию. Определенно, речь идет о Федерации, так как некоторые входящие в состав России народы являются очень разными (татары, буряты и др.). Однако здесь мы можем говорить о единстве, которое имеет европейский характер, почти так же как и Франция, население которой распространилось по всему миру (Гваделупа, Гвиана, Мартиника, Майотт, Реюньон, Полинезия и др.).
Мы являемся свидетелями очень явного охлаждения в отношениях между Западом и Россией, которая повернулась в сторону Китая. По нашему мнению, это продлится некоторое время. Такое относительное отдаление между Европой Западной и Европой Восточной совпадает с сильным кризисом развитых стран и с кризисом, ещё более серьёзным (экономическим, социальным, политическим), стран Европейского Союза.
Последний под воздействием внутренних противоречий мог бы отказаться от одержимой политики неосмотрительного расширения на восток. Трудности на юге Европы могли бы подтолкнуть европейские страны (в том числе и Францию) осуществить экономическое и политическое сближение со славяно-православным миром (главным образом, с Россией), учитывая тот факт, что власть в Москве расширяет свою социальную базу за счет среднего класса и ориентируется на методы демократического правления. «Большая Европа», которая, возможно, и есть мечта Владимира Путина, не является уж такой невозможной.
+++ТОЛКОВАТЕЛЬ
Давно это было. Жили в одном еврейском местечке в Польше два друга. Как и многие евреи, жили они торговлей – покупали оптом, а продавали в розницу. И вот как-то прослышали они, что одной богатой панночке после смерти дядюшки досталось в числе прочего наследства несколько тысяч аршин превосходного сукна, и та очень хочет от этой части наследства избавиться, так что готова продать его почти за полцены. Решили друзья скинуться, поехать в имение панночки и выкупить всю партию сукна, чтобы затем продать ее с большой выгодой.
Сказано – сделано: явились наши евреи к управляющему пани, сообщили о своем желании купить сукно, и тот пообещал передать госпоже их просьбу. А надо заметить, что эта полячка евреев до того в глаза не видела, но была много о них наслышана. – Вот еще! – сказала она управляющему. – Буду я иметь дело с врагами Христовыми! Говорят, все они – дети сатаны, выглядят, как черти, а на голове у них растут рога. – Нет у них никаких рогов! – попробовал успокоить панночку управляющий. – Я сам не раз имел дело с евреями. Конечно, среди них, как и среди любого народа, попадаются негодяи, но большинство из них ведет дела очень честно. А среди этих двоих один так вообще писаный красавец.
Панночка была заинтригована и велела управляющему привести тех евреев к ней в усадьбу. А как увидела одного из торговцев, того что помоложе, так и влюбилась в него сразу и без памяти. Не торгуясь согласилась она на предложенную цену, и крайне довольные сделкой евреи отправились на постоялый двор, куда вскоре им и доставили весь товар. Тут и выяснилось: сукна столько, что на одной подводе его не увезти – нужно как минимум две. – Ладно, – сказал один из торговцев, – я отправлюсь в соседнюю деревню, найму еще телегу, а утром, с Б-жьей помощью, тронемся в путь.
В тот же вечер панночка, сгорая от страсти, как бы невзначай спросила управляющего, уехали ли уже те евреи? – Еще нет, – ответил он. – Один остался ночевать на постоялом дворе, спит прямо в телеге – стережет товар, а другой поехал в деревню за второй телегой. – И какой же поехал? – поинтересовалась прекрасная полячка. – Тот, симпатичный? – Нет, красавчик как раз остался, а его товарищ заночует в деревне… Услышав это, взяла панночка посреди ночи кошель с золотом, полученным за сукно, и направилась на постоялый двор – к приглянувшемуся ей еврею. – Вот, – сказала она, разбудив красавца, – бери назад свои деньги, только побудь со мной эту ночь!
Стал молодой купец отказываться, объяснять, что еврейский закон запрещает ему так себя вести, да к тому же он женат, но полячка не отступала, соблазняла его своими прелестями, а человек, как известно, не из железа. Жаркая была ночь, а когда проснулся еврей, видит – лежит он в не самом пристойном виде на груде сукна, а рядом с ним – кошель с золотом. Тут и товарищ его подоспел с подводой, погрузили они весь товар и поехали.
Едут, едут, только вот один из них весел и всю дорогу песни насвистывает, а другой и слова не проронит, сидит как в воду опущенный. – Да что это с тобой?! – не выдержал весельчак. – Такую удачную сделку провернули! По отличной цене сукно купили, продадим – большие деньги выручим! Чего хмуришься-то?! Тут вытащил молодой кошель с монетами и рассказал товарищу о том, какой грех совершил. – Тоже мне грех – с красавицей потешился! – отвечает весельчак. – И удовольствие получил, да еще и деньги в придачу. Пожертвуй часть денег на благотворительность – и весь грех долой! – Разве можно от греха откупиться? – удивленно спросил молодой красавец? – Если хочешь, я у тебя этот грех возьму за половину того золота, что лежит в кошеле. – Да бери все! – ответил ему товарищ. – Только ты это серьезно – насчет того, что готов мой грех купить и взять его на себя?! – Конечно, серьезно! – отвечает тот. – Покупаю твой грех, если ты и впрямь не шутишь.
Отдал красавец товарищу кошелек, и сразу как-то легче стало у него на душе. Вернулись они домой, поделили товар, каждый продал свою долю с большой прибылью, но с тех пор как-то так получилось, что прежней дружбы между ними уже не было: не компаньонствовали они вместе, торговали врозь, и каждый шел по жизни своей дорогой. Даже повидаться друг с другом им не хотелось.
Прошло еще несколько лет, и один из них умер. Явился он на Небесный суд, и там ему припомнили много всяких грехов, в том числе и блуд с польской панночкой. – Стоп, стоп, стоп! – вскричал тот еврей. – От своих грехов я не отрекаюсь, но вот чужие брать на себя не хочу. Тут какая-то ошибка вышла, никогда ни с какой панночкой я не спал! – Как же?! – отвечают ему из-за Завесы. – А помнишь, как ты с товарищем сукно покупал? Ты ж тогда еще и его грех прикупил! – Но ведь я сам греха не совершал! Это мой приятель тогда получил удовольствие, с какой же стати мне за него теперь расплачиваться?! Он согрешил – пусть и отвечает. А купил я тогда его грех в шутку, просто чтобы его утешить. – Но ты ведь деньги взял! – Да, деньги взял, но наказывать меня за чужой грех – это всё равно несправедливо. Пусть он сам явится в суд – и мы об этом поспорим!
Тогда на Небесном суде, в виде исключения, разрешили тому еврею вызвать своего товарища для окончательного разбирательства. С тех пор стал он каждую ночь являться молодому красавцу во сне – напоминал про полячку и вызывал на Высший суд. Тот и молился, и щедро жертвовал бедным, но ничего не помогало – сон продолжал повторяться из ночи в ночь. Прошло еще несколько месяцев – и он тяжело заболел, день ото дня чувствовал себя все хуже и понял, что надо готовиться к смерти. Тем более что и покойник во сне был доволен – уверял, что дни его сочтены и скоро они встретятся в Небесном суде.
Однако умирать в расцвете сил, не завершив земные дела, нашему еврею совсем не хотелось. А потому, собравшись с последними силами, направился он к раввину своего местечка и рассказал ему всю свою историю как есть, от начала и до конца. – Не бойся! – сказал раввин. – Ты не умрешь. Иди сейчас домой, ложись спать, а когда к тебе снова явится покойник, скажи ему во сне: «Тора дана не на Небе, а на земле! Если хочешь судиться, то не меня зови на Небо, а сам явись в наш суд, земной – и пусть он нас рассудит!» А утром возвращайся ко мне и расскажи, что он на это ответит. Если он откажется явиться в наш земной раввинский суд, то я наложу на него херем, отлучение, и ты сразу же излечишься.
Передал во сне живой покойному слова раввина, и тот явно не ожидал такого поворота событий, смутился, а затем попросил дать ему время для размышления. А спустя несколько дней вновь явился покойник во сне приятелю и сказал, что ровно через месяц он готов будет предстать перед раввинским судом, но если товарищ откажется, то тогда уж точно должен будет явиться в Небесный суд.
В назначенный день в синагоге собралось чуть ли не все местечко. Шутка ли – в суд обещал явиться покойник! Раввин велел поставить неподалеку от шкафа со свитками Торы ширму и занавесить ее белыми скатертями. Сам же вместе с еще двумя судьями уселся по другую сторону от шкафа, а затем отправил служку на кладбище, велел подойти к соответствующей могиле и вызвать покойника в раввинский суд. – Пусть сначала предстанет перед судом живущий, объяснит суть дела и выскажет покойному свою позицию, – повелел раввин. – Что тут сказать?! – начал еврей. – Я действительно согрешил, но он купил мой грех, и я считал, что с ним покончено. А если бы он не купил, то я бы старался искупить его молитвой, раскаянием и щедрыми пожертвованиями, и тем самым совершил бы исправление моей души. Но так как я считал, что сделка – это сделка, то ничего этого я не сделал. – Здесь ли покойный? Явился ли он на суд? – спросил раввин. – Здесь! – послышался голос из-за ширмы, и все собравшиеся, ахнув, узнали в нем голос покойного жителя местечка. – Что ты можешь ответить на слова своего товарища? – Я не согласен! – последовал ответ из-за ширмы. – Когда я сказал, что готов купить его грех, то у меня были самые добрые намерения: я просто хотел, чтобы товарищ перестал печалиться. Деньги я и в самом деле взял, но всегда думал о том, как их ему вернуть, и сожалею, что так и не успел сделать это при жизни. Таким образом, мой грех заключается в том, что я остался должен ему деньги, но никак не в блуде с панночкой. Голос покойника умолк, а затем разразился рыданиями. – Страшно представать перед Высшим судом! – сказал он. – Горе человеку, который в земной жизни не думает об этом суде!
И тут раввин поднялся, чтобы огласить приговор. – Суд считает, что живущий более прав, чем покойный! – сказал он. – Купив у живущего его грех, покойный помешал его раскаянию и искуплению греха, но при этом сам не чувствовал никаких угрызений совести. Он не только не боялся при жизни собственных грехов, но и готов был присоединить к ним чужие. Так пусть же он за это отвечает и оставит живущего в покое: прекратит являться ему во сне и требовать его смерти на Небесном суде! И снова синагога огласилась рыданиями из-за ширмы. – Я принимаю приговор суда и больше не появлюсь в этом мире, – послышался голос покойного. – Но разве это справедливо, что он остается жив и может загладить свой грех, а я уже умер и ничего не могу для этого сделать?! – В твоих словах тоже есть правда! – ответил раввин. – И потому я буду молиться за спасение твоей души, и твой товарищ должен будет год молиться о том же, и раздавать милостыню в память о тебе, и учить Тору, чтобы Небесный суд смягчил вынесенный тебе приговор. Снова, теперь уже в последний раз, послышались рыдания из-за ширмы, а затем поднялся над ней легкий дымок и растаял в воздухе.
"Яалон отметил, что партия "Ликуд" и вся страна
оказались в руках "опасных" и "радикальных" элементов. Он
подчеркнул, что "Ликуд" - уже не то движение Жаботинского, к которому
он присоединился... Утром 20 мая, сообщив о своей отставке, Яалон сказал, что
уходит из-за поведения премьер-министра и председателя партии "Ликуд"
Биньямина Нетаниягу и отсутствия доверия к нему. накануне, выступая перед
военнослужащими бригады НАХАЛ, Моше Яалон заявил: "Мы являемся свидетелями
утраты моральных ориентиров в самых базисных вопросах". По словам Яалона,
"истинные лидеры ведут за собой по моральному компасу, а не бегут за
золотым тельцом". Из СМИ
Вопросов много. Вызывает
сомнение - читал ли Буги хоть одну статью Жаботинского - человека решительного,
жесткого, смелого. И знает ли, что левые Израиля считали Жаботинского фашистом
из-за его крайне консервативных взглядов. Вот что писал он в 1923 г. и никогда
потом не менял свою точку зрения: "О добровольном примирении между
палестинскими арабами и нами не может быть никакой речи, ни теперь, ни в
пределах обозримого будущего. Высказываю это убеждение в такой резкой форме не
потому, чтобы мне нравилось огорчать добрых людей, а просто потому, что они не
огорчатся: все эти добрые люди, за исключением слепорожденных, уже давно сами
поняли полную невозможность получить добровольное согласие арабов Палестины на
превращение этой самой Палестины из арабской страны в страну с еврейским
большинством". "О железной стене"
Причем тут Яалон с его
безжалостной атакой на еврейского солдата, пристрелившего террориста понять
трудно. Скорее, можно предположить, что это солдатик, в свои 19 лет, читал
основоположника ревизионизма: " Вывод: ни палестинским, ни
остальным арабам мы никакой компенсации за Палестину предложить не можем.
Поэтому добровольное соглашение немыслимо. Поэтому люди, которые считают такое
соглашение за conditio sine qua non сионизма, могут уже теперь сказать; non, и
отказаться от сионизма. Наша колонизация или должна прекратиться, или должна
продолжаться наперекор воле туземного населения. А поэтому она может
продолжаться и развиваться только под защитой силы, независящей от местного
населения, – железной стены, которую местное население не в силах
прошибить".
Время подтвердило правоту
Жаботинского. Но вернемся к дням сегодняшним. И отметим, что далее в откровениях генерала идет и вовсе уж
непотребное: человек, которого Нетаниягу взял в свою партию - победителей, как
старого друга и соратника по ЦАХАЛу, оказал доверие и назначил на высочайший
пост в стране, напрямую обвиняет премьер - министра в аморализме и коррупции,
хлопает дверью, объявляет о своем уходе из политики, которая не оправдала его
ожиданий.
Все это - полная комедия,
если не фарс. Думаю, уход Яалона - демарш временный и вскоре он вернется к
настоящим своим друзьям и соратникам. К тем, кто его, судя по всему, и послал
на временное присутствие в Ликуде. В левый лагерь врагов Жаботиского вернется,
к тем настоящим друзьям, которые бурными аплодисментами встретили
яростные нападки министра на бедного солдата. Впрочем, он и до этого случая
проповедовал то, что к правым Израиля и к Жаботинскому никакого отношения не
имеет. Удивительно так же и то, что в ответ на прямое оскорбление чуть не в уголовщине, Нетаниягу был готов назначить Яалона на пост министра иностранных дел.
Что можно сказать в
итоге? Только то, что и указано в заголовке этой статьи.
Нет уже в живых Аксенова и Бродского. К чему тогда нам давние разборки между ними? Остаются талантливые книги, стихи - и хватит этого. А потом подумал: нет, нужно помнить и это, как урок, чтобы бережней относится друг к другу, думая о каждом шаге, если он рискует стать подножкой другому. И Пушкина, конечно, вспомнил: "Пока не требует поэта К священной жертве Аполлон, В заботах суетного света Он малодушно погружен".
О том, что отношения между двумя знаменитыми советскими эмигрантами в Америке были далеко не безоблачными, известно давно, и это ни для кого не является тайной. Напряженность их отношений была заметна и со стороны. Так, Анатолий Гладилин, старинный друг Василия Аксенова еще по Советскому Союзу, потом по эмиграции (и после возвращения Аксенова на родину они остались ближайшими друзьями), вспоминая о Бродском, привел любопытную выдержку из письма Сергея Довлатова, с которым состоял в переписке. Довлатов объяснял в нем, почему так называемых шестидесятников, оказавшихся в эмиграции, бывшие соотечественники встречали порой не очень дружелюбно: «Они самоутверждаются. Их отношение к вам подкрашено социальным чувством, — писал Довлатов Гладилину. — Огрубленно — содержание этого чувства таково: "Ты, Гладилин, знаменитость. С Евтушенко выпивал. Кучу денег зарабатывал. Жил с актрисами и балеринами. Сиял и блаженствовал. А мы копошились в говне. За это мы тебе покажем". Я не из Риги, я из Ленинграда (кто-то остроумно назвал Ленинград столицей русской провинции). Но и я так думаю. Или — почти так. И ненавижу себя за эти чувства.
Поразительно, что и Бродский, фигура огромная, тоже этим затронут. Достаточно увидеть его с Аксеновым. Все те же комплексы. Чувство мальчика без штанов по отношению к мальчику в штанах, хотя, казалось бы, Иосиф так знаменит, так прекрасен… А подобреть не может».
Вот, так сказать, рассуждения общего порядка.
Но есть в этих не сложившихся в эмиграции взаимоотношениях Аксенова и Бродского отдельный сюжет, касающийся аксеновского романа «Ожог». Роман, по неоднократным признаниям автора, был его первым произведением, написанным совершенно свободно, без какой-либо оглядки на советскую цензуру. Он был написан еще до отъезда Аксенова из Советского Союза (авторская датировка — 1969–1975), был абсолютно антисоветским, и власть, «всевидящему глазу» которой «Ожог» стал известен, страшно боялась его публикации на Западе. Боялась настолько, что Аксенов, защищая свою творческую свободу, даже мог какое-то время выдвигать определенные условия. Судя по его письму от 29 ноября 1977 года, роман уже в это время был переправлен за границу. Как видно из того же письма, «Ожог» вызвал неприятие Бродского, выраженное при этом в разговоре с издателем «Ардиса» Карлом Проффером в весьма грубой форме (Впоследствии, в письме от 28 октября 1984 года Бродский вынужден был признать это: «Я сожалею о тоне моего отзыва Карлу Профферу об "Ожоге"», — читаем в его письме Аксенову).
Однако об издании романа в США речь еще не шла (Аксеновское письмо еще достаточно дружеское и снисходительное по отношению к более молодому литературному коллеге, но в нем уже есть следы с усилием сдерживаемой обиды. Позднее, когда Аксенов тоже окажется в эмиграции, все это приведет к полному разрыву отношений между ними).
Но в 1980 году Аксенова все-таки вынудили уехать из страны.
И вот когда он оказался на Западе и затем был лишен советского гражданства, сам Бог, как говорится, велел ему этот роман напечатать. «Ожог» еще до приезда Аксенова в США поступил в крупное американское издательство Farrar, Straus and Giroux. Но тут случилось неожиданное: американское издательство отказалось печатать роман, запрещенный в Советском Союзе.
Своим друзьям Аксенов рассказывал, что виной тому был отрицательный отзыв об «Ожоге» Иосифа Бродского — издательство просило его прочесть роман в качестве эксперта. В своем письме от 28 октября 1984 года Бродский сообщал Аксенову, что встречался с Эллендеей Проффер в Энн-Арборе, от которой узнал, что Аксенов считает его «своим большим недругом», человеком, «задержавшим его карьеру на Западе на три года». И Бродский в этом письме попытался не то чтобы оправдаться (виноватым он себя не считал), но разъяснить свою позицию.
По мнению Анатолия Гладилина, Бродский своим отрицательным отзывом нарушил негласное правило, существовавшее в эмигрантской среде: произведения, авторы которых подверглись в СССР преследованию, печатать безоговорочно, невзирая ни на какие привходящие обстоятельства. Заметим при этом, что к 1980 году Бродский уже около восьми лет жил в Америке, его мнение о современной русской литературе было чрезвычайно авторитетным. Аксенов же только что появился в США и не имел еще здесь необходимых связей и влияния. Неудача с публикацией «Ожога» на английском языке была для него тяжелым ударом.
Спустя несколько лет он описал эту ситуацию в другом своем романе «Скажи изюм» (1985, издательство «Ардис»), главный герой которого известный фотограф Максим Огородников имеет много общего с самим Аксеновым, а под именем Алика Конского выведен Иосиф Бродский. Вместо романа «Ожог» речь там идет о фотоальбоме Огородникова «Щепки», печатать который отказывается президент американского издательства «Фараон» Даглас Семигорски. Отказ издательства вызван уничижительной рецензией Алика Конского, старого друга Огородникова.
После появления в печати романа «Скажи изюм» вся эта история с «Ожогом» стала предметом обсуждений, толков, слухов и домыслов в литературной среде, как в эмиграции, так и в России (в середине восьмидесятых зарубежные издания на русском языке все чаще пересекали государственную границу Советского Союза).
Но художественное произведение есть художественное произведение, а подлинные обстоятельства происшедшего оставались неизвестными.
Аксенов так никогда и не простил Бродскому той роли, которую тот сыграл в истории с публикацией одного из любимейших его романов. И уже в самые последние годы жизни, если речь заходила о нашем пятом нобелевском лауреате, не мог скрыть давней обиды. Правда, поскольку острота момента давно миновала, он высказывался об этом в спокойном тоне, немногословно, но не скрывая горечи.
Виктор Есипов
***
Василий Аксенов — Иосифу Бродскому
29 ноября 1977 г., Ajaccio
Дорогой Иосиф! Будучи на острове, прочел твои стихи об острове (Аяччо — главный город и порт острова Корсика, Франция, родина Наполеона. Цикл стихотворений «В Англии», 1977: «Всякий живущий на острове догадывается, что рано или поздно все это кончается, что вода из-под крана…» — В.Е.) и естественно вспомнил тебя. У меня сейчас протекает не вполне обычное путешествие, но, конечно же, не об этом, Joe, я собираюсь тебе писать. Собственно говоря, не очень-то и хотелось писать, я все рассчитывал где-нибудь с тобой пересечься, в Западном ли Берлине, в Париже ли, так как разные друзья говорили, что ты где-то поблизости, но вот не удается и адрес твой мне неведом, и так как близко уже возвращение на родину социализма, а на островах, как ты знаешь, особенно не-<…> -делать, как только лишь качать права с бумагой, то оставляю тебе письмо в пространстве свободного мира.
Без дальнейших прелюдий, хотел бы тебе сказать, что довольно странные получаются дела. До меня и в Москве и здесь доходят твои пренебрежительные оценки моих писаний. То отшвыривание подаренной книжки, то какое-то маловразумительное, но враждебное бормотание по поводу профферовских публикаций. Ты бы все-таки, Ося, был бы поаккуратнее в своих мегаломанических капризах. Настоящий гордый мегаломан, тому примеров передо мной много, достаточно сдержан и даже великодушен к товарищам. Может быть, ты все же не настоящий? Может быть, тебе стоит подумать о себе и с этой точки зрения? Может быть, тебе стоит подумать иногда и о своих товарищах по литературе, бывших или настоящих, это уж на твое усмотрение?
Народ говорит, что ты стал влиятельной фигурой в американском литературном мире. Дай Бог тебе всяких благ, но и с влиянием-то надо поэту обращаться, на мой взгляд, по-человечески. Между тем твою статью о Белле в бабском журнале(В американском журнале Vogue, №7, Jule 1977. Там Бродский, в частности, отмечал: «… достаточно сказать, что Ахмадулина куда более сильный поэт, нежели двое ее знаменитых соотечественников — Евтушенко и Вознесенский. Ее стихи, в отличие от первого, не банальны, и они менее претенциозны, нежели у второго». Не могло, по-видимому, устроить Аксенова и следующее место из статьи Бродского: «Несомненная наследница лермонтовско-пастернаковской линии в русской поэзии, Ахмадулина по природе поэт довольно нарциссический» — В.Е.) я читал не без легкого отвращения. Зачем так уж обнаженно сводить старые счеты с Евтухом и Андрюшкой? Потом дошло до меня, что ты и к героине-то своей заметки относишься пренебрежительно, а хвалил ее (все это передается вроде бы с твоих собственных слов) только лишь потому, что этого хотел щедрый заказчик. Думаю, не стоит объяснять, что я на твои «влияния» просто положил и никогда не стал бы тебе писать, ища благоволения. И совсем не потому, что ты «подрываешь мне коммерцию», я начинаю здесь речь о твоей оценке.
В сентябре в Москве Нэнси Мейзелас (Нэнси Майселас — редактор в издательстве Farrar, Straus and Giroux — В.Е.) сказала мне, что ты читаешь для Farrar Straus&Giroux (Известное, быть может, самое изысканное литературное издательство в Нью-Йорке, основанное в 1946 году Роджером Страусом. Иосиф Бродский пользовался особым расположением Страуса и имел в его глазах непререкаемый авторитет — В.Е.). До этого я уже знал, что какой-то м<---->, переводчик Войновича, завернул книгу в Random House (Большое нью-йоркское издательство — В.Е.). В ноябре в Западном Берлине я встретился с Эмкой Коржавиным и он мне рассказал, что хер этот, то ли Лурье то ли Лоренс — не запомнил, — так зачитался настоящей диссидентской прозой, что и одолеть «Ожога» не сумел, а попросил Эмкину дочку прочесть и рассказать ему, «чем там кончилось». И наконец, там же в Берлине, я говорил по телефону с Карлом (Проффером) и он передал мне твои слова: «"Ожог" — это полное говно». Я сначала было и не совсем поверил (хотя учитывая выше сказанное и не совсем не поверил) — ну, мало ли что, не понравилось Иосифу, не согласен, ущемлен «греком из петербургской Иудеи», раздражен, взбешен, разочарован, наконец, но — «полное говно» — такое совершенное литературоведение! В скором времени, однако, пришло письмо от адвоката, в котором он мягко сообщил, что Нэнси полагает «Ожог» слабее других моих вещей. Тогда я понял, что это ты, Joe, сделал свой job.
«Ожог» для меня пока самая главная книга, в ней собран нравственный и мыслительный и поэтический и профессиональный потенциал за очень многие годы, и потому мне следует высказать тебе хотя бы как оценщику несколько соображений.
Прежде всего: в России эту книгу читали около 50 так или иначе близких мне людей. Будем считать, что они не глупее тебя. Почему бы нам считать их глупее тебя, меня или какого-нибудь задроченного Random House?
Из этих пятидесяти один лишь Найман отозвался об «Ожоге» не вполне одобрительно, но и он был весьма далек от твоей тотальности. Остальные высоко оценили книгу и даже высказывали некоторые определения, повторить которые мне мешают гордость, сдержанность и великодушие, т. е. качества, предложенные тебе в начале этого письма, бэби.
С трудом, но все-таки допускаю, что ты ни шиша не понял в книге. Мегаломаническое токование оглушает. Сейчас задним числом вспоминаю твои суждения о разных прозах в Мичигане, с которыми спорить тогда не хотел, просто потому что радовался тебя видеть. Допускаю подобную глупую гадость по отношению к врагу, само существование которого ослепляет и затуманивает мозги, но ведь мы всегда были с тобой добрыми товарищами. Наглости подобной не допускаю, не допустил бы даже и у Бунина, у Набокова, а ведь ты, Иосиф, ни тот ни другой.
Так как ты еще не написал и половины «Ожога» и так как я старше тебя на восемь лет, беру на себя смелость дать тебе совет. Сейчас в мире идет очень серьезная борьба за корону русской прозы. Я в ней не участвую. Смеюсь со стороны. Люблю всех хороших, всегда их хвалю, аплодирую. Корона русской поэзии, по утверждению представителя двора в Москве М. Козакова, давно уже на достойнейшей голове. Сиди в ней спокойно, не шевелись, не будь смешным или сбрось ее на <--->. «Русская литература родилась под звездой скандала», — сказал Мандельштам. Постарался бы ты хотя бы не быть источником мусорных самумов.
Заканчиваю это письмо, пораженный, в какую чушь могут вылиться наши многолетние добрые отношения. Вспомни о прогулке с попугаем и постарайся подумать о том, что в той ночи жила не только твоя судьба, но и моя, и М. Розовского, и девочек, которые с нами были, и самого попугая.
Бог тебя храни, Ося!
Обнимаю, Василий
***
Василий Аксенов — Иосифу Бродскому
7 ноября 1984 г., Вашингтон
Любезнейший Иосиф!
Получил твое письмо. Вижу, что ты со времен нашей парижской переписки осенью 1977 года мало в чем прибавил, разве что, прости, в наглости. Ты говоришь о вымышленных тобой предметах с какой-то априорной высоты — о каких-то идиотских «квотах» (Объясняя причину своего отрицательного отзыва об «Ожоге», Бродский писал в упомянутом письме: «Единственный повод у тебя иметь на меня зуб — это та история с "Ожогом", хотя и это, с моей точки зрения, поводом быть не может; во всяком случае, не должно. Думаю, и тебе нравится далеко не все из того, что тебе доводилось читать, кем бы это ни было написано. Дело, разумеется, в обстоятельствах и в тех, в чьем присутствии человек выражает свое мнение. Но даже если бы меня и официально попросили бы высказать свое, я бы сказал то, что думаю. Особенно — учитывая обстоятельства, т.е. тот факт, что русская литература здесь, в Штатах, существует примерно на тех же правах нац. меньшинства, что и Штатская литература — в отечестве. Никто меня не просил рекомендовать или не рекомендовать "Ожог" к публикации. Если бы спросили, я бы ответил отрицательно: именно в силу обстоятельств, именно потому, что всякая неудача подрывает авторитет не столько рекомендателя, сколько самой литературы: следующую книжку, может быть, даже лучшую, чем та, что потерпела неудачу, пробить будет труднее. Квота имеет обыкновение сокращаться, а не расширяться» — В.Е.) для русской литературы в Америке (кстати, для какой же книги ты расчищал дорогу в рамках этой «квоты»?) о «профессиональной неуверенности», о «крахе», выражаешь тревогу по поводу моей «литературной судьбы» (Аксенов имеет в виду следующее место из письма Бродского: «Даже если учесть, что мое отношение к "Ожогу" не изменилось, даже если добавить к этому, что я и от "Острова" не в восторге, у тебя нет никаких оснований для тех умозаключений, которые ты изложил Эллендее. Если говорить о чувстве, которое твоя литературная судьба (карьера, если угодно) у меня вызывает, то это, скорее всего, тревога — которую разделял и Карл». И еще это: «Подобные предположения, как правило, являются результатом профессиональной неуверенности в себе — но у тебя для этого, по-моему, оснований не имеется — или нежеланием признаться себе в том или ином крахе» — В.Е.). Помилуй, любезнейший, ведь ты же пишешь не одному из своих «группи», а одному из тех, кто не так уж высоко тебя ставит как поэта и еще ниже как знатока литературы.
Если же вспомнить о внелитературных привязанностях — Петербург, молодые годы, выпитые вместе поллитры и тот же попугай гвинейский (У Бродского в письме читаем: «Повторяю, мое отношение к тебе не изменилось ни на йоту с той белой ночи с попугаем». Тот же попугай упоминается в более раннем, вполне еще дружеском письме Бродского к Аксенову от 28 апреля 1973 года, когда поэт только еще обосновался на другом берегу Атлантики: «Милый Василий, я гадом буду, ту волшебную ночь с гвинейским попугаем, помню <…> Что я когда-нибудь тебе письмо из Мичиганска писать буду, этого, верно, ни тебе, ни мне в голову не приходило, что есть доказательство ограниченности суммы наших двух воображений, взятых хоть вместе, хоть порознь. Как, впрочем, — появление того попугая было непредсказуемо. То есть, Василий, вокруг нас знаки, которых не понимаем. Я, во всяком случае, своих не понимаю. Ни предзнаменований, ни их последствий. Жреца тоже рядом нет, чтобы объяснил. Помнишь тех людей, которые не видели попугая у меня на плече, хотя он был? Так вот, я вроде них, только на другом уровне» — В.Е.), много раз помянутый — то моя к тебе давно уж испарилась при беглых встречах с примерами твоей (не только в отношении меня) наглости.
Не очень-то понимаю, чем вызвано это письмо. Как будто ты до недавнего разговора с Эллендеей не знал, что я думаю о твоей в отношении моего романа активности или, если принять во внимание твои отговорки, твоей «неофициальной активности». Перекидка на какого-то «Барыша» (с трудом догадался, что речь идет о Барышникове) звучит вполне дико.
Что за вздор ты несешь о своих хлопотах за меня в Колумбийском университете? Я сам из-за нежелания жить в Нью-Йорке отказался от их предложения, которое они мне сделали не только без твоего попечительства, но и вопреки маленькому дерьмецу, которое ты им про меня подбросил. Среда, в которой мы находимся и в которой, увы, мне иногда приходится с тобой соприкасаться, довольно тесная — все постепенно выясняется, а то, что еще не выяснено, будет выяснено позже, но мне на это в высшей степени наплевать.
У Майи к тебе нет никакого особого предубеждения, за исключением только того, что всякая женщина испытывает в адрес персоны, сделавшей ее близкому пакость. ОК, будем считать небольшую пакость.
Твоя оценочная деятельность, Иосиф (как в рамках этой твоей «квоты», так и за ее пределами), меня всегда при случайных с ней встречах восхищает своим глухоманным вздором. Подумал бы ты лучше о своем собственном шарабане, что буксует уже много лет с унылым скрипом. Ведь ты же далеко не гигант ни русской, ни английской словесности.
Я этого маленького нью-йоркского секрета стараюсь не разглашать и никогда ни в одном издательстве еще не выразил своего мнения о твоих поэмах или о несусветном сочинении «Мрамор». Уклоняюсь, хотя бы потому, что мы с тобой такие сильные получились не-друзья. Всего хорошего.
Ты бы лучше не ссылался на Карла. Я тоже с ним беседовал о современной литературе и хорошо помню, что он говорил и что он писал.
Мы переходим к ситцевому сезону русской поэзии. Сначала шел, конечно, богатый и аристократический бархатный сезон Серебряного века. Великие: Пушкин, Тютчев (если кто не в журнале, то это не значит, что его в Храме нет; иногда жизнь гения не укладывается в триллер или драму, необходимые для пущей художественности; но биографии забываются, а стихи остаются). «Большая шестерка»: Блок, Мандельштам, Пастернак, Гумилев, Ахматова, Цветаева. Волошин и последние обрезки бархата: Окуджава, Высоцкий, Галич. По словам нашего сегодняшнего героя Евгения Евтушенко, последний великий из бархата прошедших веков — это И. Бродский. Будет и шелковый сезон: Бальмонт, Багрицкий, Наталья Горбаневская и Ирина Ратушинская, Некрасов, Эренбург, Юрий Левитанский.
А потом наступил ситцевый сезон — для всех, для тех, кто попроще, и там по справедливости оказались и Сельвинский, и Светлов, и Межиров, и Ошанин. По два-три стихотворения с каждого, иногда — одно, как у Межирова и Ошанина. А другие выпали вообще. Антокольский вложился одним стихом, а от многих останется память такого рода: этот пожалел Цветаеву и Мура, тот (С. Щипачев) заступился за Евтушенко. Из всего ситцевого сезона, куда, конечно, мы отправим и Маяковского, в наш Храм войдут (и не украдкой, а с шумом, блеском и юношеской бравадой) Андрей Вознесенский и Евгений Евтушенко. Ну и что, что ситцевый сезон. Ситцевый сезон, Политехнический, Лужники, сарафанное радио… Мы тоже не бог весть какие аристократы, ни бархата, ни шелка мы не застали. В колясках не катывали, с кружевными зонтиками не ходили и даже персонажи «Дамы с собачкой» для нас — неслыханный шик и роскошь: и по средствам, и по костюмам, и по занятиям. А мы ездили в Коктебель в поездах и в задрипанных «москвичонках» («мерседетых шестисосах»), топали в Лягушачью бухту, валялись на диком пляже. И даже в Литфонд к Марье Волошиной нас не пускали, как пускали Женю и Андрюшу. Мы пели под гитару у мыса Хамелеон, клали камушки на могилу Макса Волошина и лакали дешевую продукцию винсовхоза «Коктебель». Так что мы не гордые.
Демон на договоре
Что делать Евгению Евтушенко в нашем Храме — не нам решать. Он его ярко раскрасит, распишет да еще и Пикассо с Шагалом пригласит. Они бесплатно нарисуют по картиночке. Он организует экскурсии, он пригласит «битлов», даже и покойных, и те споют на пороге; он поставит фильм о Храме и сам в нем сыграет, а потом начнет по России и по Европе с США лекции про наш Храм читать. Его только пусти под лавочку — а он сразу все лавочки займет. Но Евтушенко — честный человек, на место Блока или Бродского не сядет. Так что мне он по душе.
Евтушенко — классический шестидесятник. Уж он-то точно редкий, невиданный мичуринский вариант социалиста с человеческим лицом, хотя ничего толком ни про капитализм, ни про социализм Евгений Александрович не понял, даже проживая в США. Он искренне считает, что в Швеции и Норвегии — социализм. Но живет почему-то в Штатах, и это было бы ханжеством и чистой демагогией, не будь он поэтом. А поэтам знать про экономику необязательно, пусть себе считают, что булки растут на деревьях и творог добывают из вареников.
Евгений Евтушенко — хороший человек, хотя и очень суетный, он сделал стране много добра в самые страшные годы, а уехал от нас только в 1991-м, когда шестидесятники и социалисты с человеческим лицом уже утратили свое всемирно-историческое значение и вместо них в ряды встали западники и рыночники, антисоветчики и либералы.
Про Евтушенко говорили много плохого, вплоть до того, что он был агентом КГБ. Нет, не был, это клевета по неопытности. Он был смел до отчаянности, но ездил по белу свету, жил шумно и широко, получил (выбил блефом) шикарную квартиру в доме на набережной (не на той, так на другой), даже Никсона он там принимал. Но подлостей он не делал и ничем за эти блага не платил. Ничем, что было бы лицемерием, жестокостью, согласием на аресты собратьев по ремеслу. Даже диссидентам он жертвовал свои старые рубашки, а они были мало поношенные и нарядные. И если поэт Евтушенко попросит у культурного или богатого россиянина булку или вареник, то моя просьба: дать и даже помазать икрой. Заслужил. Он и сейчас то в нетопленном зале выступит, как в Туле, то выставку из своих личных картин в Переделкине откроет (все — дары великих мастеров). В этом году, в июле, ему стукнет 80 лет. Есть живой классик, «клаша» (по Войновичу), и давайте ему сделаем какое-нибудь добро в порядке алаверды.
А секрет его хорошей жизни при советской власти прост. Помните, был такой забытый доперестроечный роман «Альтист Данилов»? Давно воды времени смыли автора и шпильки, актуальные только в то время, осталась интрига. Данилов служил на Земле демоном на договоре и обязан был творить Зло. Но стал делать Добро. За что его поставили перед демоническим Политбюро и хотели лишить сущности, а память вытоптать, но за него заступился тамошний генсек Бык, то ли Голубой, то ли Белый, которому он невзначай почесал спинку, чего никто никогда не делал. И его наказали условно.
Евгений Евтушенко считался у Софьи Власьевны поэтом на договоре и вроде бы договор соблюдал: не был антисоветчиком, уважал Буденного, героев войны, Че Гевару и Фиделя, выступал против вьетнамской войны, мягко критиковал Америку, братаясь с ее студентами и поэтами. Он не выступал против Ленина (только против Сталина), не был штатным диссидентом, верил в социализм, не требовал ни роспуска СССР, ни пересмотра роли и значения (и даже сущности) Победы 1945 года, как Гроссман и Владимов. И все — искренне. Просто, видя несправедливость и жестокость, кидался в бой (Чехословакия,1968-й; процесс Даниэля и Синявского; расправа над Бродским; участь Солженицына). Но он не перешел роковой, пограничной черты, как Галич, Владимов, Бродский. В стихах переходил, но стихи не поняли. Не умели читать между строк. Или боялись прочесть? Когда нет политических заявлений, выхода из рядов СП (совписов), обращений к Конгрессу США — можно пропустить мимо ушей. Пожурить. Преследовать, делать окончательным врагом, выгонять, сажать столь известного поэта с такой коммуникабельностью — себе дороже. Это понял даже Андропов. Из-за Евтушенко Папа Римский + все литераторы и художники Запада организовали бы против СССР крестовый поход.
Это, конечно, компромат. Солженицын, Владимов, Аксенов, Войнович, Галич — чужие. Евтушенко с натяжкой сходил за «своего». Но ведь за «своих» сходили и Высоцкий, и Окуджава, и Левитанский, и Булгаков, и Пастернак до рокового голосования об исключении из СП. Так что не побрезгуем и Евтушенко. Все мы родом с советской помойки, кто опоздал родиться в Серебряном веке, и мало кому удалось отмыться добела.
Homo huligаnus
Родился Женя в 1932 году, то ли на станции Зима, то ли в Нижнеудинске. Родители были геологи, Александр Рудольфович Гангнус и Зинаида Ермолаевна Евтушенко. Отец писал стихи, мать стала потом актрисой. С отцом Жени она развелась, но он всегда помогал сыну. Школу в Марьиной роще Женя не закончил. Его исключили за поджог, думая, что двоечник Евтушенко «имел основания». Но поджег другой ученик, а свалили все на Женю. Еще при Сталине он задал на уроке крамольный вопрос насчет песенки «С песнями, борясь и побеждая, наш отряд за Сталиным идет». Женя спросил: «А с песнями зачем бороться?» Он не понял, где запятая. Учительница побелела, сказала, что у него жар, что надо идти домой, и умоляла класс сохранить все в тайне. Такое было время. Потом пионер Женя на сборе, где все клялись, что вынесут пытки не хуже молодогвардейцев, честно сказал, что за себя не ручается. Скандал! Так что хорошо, что он вылетел из школы, слишком прямой был мальчик, до оттепели мог бы не дожить. Сталинские соколы договоров с поэтами не заключали и их не соблюдали.
Отец пристроил его на Алтай, в геологическую партию. Там он впервые познал любовь с пасечницей-вдовой. Об этом у него есть целомудренное стихотворение, тогда считавшееся «жестким порно». Романы Женя крутил и потом, но был на редкость чистым в любви. И здесь он был поэт и идеалист. Никакого цинизма.
В Литературный институт он был принят без аттестата зрелости, учился с 1952-го по 1957 год. Это восхитили мэтров первые слабые его стихи (в том числе и хвалебные в адрес Сталина) из сборника «Разведчики грядущего», которого стыдился сам автор. И тогда же его на ура (плохо дело было в те годы с поэтическими талантами) приняли в Союз совписов. Из Литинститута его выгнали без диплома (потом уже поднесли диплом, как подарок к пенсии, в новые времена). А за что выгнали? За поддержку романа Дудинцева «Не хлебом единым».
Но вот грянула оттепель, и Евгений читает свои стихи в Политехническом вместе с Андреем Вознесенским, Робертом Рождественским, первой своей женой, прекрасной Беллой Ахмадулиной, Булатом Окуджавой, который еще и поет. Помните эпизод в «Заставе Ильича»? Там Евтушенко читает свои стихи в Политехе. Он бредит Маяковским и всячески «косит» под него, и, по-моему, зря. На совести у Евтушенко нет таких грехов, как у отчаянного большевика Маяковского; как человек он намного лучше и сделал много добра (в отличие от Маяковского, который не спасал жертв чекистов). Да и как поэт он явно сильнее.
Оттепель замерзла под ногами у поэта, но еще раньше он успел поспасать от Хрущева Эрнста Неизвестного, будущего творца черно-золотого памятника генсеку. Хрущев стучал по столу на скульптора, Евтушенко стучал на генсека и даже обозвал его канонические портреты «портретами идиота». Хрущев оставил в покое Неизвестного и защищал Евтушенко, пока его самого не убрали. А потом он бился за Бродского и простил ему неприязнь и даже то, что гений помешал «ситцевому поэту» выступить в американском университете и получить 100 баксов. Бродский не мог понять, почему поэт советует поэту уехать по рекомендации КГБ. Эта «смычка» с «органами» была частью договора, и замученный, больной, разлученный с родителями Бродский слишком уж отличался от веселого и благополучного эпикурейца Евтушенко. Хитрил ли наш поэт, не переходя черту? Я думаю, что нет. Он не мог ее перейти, он был слишком левый и советский для этого, не было у него такого потенциала. И выпускали его, зная, что не попросит он политического убежища, вернется. И то, что Евтушенко обозвал оставшегося в Англии Анатолия Кузнецова Урией Гипом, причем не в кулуарах, а на каком-то писательском съезде, — может, это самый страшный его грех. Кузнецов написал в Англии и напечатал (и сейчас это пришло к нам) такую правду о Бабьем Яре и о войне (о том, в частности, как Киев взрывали чекисты, вплоть до Андреевской церкви, чтобы натравить немцев на местное население и создать условия для партизанской войны), что бедному Евтушенко она и не снилась. Ситец плох только одним: быстро линяет и легко рвется. Недолговечный материал.
Андропов был страшным человеком. Сначала Евтушенко ему позвонил, оторвал от заседания Политбюро и обещал, если Солженицыну дадут срок, повеситься у дверей Лубянки
Его баррикады
Лернейской гидре все равно, кто на нее бросается: свои или чужие. Сгоряча может и голову откусить. И когда в 1968 году после вторжения в Чехословакию Евтушенко кинулся посылать телеграммы протеста Брежневу прямо из Коктебеля — это был подвиг. Это первый. Тем паче, что героический Аксенов, которому предложили подписаться (больше Евгений Александрович подписи не собирал, все писал сам), испугался и пошел спать. Если бы телеграмма пошла на Запад, если бы была пресс-конференция, то и посадили бы. Но и так уволили девочку с телеграфа только за то, что приняла депешу, и Евтушенко ворвался в феодосийский КГБ, потребовал восстановить, угрожая пресс-конференцией и скандалом в Москве. И восстановили! Евтушенко ждал ареста, они с женой жгли в котельной самиздат. Второй подвиг случился, когда взяли Солженицына. Андропов был страшным человеком. Сначала Евтушенко ему позвонил (и его соединили!), оторвал от заседания Политбюро и обещал, если Солженицыну дадут срок, повеситься у дверей Лубянки. Андропов радушно пригласил это сделать, сославшись на крепость лубянских лип. Но задумался. Во второй раз поэт обещал защищать Солженицына на баррикадах. Андропов предложил проспаться, но он был умен и понимал, что посадить Солженицына — большая головная боль и конфронтация с Западом. И выходку Евтушенко он использовал, чтобы убедить Политбюро выслать, а не сажать.
У Евтушенко была непробиваемая защита и в СССР, и КГБ был в курсе. После Чехословакии по всем лестницам его шестиэтажного дома стояли люди, пришедшие его защищать, даже от провинции были гонцы.
Третий подвиг— «Бабий Яр» (1961). Это был прорыв плотины молчания. Четвертый — «Братская ГЭС». Уже идет 1965 год, десталинизация кончилась, а он опять про лагеря! И про гетто (глава про диспетчера света Изю Крамера). Это настоящие стихи, без скидок, о том, как замучили Риву, возлюбленную Изи.
Пятыйподвиг — то самое стихотворение «Танки идут по Праге». Негодование и шок сторонника социализма были сильнее либеральных чувств тех, кто ничего другого и не ждал от власти. И жаль, что не знал он (да и в Москве его не было в тот день) про акцию «семерки» на Красной площади. Здесь он мог бы стать диссидентом и преодолеть двойственность своей натуры. Он говорит, что не мог быть с диссидентами из-за своих левых убеждений, но среди диссидентов тоже были социалисты (Яхимович, Владимир Борисов, Петр Абовин-Егидес, Юрий Гримм, Михаил Ривкин). И им скидки по срокам не давали. Шестой и седьмой подвиги — это поэма «Казанский университет» и стихотворение «Монолог голубого песца на аляскинской звероферме». «Университет» — это 1970-й. «Песец» — тоже начало 70-х. Восьмой — отказался брать в 1993 году орден «Дружбы народов» в знак протеста против войны в Чечне (а некоторые либералы и премиями не побрезговали). Девятый — его фильм по его же сценарию «Смерть Сталина» (1990). Ненавидеть он умеет, этот эпикуреец. И страдать — тоже. Ведь история песца — его история. «Я голубой на звероферме серой. Но, цветом обреченный на убой, за непрогрызной проволочной сеткой не утешаюсь тем, что голубой. И вою я, ознобно, тонко вою, трубой косматой Страшного Суда, прося у звезд или навеки — волю, или хотя бы линьки… навсегда. И падаю я на пол, подыхаю, и все никак подохнуть не могу. Гляжу с тоской на мой родной Дахау и знаю: никуда не убегу. Однажды, тухлой рыбой пообедав, увидел я, что дверь не на крючке, и прыгнул в бездну звездного побега с бездумностью, обычной в новичке». И вот разрядка, развязка — и для песца, и для поэта: «Но я устал. Меня сбивали вьюги. Я вытащить не мог завязших лап. И не было ни друга, ни подруги. Дитя неволи для свободы слаб. Кто в клетке зачат, тот по клетке плачет. И с ужасом я понял, что люблю ту клетку, где меня за сетку прячут, и звероферму — Родину мою».
Кого обманули Америка, Аляска, песцы? Только дураков и гэбистов. Хотя КГБ, наверное, понял. Но как такое запретишь? Как запретишь историческую поэму «Казанский университет», посвященную В. И. Ленину, с таким финалом, где поэт благодарит Отечество «за вечный пугачевский дух в народе, за доблестный гражданский русский стих, за твоего Ульянова Володю, за будущих Ульяновых твоих…»? Что будут делать в СССР будущие Ульяновы? Да свергать советскую власть, ведь Ульяновы только свергать и умеют. Поэма посвящена диссидентам. Но как докажешь? Отпустить из «Нового мира» в самиздат?
Эта поэма помогла мне выжить, я ее прочла в казанской спецтюрьме. Это об истории: «Как Катюшу Маслову, Россию, разведя красивое вранье, лживые историки растлили, господа Нехлюдовы ее. Но не отвернула лик Фортуна, мы под сенью Пушкина росли. Слава Богу, есть литература — лучшая история Руси». Вот о декабристах: «До сих пор над русскими полями в заржавелый колокол небес ветер бьет нетленными телами дерзостных повешенных повес». Вот об Александре Ульянове и не только: «Невинные жертвы, вы славы не стоите. В стране, где террор — государственный быт, невинно растоптанным быть — не достоинство, уж лучше — за дело растоптанным быть!»
Десятый подвиг — не признавал ГДР, считал, что Берлинская стена должна пасть, об этом говорил вслух, и в ГДР — тоже; Хонеккер жаловался Хрущеву, просил Евтушенко не выпускать. Его, кстати, вытаскивали из самолетов, высаживали из поездов. Пытались засадить в СССР, как в аквариум. Спас Степан Щипачев. Сказал, что бросит на стол партбилет, публично выйдет из партии, если поэт станет невыездным. Одиннадцатый подвиг — это то, что Евтушенко был в 1991 году у Белого дома. Хватит на искупление?
Его девочки из виноградников
Евгений Александрович влюблялся охотно и часто, но всегда оставался джентльменом. Как-то в США, совсем еще зеленым юнцом, удрал от экскурсионной группы из Нью-Йорка в Сан-Франциско вместе с девушкой, у которой тоже был значок с Фиделем. Но первой его женой стала Белла Ахмадулина. В нее тоже влюблялись, ей дарили букеты. Евтушенко скармливал их соседской козе. Брака хватило на три года, с 1957-го по 1960-й. И остались прекрасные стихи: «Не похожа давно на бельчонка, ты не верила в правду суда, но подписывала ручонка столько писем в пустое “туда”. Ты и в тайном посадочном списке, и мой тайный несчастный герой, Белла Первая музы российской, и не будет нам Беллы Второй».
В 1961 году Евтушенко женился на Галине Сокол-Лукониной, которую увел от мужа. Галя была радикалкой из семьи «врага народа». Она в день похорон Сталина «цыганочку» хотела на улицах танцевать, едва остановили. Это с ней поэт жег самиздат, и она всегда просила его не идти на компромисс, обещая прокормить шитьем. У них родился сын Петр.
В 1978 году Евтушенко женился на своей поклоннице Джен Батлер, но они вскоре расстались. Еще два сына: Александр и Антон. И уже в 1986 году поэт встретил Машу Новикову, тогда студентку медучилища. Они вместе до сих пор, Маша преподает русский язык и литературу. У них двое сыновей, Евгений и Дмитрий.
Это с ней поэт жег самиздат, и она всегда просила его не идти на компромисс, обещая прокормить шитьем
Конец вечности
В 1981 году Евтушенко опубликовал в «Юности» неплохую повесть «Ардабиола». А потом лед треснул: вторично за его жизнь. И с упоением Евгений Александрович включился во все: «Мемориал», руководство новой писательской организацией «Апрель», триумфальные выборы в депутаты Съезда нардепов СССР от Харькова. Потом — отъезд. И глухо, глухо…
Сивку не укатали крутые горки, сивка просто не въезжает в нашу ситуацию добровольного возвращения в стойло. И наш новый строй, после «казарменного социализма», называет «казарменным капитализмом». Дай ему бог дожить до 120 лет (он еще недавно защищал Англию от совков, когда они решили, что теракты в метро — это то, что «им надо», в смысле, «так им и надо»). Но я хочу напомнить проект 1968 года насчет надписи на надгробной плите. Ведь завещание поэта составлено, и как бы новые комитетчики не забыли или не помешали. Я знаю, что поэт не обидится. Это мое время, и я напомню. «Танки идут по Праге в закатной крови рассвета. Танки идут по правде, которая не газета… Что разбираться в мотивах моторизованной плетки? Чуешь, наивный Манилов, хватку Ноздрева на глотке? Чем же мне жить, как прежде, если, как будто рубанки, танки идут в надежде, что это — родные танки?»
А вот и завещание. Я уверена, что веселый Женя Евтушенко меня переживет. Так что напомните потомкам:
Прежде чем я подохну, как — мне не важно — прозван,
Я обращаюсь к потомству только с единственной просьбой: